Записывая эти воспоминания о своем детстве, я, как и всякий человек, вижу все иначе, чем было на самом деле. Память проделывает с нами злую шутку. Мои родители, которые, скорее всего, уже умерли, в моих воспоминаниях по-прежнему живы и молоды. Девушка в красном плаще, которую я встретил всего лишь однажды, более реальна для меня, чем то, что я делал вчера, или то, что ел сегодня на завтрак — чертополох с медом или ягоды бузины. Мои сестры-близняшки — теперь уже взрослые женщины — для меня все еще младенцы, два херувима в кудряшках, пухлые и беспомощные, как новорожденные лисята. Память, которая занимается подгонкой наших ожиданий к реальности, пожалуй, является единственным нашим утешителем, пока безжалостное время выполняет свою неспешную работу.
Моя первая экскурсия по ночному лесу подкосила меня. Я лежал под одеялом, шкурами, куртками, но на следующий день к полудню уже метался в жару. Дзандзаро, притащивший мне горячего чая и какой-то вонючий бульон, приказывал: «Давай пей, пей!» Но я не смог сделать ни глотка. Меня обложили ворохом курток, одеял и шкур, но мне никак не удавалось согреться. С наступлением ночи стало совсем невмоготу, у меня все болело — голова, зубы, кости, мышцы… Сон принес странные кошмары, где все происходило одновременно. Моя семья стоит, взявшись за руки, над свежей, пустой могильной ямой, отец хватает меня за лодыжку и вытаскивает из дупла, где я прячусь, и ставит на землю перед собой, затем берет за ноги моих сестер и поднимает их вверх, они визжат от страха и удовольствия, а мама кричит на него: «Где ты был? Где ты был?!»
Затем я оказываюсь на ночном шоссе, в свете фар старого «Форда», на асфальте лежит олень и еле дышит, я пытаюсь дышать с ним в такт, а девушка в красном плаще со светло-зелеными глазами спрашивает тревожно: «Кто ты такой?» Она приближает ко мне свое лицо, сжимает мои щеки своими ладонями, целует в губы, и я снова превращаюсь в мальчика. В себя. Только не помню своего имени…
Энидэй… Какой-то странный ребенок, похожий на меня… Девочка по имени Крапинка прикасается прохладными губами к моему горячему лбу… За ее спиной — громадный дуб, тысячи ворон, сидящих на его ветвях, взмывают в небо и начинают кружиться в бешеном водовороте… Затем они исчезают за горизонтом, и возвращается тишина, наступает утро… Я бросаюсь в погоню за птицами, бегу с такой скоростью, что лопается кожа и сердце больно бьется о ребра… Останавливаюсь на берегу бурлящей, черной реки… Напрягаю зрение и вижу, что на другом берегу стоят, взявшись за руки, вокруг ямы в земле мои отец, мама, две маленькие сестры, девушка в красном плаще и какой-то мальчик… Они стоят как камни, как деревья на опушке… Если у меня хватит мужества броситься в реку, я смогу доплыть… Но у меня никогда в жизни не хватит на это мужества. Никогда. Мне страшно, ведь однажды вода уже убила меня… И я стою на берегу и зову их голосом, которого они не слышат, на языке, которого никто не знает.
Не знаю, как долго продолжался этот бред. Ночь? Сутки, неделю, год? А может, еще дольше? Когда я пришел в себя и увидел сырое, стальное небо, то почувствовал, что выздоровел, хотя едва мог пошевелить рукой, а внутри все горело и саднило. Мои сиделки — Раньо и Дзандзаро — играли в карты у меня на животе. Это была странная игра, лишенная логики, потому что карт у них было штук сто из разных колод. В руках они держали по целому вееру, а остальные лежали кучкой у меня на животе.
— Пятерка есть? — спросил Раньо.
Дзандзаро задумался, начал чесать затылок.
— Чинкве![14] Чинкве!!! — заорал Раньо, показывая пять пальцев. — Нету? Тогда бери!
Раньо начал тянуть из колоды карты одну за другой, пока ему не попалась «пятерка», которую он с торжествующим видом показал Дзандзаро.
— Ты шулер, Раньо.
— А ты кровопийца.
