Генри Дэй. Неважно, сколько раз произнесли или написали эти два слова, они все равно остаются тайной. Подменыши так долго называли меня Эни-дэем, что это стало моим настоящим именем. Генри Дэй — кто-то другой, не я. После нескольких месяцев, в течение которых мы выслеживали и изучали его, я понял, что не завидую ему, скорее, испытываю что-то вроде сдержанной жалости. Он сильно постарел, отчаяние согнуло его спину и оставило свой след на лице. Генри украл мое имя и мою жизнь, которую я мог бы прожить, и все это ушло сквозь пальцы. Чужой здесь, он пришел в этот вбитый во временные рамки мир и утратил свою истинную природу.
Я вернулся к своей книге. Наша встреча с ним перед библиотекой напугала меня, потому я десять раз огляделся по сторонам, прежде чем влезть туда в очередной раз. Я зажег свечи и перечитал все, что написал. Вышло неплохо, от удовольствия я даже стал напевать. Передо мной лежали две стопки бумаги: в одной была моя рукопись и прощальное письмо от Крапинки, а в другой — ноты Генри, которые я собирался ему вернуть. Я больше не хотел преследовать его, пришло время всё исправить.
И тут я услышал звон разбитого стекла — кажется, в библиотеке хлопнуло и разбилось окно. Потом короткое ругательство, стук о пол и звук осторожных шагов, которые замерли прямо над моим потайным ходом.
Возможно, мне стоило тотчас же исчезнуть, но что-то удерживало меня на месте. Страх смешался со странным возбуждением. Нет, не с таким чувством я когда-то давным-давно ждал с работы отца, предвкушая, как он подхватит меня на руки и прижмет к себе, и совершенно с иными ощущениями надеялся на возвращение Крапинки — вот-вот, со дня надень. Я уже догадался, что в библиотеку пожаловал Генри Дэй, и не сомневался, что после всех наших проделок последних месяцев ждать теплой встречи с ним не приходится. Но ненависти к нему я не испытывал. Я уже подбирал слова, которые скажу ему — я скажу, что прощаю его, что хочу вернуть ему ноты и что собираюсь навсегда исчезнуть из его жизни.
Я слышал, как он отдирает ковролин, стремясь поскорее добраться до моего убежища, а я стоял и размышлял, не помочь ли ему. Возился он долго, но, наконец, распахнул люк. В подвал хлынул яркий свет фонаря, который он держал в руке. Два наших мира разделял идеальный квадрат. Он просунул голову в раму люка, и его нос оказался всего в нескольких дюймах от моего. При виде Генри Дэя я пришел в замешательство, потому что не увидел в его лице ни доброты, ни узнавания — одно отвращение, искривившее рот, и светившиеся гневом глаза. Он ринулся вниз, в наш мир, как сумасшедший — фонарь в одной руке, нож в другой, на шее моток веревки — и загнал меня в угол.
— Держись подальше, — предупредил я его. — Я могу отправить тебя на тот свет одним ударом.
Но Генри, продолжая надвигаться, поднял фонарь над головой и сказал, что сожалеет о том, что ему придется сейчас сделать. Тогда я бросился на него, а он ударил меня фонарем по спине. Стекло разбилось, керосин пролился на ковролин и вспыхнул. Все кругом моментально занялось, мгновение — и огонь перекинулся на мою рукопись. Мы уставились друг на друга в свете пламени. Он опомнился первым и выхватил из огня свои ноты, а потом ногой отбросил ко мне мою книгу. Я наклонился за ней, а когда посмотрел на то место, где он только что стоял, то увидел только брошенные им нож, фонарь и верёвку.
