Глава вторая ВОСПОМИНАНИЯ…

Эшелон отсчитывал километры, по-прежнему минуя большие станции и задерживаясь лишь на разъездах или в голой степи.

Бойцы даже не замечали, где они едут, с утра до вечера они были заняты: изучали устав, тактику боя. Часто в вагон наведывались политработники полка.

Хониев, до этого не куривший, запасся перед дорогой десятью пачками «Казбека», решив заделаться заправским курильщиком, но пока к папиросам не притрагивался. Когда выдавалось свободное время, он подолгу стоял в открытых дверях, опираясь о перекладину, смотрел на простиравшуюся до самого горизонта степь.

Это была казахская земля…

И она удивительно была похожа на степь калмыцкую. Даль подернута дрожащим маревом, поверхность ровная, с редкими холмами и оврагами, низко над землей кружат коршуны. Все как дома, в Калмыкии. Только трава успела уже пожелтеть… «Что ж это ее вовремя не скосили? — озабоченно подумал Мутул. — Теперь-то она ни на что не годится, вон как порыжела — словно шкура старого козла». Ему как-то не приходило на ум, что траву сейчас просто некому косить: шла всеобщая мобилизация, мужчины меняли косы на винтовки…

Хониев представлял себе родные места. Там-то, наверно, вся трава уже скошена, сложена в скирды, и они горбатятся на берегу озера Цаган-Нур. Скот обычно зимовал неподалеку, в кошарах, и доставлять туда с берега сено не составляло особого труда.

Весной землю заливали дожди. Калмыков это не пугало, когда они вели кочевой образ жизни. Тут был густой травостой, раздолье скоту. И землю называли: «Алтын бёриг» — «Золотое поле». Потом калмыцкие семьи осели, начали заниматься хлебопашеством. Дело это было непривычное. Предки Мутула выменивали в Царицыне корову за несколько мешков зерна и всем хотоном, состоявшим из нескольких кибиток, нанимали работника из русских мужиков-хлеборобов, которым плуг был не в диковинку. Работник этот и засевал землю. А жители хотона собирали урожай.

Как-то в дождливую весну земля не дала всходов. Зерно сгнило в ее утробе. Хотон объяло горе, люди жалели о пропавшем зерне, в сердцах думали: уж лучше бы напекли из него калачей для детишек, чем бросили на погибель в эту проклятую землю. Дожди здесь шли часто, часто бывали неурожаи, и, хотя случались они в основном из-за того, что калмыки, привыкшие пасти скот, просто не умели выращивать хлеб, не обладали нужными опытом и навыками, незадачливые крестьяне винили во всем землю и дали ей новое название: «Му бёриг» — «Плохое поле». Так это название и продержалось до 1929 года, пока тут не организован был колхоз «Коминтерн». В колхозе, объединившем усилия многих людей, бросившем на обработку земли весь тягловый скот: волов, лошадей, — дело сразу пошло на лад. И если весной многие еще безнадежно махали рукой: мол, что можно вырастить на этом суглинке, то осень рассеяла их сомнения, она одарила колхозников таким обильным урожаем, что прежде его хватило бы на целый улус[5]. Убрав хлеб, колхозники прямо на току поставили войлочные кибитки и вплоть до января молотили рожь. Дня им не хватало, и они работали по ночам при свете лупы.

Им помогали, как могли, ученики Цаган-нуровской начальной школы: присматривали за быками, лошадьми, верблюдами, собирали в поле колоски, да так старались, что даже птицам не оставалось ни зернышка.

А Мутул был вместе с взрослыми на току, он горделиво восседал верхом на лошади, длиннохвостой, с белой звездой на лбу; лошадь волочила за собой каменный шестигранный каток.

Да, урожай был богатый… И Мутул написал тогда первое свое стихотворение, которое было помещено в полевой стенгазете:

Тут было когда-то плохое житье,

Земля насылала лишь беды.

Недаром «Му бёриг» прозвали ее

Серебробородые деды.

Но канули в прошлое тяжкие дни.

Гляди: на земле колосится,

Волнистому желтому морю сродни,

Густая, литая пшеница.