Я кашлянул, показывая, что пришел в себя.
— Эй, смотри, он проснулся.
Дзандзаро положил влажную ладонь мне на лоб.
— Принести тебе чего-нибудь поесть? Может, чая?
— Парень, ты спал слишком долго. Это все из-за того, что ты пошел гулять с этими ирландскими отморозками. Зря ты с ними связался.
Я огляделся в поисках своих друзей, но, как обычно днем, в лагере никого не было. Кроме нас троих.
— А какой день сегодня?
Дзандзаро поднял вверх палец, определяя ветер.
— Я бы сказал, что вторник.
— Нет. Я имею в виду, какой день месяца?
— Малыш, я не знаю даже, какой сейчас месяц, не то что день.
— Дело явно идет к весне, — перебил его Раньо. — Дни становятся длиннее.
— Значит, я пропустил Рождество, — огорчился я. Парни пожали плечами.
— И проморгал Санта-Клауса…
— Кого-кого?
— Как отсюда уйти?
Раньо показал глазами на тропинку между деревьями.
— Как уйти отсюда домой?
Их глаза потухли, они отвернулись от меня и, взявшись за руки, зашагали куда-то прочь. Мне хотелось заплакать, но слез не было. Сильный холодный ветер гнал с запада темные тучи. Забившись под одеяло, один на один со своими горестями, я наблюдал, как остальные подменыши возвращались в лагерь и начинали заниматься хозяйственными делами. На меня обращали внимания не больше, чем на кочку, мимо которой проходят каждый день. Игель занялся костром и, ударив кремнем о камень, высек искру и разжег огонь. Две девочки, Киви и Бломма, отправились в почти пустую кладовую и выкопали из земли наш скудный ужин — замороженную белку, с которой они тут же принялись сдирать шкуру остро наточенным ножом. Крапинка насыпала в старый чайник немного высушенных растений и наполнила его водой. Чевизори на сковороде жарила кедровые орешки. Мальчишки, которые не были заняты приготовлением пиши, переодевались в сухую одежду. Все эти простые вещи делались без спешки и почти без разговоров. Спать обычно все укладывались тоже в полной тишине. Пока белка жарилась на вертеле, ко мне подошел Смолах и очень удивился, обнаружив, что я пришел в сознание.
Энидэй, тебя можно поздравить с воскрешением?
Он протянул мне руку и помог встать на ноги. Мы обнялись, и он сжал меня так сильно, что кости у меня хрустнули. Придерживая одной рукой за плечи, он подвел меня к костру, где нас встретили с удивлением и радостью. Бека одарил меня апатичной полуулыбкой. Игель — скрестив руки на груди, он что-то вещал с серьезным видом — слегка кивнул на мое приветствие. Потом все набросились на белку и орешки, но, конечно же, эта скудная еда не смогла утолить голод всех собравшихся. Безуспешно попытавшись прожевать жесткое мясо, я отставил свою тарелку в сторону. В пламени костра все лица радостно светились, а измазанные жиром губы делали улыбки в прямом смысле слова сияющими.
После ужина ко мне пододвинулся Лусхог и прошептал на ухо, что приготовил для меня сюрприз. Мы вышли из лагеря, и последние розовые отблески заката освещали нам путь. Между двумя большими камнями лежали четыре маленьких конверта.
— Бери, — сказал он, подняв верхний камень.
Я едва успел выхватить письма из-под него, как Лусхог его отпустил. Порывшись в мешочке, висевшем у него на груди, Лусхог выудил оттуда остро отточенный карандаш и застенчиво протянул его мне. — Это тебе для начала. С Рождеством!
— А сегодня Рождество?
Лусхог посмотрел по сторонам, словно проверял, не слышит ли кто нас:
— Ты его не пропустил, так что считай, тебе повезло.
— С Рождеством, — сказал я ему. И начал распечатывать свои подарки. К сожалению, у меня сохранилось только два письма из тех четырех, но потерянные не представляли особенной ценности. Одно было уведомлением об оплате ипотеки, и потом я отдал его Лусхогу, чтобы тот скрутил себе очередную папиросу. Другое оказалось письмом взбешенного читателя в какую-то газету: он последними словами поносил Гарри Трумэна. Листок был исписан с обеих сторон мелким почерком, даже полей не осталось, и потому ни для чего не годился. А вот еще в двух письмах свободного места оказалось куда больше, особенно в одном, написанном крупными буквами с большими пробелами между строчек.