Пламя разгорелось сильнее и озарило потолок, и тут я заметил на нем рисунки! Мне всегда казалось, что это просто царапины и щербины, испещрившие бетонные плиты фундамента, но теперь сомнений не было — это нечто совсем иное. Правда, сначала я не понял, что там изображено, но, когда мне удалось охватить взглядом всю картину целиком, стало ясно, что это карта. Вот линия Восточного побережья Соединенных Штатов, вот похожие на рыб контуры Великих Озер, южнее — Великие равнины, затем Скалистые горы и Тихий океан. Крапинка нарисовала эту карту, чтобы обозначить свой путь на запад. Прямо над моей головой — черный мазок Миссисипи, у впадения в нее Миссури поставлен жирный крест. Видимо, здесь она собиралась переправляться на ту сторону. Крапинка рисовала эту карту месяцами, а может, даже годами, в одиночестве, при неярком огоньке свечи, вытягиваясь до потолка в надежде, что когда-нибудь я обнаружу ее и последую за ней. Она ни разу не проговорилась, а мне ни разу не приходило в голову, что у нее есть подобная тайна. По контуру страны она нарисовала множество фигурок, наслоившихся за все это время одна на другую, и нанесла сотни надписей — цитат из прочитанных книг, — которые в беспорядке перемешались друг с другом. Местами казалось, что над картой поработал какой-то доисторический художник: стая ворон на ветвях дерева, пара куропаток, олень посреди ручья. Особенно Крапинке удавались полевые цветы: первоцвет, фиалки и чабрец. Фантастические существа из ее снов, охотники с ружьями и собаками. Феи, эльфы и гоблины. Икар, Вишну, архангел Гавриил. Современные персонажи из комиксов: мышонок Игнац, бросающий кирпич в Сумасшедшего Кота, Маленький Немо, проснувшийся в Стане Чудес, Коко, выглядывающий из чернильницы. Мать с ребенком на руках. Киты, выпрыгивающие из воды. Узоры в виде спиралей и узлов, гирлянды, сплетенные из побегов вьюнка. Рисунки казались живыми в танцующих языках пламени. Стало жарко, как в печи, но я не мог оторваться от ее картинок. В самом дальнем углу, куда еще не добрался пожар, я увидел наши имена и нас. Две фигурки на склоне холма, мальчик, сунувший руку в дупло с пчелами, два человечка читают книги, прислонившись спиной друг к другу. У самого выхода Крапинка написала: «Приходи, поиграем!» Огонь выжег в подвале весь кислород, дышать стало нечем. Нужно было уходить.
Я в последний раз взглянул на маршрут Крапинки, стараясь как можно точнее запечатлеть его в своей памяти. Ну почему я раньше не сообразил посмотреть на потолок? Перед моими глазами мелькали тысячи огненных искр, дым и жар заполнили комнату. Я схватил тетрадь Макиннса и другие бумаги, попавшиеся под руку, но пролезть со всем этим добром в щель мне не удалось, тогда я взял только самое ценное, сунул под куртку и выскользнул наружу.
В небе сияли звезды, а ночь была наполнена безумным стрекотом сверчков. Моя одежда пропахла дымом, и почти все листы, которые мне удалось вытащить из пламени, обгорели по краям. У меня были опалены волосы и брови, а лицо и руки жгло, будто я неделю провалялся под палящим солнцем. Боль пронзала подошвы босых ног при каждом шаге. Библиотека вдруг застонала, как живое существо, пол проломился, и тысячи историй, трагедий и драм исчезли в пламени. Вскоре послышались сирены пожарных машин. Завернув все, что удалось спасти, в свою куртку, я отправился в долгий путь домой, вспоминая безумный взгляд Генри. В полной темноте светлячки вспыхивали, как последние искры пожара, уничтожившего все то, что еще держало меня здесь.
Я был уверен, что Крапинка достигла своей цели и теперь живет на берегу океана, собирая устриц и охотясь на крабов во время отливов, проводя ночи на пустынных песчаных пляжах. Я представлял ее себе загорелой, со спутанными, мокрыми волосами и окрепшими от купания в океане руками и ногами. А еще я представлял, как она путешествовала по стране: шагала меж сосен Пенсильвании, пересекала кукурузные и пшеничные поля Среднего Запада, пробиралась среди подсолнухов Канзаса, карабкалась по крутым склонам Скалистых гор, любовалась обрывами Большого каньона, пробегала выжженную солнцем Аризону и, наконец, вышла к океану. Вот это приключение. И тут же я задавал себе вопрос: ну а ты-то сам? Почему ты все еще здесь? Нет, я уже не здесь, я уже на пути к ней. Я расскажу ей свою историю и историю Генри Дэя, а потом засну, как и прежде, в ее объятиях. Только благодаря этим мыслям мне удавалось преодолевать жгучую боль от ожогов и идти вперед.
Когда я доковылял под утро до нашего лагеря, все бросились мне на помощь. Бека и Луковка быстро приготовили бальзам из собранных в лесу кореньев и смазали им мои волдыри. Чевизори, хромая, принесла мне кувшин прохладной воды, чтобы я мог утолить жажду и умыться. Старые друзья окружили меня заботой и вниманием, а я рассказал им о том, что произошло в библиотеке, и о карте, нарисованной Крапинкой на потолке нашего подвала, надеясь, что коллективное сознание племени лучше сохранит ее в памяти, чем мое собственное. Мне удалось спасти только часть своей книги, поэтому я попросил тех, кто уже прочитал ее, помочь мне восстановить свой труд.