Забыли слова мы: «беда», «недород»,

И славит богатую землю народ!

Волопас и музыкант Бамба, старший из ребят, стал петь эти стихи, аккомпанируя себе на домбре.

А земле, так порадовавшей колхозников, вернули прежнее название: «Алтын бёриг».

…Хониев беззвучно зашевелил губами, повторяя про себя слова первой своей песни. И колеса поезда своим бойким монотонным стуком аккомпанировали ему, словно это Бамба играл на домбре.

«Была бы сейчас у меня домбра, — подумал Хониев, — я спел бы ребятам эту песню».

А перед глазами его все расстилалась казахская степь, так схожая с родной, калмыцкой.

Ах, степь, степь — море сизо-зеленое, безбрежное. Степь — ветры вольные, раскованный полет птиц! Степь, степь — просторно, вольготно здесь скоту. Степь ковыльная — терпкий кумыс…

Подумав о кумысе, которого он так давно не пробовал, Хониев даже слюну сглотнул.

И вновь память унесла его в отчий край…

…Когда наступали школьные каникулы, ребятам все равно было не до отдыха. Школьники, начиная с третьего класса, прихватив с собой тетрадки и карандаши, разбредались по полевым бригадам: они выполняли обязанности учетчиков.

Мутул больше всего любил пору сенокоса. Он шел тогда в бригаду косарей, которой руководил Санджи Альджаев, хотя работала она далеко, километрах в двадцати — тридцати от хотона.

Санджи не было еще и сорока лет, но держался он не по возрасту степенно, и взгляд у него был серьезный, мудрый, все примечающий. Со всеми ровный и сдержанный, он в любых ситуациях сохранял спокойствие, никогда не повышал голос… И грубого слова от него никто не слышал.

Мутула он называл: «наш писарь», и тот изо всех сил старался оправдать доверие бригадира. Он аккуратно вел записи в своей тетрадке, тщательно выводя каждую буковку.

Правда, поскольку «ученый человек» бегал по лугам босиком, ноги у него всегда были покрыты грязью толщиной в палец да к тому же изрезаны травой, исцарапаны колючками. Самого Мутула это не очень смущало. Если ранки на ногах начинали кровоточить, он присыпал их пылью, считая ее самым верным лечебным средством.

Одет Мутул был кое-как, в обноски, перешедшие ему от старших братьев. Рубашки, перешитые из старья или сметанные из больших лоскутьев, не доставали ему и до пупка. А изодранные, особенно снизу, штанины приходилось подворачивать выше колен.

Однако, несмотря на свой неказистый вид, Мутул пользовался в бригаде авторитетом. Ведь учетчик — второе лицо после бригадира!

Когда в обеденный перерыв или вечером колхозники справлялись у него, сколько травы они скопили, сколько сена сложили в скирды, Мутул, весь сияя от гордой радости, взбирался на передок телеги, где примостилась бочка с водой, и звонким голосом оглашал свои записи.

Колхозники одобрительно кивали головами:

— Ну, молодец! Настоящий писарь!..

Мутул, довольный собой, птицей слетал с телеги.

Лишь позднее он понял, сколь многим обязан был бригадиру Санджи.

Целый день Мутул носился из конца в конец сенокосных угодий верхом на коне. Ноги у него не дотягивались до стремян, он вдевал их в ременные подвески, приподнимался на носках, прямо с коня измеряя деревянной саженью длину и ширину скошенных участков, и надолго задумывался, пытаясь высчитать площадь покосов, приходившихся на долю того или иного звена, колхозника. В арифметике он был не силен, и любой подсчет давался ему с трудом.

Заметив, как мучается паренек, бригадир подходил к нему, ненавязчиво, как бы между прочим, интересовался:

— Ну-ка, ну-ка, что ты там намерял? Так, дай-ка мне данные по этому участку… И вот по тому…

Он быстро производил в уме необходимые вычисления и говорил Мутулу:

— Запиши теперь в свою тетрадку, кто сколько накосил за день.

И диктовал ему итоговые цифры по всем звеньям. Мутул, дивясь про себя той быстроте, с какой бригадир управлялся с цифрами, заполнял записями тетрадь учета.