2 февраля 1950
Миленький мой!
Та ночь так много значела для меня што я не могу понять почему ты мне не звонишь и не пишеш после той ночи. Я ничего не понимаю. Ты сказал мне што ты любешь меня и я тебя тоже люблю, но ты не ответил на целых три моих письма и домашний телефон тоже не отвечает и даже телефон на твоей работе тоже. Я обычно не делаю в машине то што мы с тобой делали, но ты же сказал што любешь меня поэтому я это и делала с тобой и ты все время говорил мне што любешь меня с такой страстью што я поверию тебе. Я хочу штобы ты знал што я не такая а што я не делаю зто со всеми
А я такая которая любит тебя и такая которая ждет што Джентельмен будет вести себя как Джентельмен.
Пожалуста ответь мне а еще лучше позвони по телефону. Я не злюсь а просто не понимаю што происходит, но я сойду с ума если ты мне не ответишь.
Я люблю тебя, разве ты не понимаишь?
Твоя Марта.
Это письмо показалось мне тогда самым высоким проявлением любви, какое я мог себе представить. Разобрать почерк было трудно, потому что Марта писала очень неровно, хотя и большими буквами, похожими на печатные. Второе письмо озадачило меня больше, чем первое, зато его обратная сторона вообще была чистая.
2/5/50
Дорогие Мама и Папа,
Невозможно выразить словами всю ту печаль, которую я испытываю, и все то сочувствие, которое я хочу передать вам по поводу ухода дорогой Бабули. Она была очень хорошей женщиной, доброй, и, надеюсь, она сейчас находится в лучшем месте. Я прошу у вас прощения за то, что не смог приехать, просто у меня совсем нет денег на эту поездку. Поэтому все мое сердечное горе я доверяю этому краткому письму.
Невесело кончается зима… И жизнь, увы, не сказка… Особенно после того, как вы потеряли Бабушку, а я, похоже, вообще всё.
Ваш сын.
Узнав об этих письмах, все девчонки в лагере стали просить меня почитать их вслух. Их интересовало не столько содержание самих писем, сколько мое умение читать: похоже, они или никогда этого не делали, или напрочь утратили этот полезный навык. Мы уселись вокруг костра, и я принялся читать «с выражением», хотя и не понимал значения некоторых слов.
— Ну, и что вы думаете об этом Миленьком? — спросила Крапинка, когда я закончил.
— Болван и мерзавец, — отрезала Луковка.
Киви откинула назад прядь своих светлых волос и вздохнула, ее лицо вспыхнуло в отблесках костра:
— Не понимаю, почему этот Миленький не ответил Марте на звонки, но это, конечно, ничто по сравнению с проблемами Вашего Сына.
— Да-да, — Чевизори даже подпрыгнула на месте, — а как было бы хорошо, если бы Ваш Сын и Марта поженились и жили бы вместе долго и счастливо!
— А я надеюсь, что Бабуля все-таки вернется к Маме и Папе, — добавила Бломма.
Разговоры у костра продолжались до глубокой ночи. Головы девочек были забиты романтическими представлениями о человеческом мире. Я не понимал и половины того, о чем они говорили, — вероятно, знали что-то такое, о чем я даже не догадывался. Я думал только об одном: скорее бы они легли спать, чтобы я смог попрактиковаться в правописании. Но девочки балагурили до тех пор, пока от костра не остались одни тусклые угольки, а потом все вместе забрались под шкуры и покрывала и продолжили свои разговоры, обсуждения и предположения о судьбах авторов писем и их адресатов. Мне пришлось отложить свои планы на завтра. Ночь была жутко холодной, и вскоре мы, чтобы согреться, сплелись в огромный клубок. Когда все, наконец, угомонились, я вспомнил, какой сегодня день. «С Рождеством!» — сказал я, но мое поздравление вызвало только раздражение. Фразы типа «Заткнись уже!» и «Спи давай» стали мне ответом. Позже чья-то нога стукнула меня по щеке, чей-то локоть ударил в пах, а чье-то острое колено несколько часов упиралось в ребра. Одна из девочек застонала, когда Бека забрался на нее. Они возились, наверное, полночи, а я лежал, не смыкая глаз, и чистая бумага жгла мою грудь.