— Мы, конечно, поможем, но, мне кажется, ты и сам все вспомнишь без труда, заметил Лусхог.
— Положись на свою голову. Она отлично работает, — улыбнулся Смолах.
— То, чего не сможет сделать память, дополнит воображение, — глубокомысленно произнесла Чевизори. Она явно слишком много общалась последнее время с Лусхогом.
— Иногда я совершенно не понимаю, было какое-то событие на самом деле или оно мне приснилось! Способна моя память отличить сон от яви, или нет?
— Наш мозг зачастую создает свою собственную реальность, — сказал Лусхог, — чтобы прошлое не казалось столь мучительным.
— Мне нужна бумага. Помнишь, как ты первый раз принес для меня бумагу, Мышь? Я никогда этого не забуду.
А пока я набросал карту Крапинки на обратной стороне ее письма и попросил Смолаха — потому, что сам передвигался с трудом — достать подробные карты Америки и какие-нибудь книги про Калифорнию и Тихоокеанское побережье. Она могла быть где угодно, и я понимал, что мне предстоят долгие поиски. Мои раны постепенно заживали, я старался поменьше ходить и проводил целые дни на поляне, восстанавливая свои записи. Теплые дни и ночи августа постепенно сменялись прохладой ранней осени.
Когда листья на деревьях начали окрашиваться в разные цвета, со стороны города стали доноситься странные звуки. Обычно это начиналось вечером и продолжалось несколько часов. Несомненно, это была музыка, но какая-то странная, она то начиналась, то внезапно останавливалась, какие-то фрагменты повторялись по нескольку раз. Иногда она смешивалась с другими звуками: шумом автострады или ревом толпы, доносившимся со стороны стадиона по вечерам в пятницу. Музыка струилась, словно река, сквозь лес, отражалась от горного хребта и стекала в нашу долину. Заинтригованные этими звуками, мы бросали все свои дела и обращались в слух. Наконец, Смолах и Лусхог решили сходить в город, чтобы исследовать источник этой музыки. Вернулись они возбужденные, с горящими глазами.
— Сейчас ты упадешь, — произнес, задыхаясь от восторга, Лусхог, — ты готов?
Падать я не собирался, поскольку и так уже сидел. При свете костра я пришивал лямку к походному мешку. На следующее утро я собирался отправиться в путь.
— И к чему же мне быть готовым, мой друг?
Я оторвался от работы и поднял на него глаза. Лусхог таинственно улыбался, держа под мышкой свернутый в трубу большой лист бумаги.
— Вот! — сказал он и развернул лист, который оказался афишей, такой большой, что она скрыла его целиком, от пальцев ног до протянутых вверх рук.
— Ты его держишь вверх ногами, Мышь.
— Да какая разница? — ухмыльнулся мой друг, переворачивая плакат, на котором красовалось объявление о симфоническом концерте в церкви, который должен был состояться через два дня. Меня изумило не столько название произведения, сколько небольшой рисунок в правом нижнем углу, на котором были изображены две фигуры, летящие одна за другой.
Кто из них, интересно, он, а кто — я?
Смолах прочитал текст объявления, набранный мелким шрифтом: «Симфония для органа с оркестром. Сочинение Генри Дэя. Соло на органе исполняет автор».
— Ты обязательно должен это услышать, — сказал Лусхог, — днем раньше ты уйдешь или днем позже, разницы нет, путь-то тебе все равно предстоит неблизкий.
В день концерта мы всей нашей поредевшей компанией отправились в город. Мы шли сквозь лес, наслаждаясь этой последней совместной прогулкой. Я испытывал одновременно и возбуждение от предстоящего концерта, к которому имел самое непосредственное отношение, и грусть от расставания с друзьями, и будоражившее предчувствие путешествия. Уже в сумерках мы подкрались к церкви и уселись на кладбище среди могил, в ближайших к ней кустах. Мы видели, как собиралась публика, обрадовались тому, что кто-то открыл окно, — нам так будет лучше слышно, — и вот раздались первые ноты. Звуки вырвались наружу и заметались между надгробий. Прелюдия закончилась длинным, красивым соло на органе. Очарованные музыкой, мы вылезли из своего укрытия и подошли поближе к окнам. Бека обнял Луковку и что-то зашептал ей на ухо. Она засмеялась, но он зажал ей рот рукой и держал так, пока она не угомонилась. Чевизо-ри подражала дирижеру, ее руки чертили в воздухе плавные круги. Мои старые друзья Смолах и Лусхог, прислонясь к церковной стене, курили, глядя на звезды. А я подошел совсем близко к открытому окну, взобрался на фундамент и заглянул внутрь.