Лучи восходящего солнца отразились от покрывала из высоких перистых облаков, окрасив их во все цвета спектра, яркие на востоке и переходящих в нежные пастельные тона на западе. Голые ветви деревьев дробили небо на сотни частей, как в калейдоскопе. Когда солнце взошло окончательно, узоры на облаках побледнели, и вскоре в небе осталось только два цвета: синий и белый. Выбравшись из-под одеял, я убедился в том, что света для моих занятий достаточно, достал письма и карандаш, положил холодный плоский камень на колени и разделил листок с заявлением об ипотеке на четыре части, нарисовав на нем большой крест. Каждая из частей предназначалась для одного рисунка. Карандаш в моей руке казался одновременно и непривычным, и знакомым. В первой части страницы я нарисовал своих родных: мама, папа, две моих сестренки и я сам выстроились в ряд на семейном портрете. Когда я закончил и внимательно рассмотрел свою работу, она показалась мне нелепой, и я расстроился. В другой части страницы я изобразил лесную дорогу с машиной, девушкой и оленем, а также Смолаха и Лусхога, прятавшихся в кустах. Свет фар я обозначил двумя прямыми, которые выходили из фар машины и упирались в край листа. Олень получился похожим на собаку, и если бы у меня была старательная резинка, я бы его перерисовал. В третьей части я поместил рождественскую елку, красиво украшенную гирляндами, и на полу перед ней кучу подарков. На последнем кусочке я нарисовал тонущего мальчика. Связанный по рукам и ногам, он был ниже волнистой линии, означавшей поверхность воды.
Когда я днем показал свои рисунки Смолаху, тот схватил меня за руку и потащил далеко в заросли. Осмотревшись по сторонам, он убедился, что за нами никто не подсматривает; затем аккуратно сложил лист вчетверо и вернул его мне.
— Ты поосторожнее со своими рисунками!
— А в чем дело-то?
— Ты поймешь, в чем дело, если их увидит Игель! Энидэй, пойми, наконец, что он запрещает любые контакты с тем миром, и эта женщина…
В красном плаще?
— Он боится, что нас обнаружат, — Смолах снова взял у меня сложенный вчетверо лист с рисунками и запихнул его в мой карман. — Некоторые вещи лучше держать при себе, — сказал он, подмигнул мне и ушел, насвистывая.
Тогда я взялся за чистописание. Это оказалось более трудным делом, чем рисование. От усердия у меня сводило пальцы. Буква К почему-то все время пыталась вывернуться наизнанку, 3 — запутывалась сама в себе, а Н норовила превратиться в И. Я совершал множество ошибок, которые сейчас, спустя много лет, забавляют меня, а тогда доводили до отчаяния. Но еще хуже, чем с алфавитом, обстояли дела с написанием целых слов. Я уж не говорю о пунктуации. Меня раздражал мой недостаточный словарный запас и неумение правильно пользоваться различными частями речи, особенно прилагательными и наречиями. Слова, которые должны были бы ясно выражать мои мысли и стройно стоять на бумаге, на самом деле говорили совсем не то, что я хотел сказать, а выглядели и того хуже — словно покосившийся забор. Тем не менее я упорно продолжал трудиться, описывая корявыми буквами и корявыми словами все, что происходило со мной в последние месяцы. К полудню обе стороны листа были испещрены повествованием о моих приключениях, а также смутными воспоминаниями о моей жизни до похищения. Я уже почти забыл свое настоящее имя, имена своих сестер, свою комнату, свою школу, свои книги, свои мечты о том, кем собирался стать, когда вырасту. Я надеялся, что когда-нибудь все это вернется, но без писем, которые мне подарил Лусхог, я бы пропал. Втиснув последнее слово на последнем свободном клочке листка, я пошел искать приятеля. Бумага закончилась, и теперь мне остро требовалось еще.