Генри сидел спиной к зрителям, он играл, раскачиваясь в такт музыке, предельно сконцентрировавшись на исполнении. Во время одного из кульминационных моментов он закрыл глаза и унесся мыслями куда-то далеко-далеко. Орган затих, грянули струнные, и тут он повернул голову к окну и увидел меня. Он все еще оставался наедине со своей музыкой, во власти вдохновения, но в его лице что-то неуловимо изменилось, он словно помолодел, я наконец увидел перед собой человека, а не чудовище. Я больше не хотел враждовать с ним и собирался навсегда исчезнуть из его жизни, но не знаю, понял ли он это.
Взгляды слушателей были прикованы к оркестру и вряд ли кто-то обратил на меня внимание, а я получил редкую возможность разглядеть публику и поискать в ней знакомые лица. Я, конечно же, сразу увидел жену и сына Генри, они сидели в первом ряду. Слава небесам, я уговорил Беку и Луковку оставить этого ребенка в покое, и они мне обещали. Большинство других людей я прежде не встречал. Я искал глазами своих сестер, но в моей памяти они все еще оставались пухлыми крохотулечками, и, конечно, определить, какими теперь они стали, мне не удалось. Пожилая женщина, также сидевшая в первом ряду, со слезами на глазах слушала концерт, напряженно прижав пальцы к плотно сжатым губам. Я вдруг понял, что это моя мама. Она несколько раз посмотрела в мою сторону, и мне показалось, что она узнала меня. В первый момент мне захотелось броситься к ней, обнять, почувствовать ее теплую руку на своей щеке, но, естественно, делать этого не стал. Я давно стал чужим для этих людей. Когда она в последний раз взглянула на меня, я прошептал: «Прощай, родная моя». Я знал, что она этого не услышит, но, возможно, что-то почувствует.
Генри продолжал играть, забыв обо всем на свете, его музыку можно было читать, как книгу. Немного печали, немного раскаяния… Мне сполна хватило впечатлений. И показалось, что он тоже прощается со своей двойной жизнью. Орган дышал, как живое существо, а потом, издав пару печальных стонов, затих.
— Энидэй, уходим, — шепнул мне Лусхог.
Грянул гром аплодисментов, крики «браво», а мы, скользя, как призраки, между надгробий, уже уходили один за другим в темноту ночи и леса, как будто нас никогда тут и не было.
Я отдал все долги Генри Дэю, закончил книгу, и завтра утром уйду отсюда навсегда. Если вы заметили, я почти не касался в своих записках вопросов магии или устройства нашего мира, но вам незачем о них знать. Нас осталось не так уж много, и, возможно, скоро мы вообще исчезнем. В современном мире детей поджидают гораздо более серьезные опасности, чем встреча с подменышами. В один прекрасный день про нас все забудут, разве что пара-тройка каких-нибудь фольклористов упомянет хобгоблинов, эльфов и фей в своих никому не нужных скучных трудах. Подбираясь к концу своей истории, я хочу вспомнить всех, кого больше нет с нами. И попрощаться с теми, кого оставляю здесь: с Луковкой, Бекой, Чевизори и с двумя моими самыми лучшими друзьями на этом свете — Смолахом и Лусхогом — ловким Мышем… С детьми, позабывшими себя… Надеюсь, они будут не слишком скучать без меня. В конце концов, все мы рано или поздно уходим.
Если кто-нибудь из вас встретит случайно мою мать, передайте ей, что я нежно ее люблю и храню в своей душе память о ее доброте. И что я все еще скучаю по ней, и, наверное, буду скучать вечно.
Передайте также привет и моим сестренкам. Поцелуйте их за меня в их пухленькие шечки. И знайте, что я всех вас уношу с собой в своем сердце.
«Ведь сердце нам дано не только для того, чтоб кровь текла по венам». Я ухожу на запад, чтобы отыскать там имя, любовь, надежду… Я оставляю все это здесь на тот случай, Крапинка, если вдруг мы разминемся с тобою и ты придешь сюда без меня. Как бы то ни было, знай: эта книга написана для тебя.
Я ухожу и больше не вернусь, но я буду помнить всё.