Так оно и шло: Мутул смотрел, мерял, Санджи считал и подбивал итоги.

Получалось, что авторитет Мутула в бригаде опирался на опыт и знания бригадира. И по справедливости этот авторитет следовало бы разделить на двоих: Мутула и Санджи.

Сейчас, спустя много лет, Хониев с благодарностью вспомнил об Альджаеве, скромном, душевном, отзывчивом…

* * *

…Лейтенант отошел от двери, присел на нары. Бойцы отдыхали: кто просто лежал на нарах, кто потихоньку напевал что-то, кто читал. А некоторые, несмотря на тряску, исхитрялись писать письма. Хониев извлек часы из верхнего брючного кармашка, посмотрел на них: близилось время очередных занятий. Сегодня он собирался поговорить с бойцами о законах баллистики.

Засовывая часы обратно, он перехватил взгляды бойцов, с явной неприязнью устремленные на расписание занятий, которое подрагивало на стене вагона. «Ладно, — решил лейтенант, — пусть еще малость отдохнут. Позанимаюсь с ними перед самым ужином».

В этот момент Хониева окликнул Токарев, стоявший в дверях:

— Товарищ лейтенант, глядите-ка, ну прямо калмыцкий хотон!

Он тыкал перед собой, как указкой, карандашом, которым до этого писал письмо. Хониев пристроился возле него, выглянув наружу, сказал:

— Это казахский аул.

— Видать, казахский аул и калмыцкий хотон — родные братья! — засмеялся Токарев.

Аул, тянувшийся вдоль линии железной дороги, и впрямь напоминал калмыцкое становище, и у Хониева сжалось сердце.

Поезд на этом перегоне шел медленно, предоставляя Мутулу возможность получше рассмотреть открывшуюся перед ним картину.

Аул весь был как на ладони. Выстроились в один ряд, как копны сена, куполообразные юрты. Полог одной из них, закрывавший вход, задрался и трепетал на ветру, словно крыло птицы. Над маленькими печурками, стоявшими возле каждой юрты, вились прозрачные дымки. Хозяева растапливали свои печки кизяком, и Хониев с наслаждением вдохнул кизячный дым, задержав его в легких, как это делают заядлые курильщики. Кому-нибудь, может быть, этот дым показался бы горьким, едким, а для степняка-калмыка нет на свете ничего родней, чем запах горящего кизяка!..

Казахи хлопотали возле своих юрт. Мутул обратил внимание на проворную казашку в белом платке, готовившую обед. Сняв крышку с казана, она споро помешивала в нем поварешкой.

Вот таким же белым платком мать Мутула, когда он был маленький, вытирала с его лица грязь и слезы…

Юрты кончились, их сменила длинная вереница саманных домиков с маленькими мутными окнами. На трубы домов вверх днищами надеты ведра. «Здесь, наверно, казахи зимуют», — подумал Мутул и про себя сравнил скопище домиков со стадом верблюдов на отдыхе. Жаркой летней порой верблюды любят поваляться в степи, на пропеченной солнцем земле, лениво перемалывая жвачку.

Перед домами, задрав короткий хвост, с веселым ржанием возбужденно носился взад-вперед белый жеребенок. Услышав протяжный гудок паровоза, он застыл на месте как вкопанный, подняв морду и навострив ушки, подобные разведенным лезвиям ножниц.

Протянув вперед руку, Хониев губами позвал:

— Ну!.. Иди, иди сюда, малыш!..

Жеребенок подождал-подождал и пустился вскачь рядом с поездом. Копытца его, чудилось, не касались земли, он походил на лебедя, летящего низко над землей к недальнему озеру.

Километрах в двух от аула казахи косили траву. На угодье шумели, стрекотали машины, в которые запряжены были верблюды и лошади. Верблюды, их было четыре пары, вышагивали не спеша, важно и лениво, с таким видом, будто делали своим хозяевам одолжение, а когда погонщики подстегивали их, они чуть поворачивали вислогубые морды и недовольно косились на обидчиков: эй, поосторожней!.. А вот лошади, тянувшие за собой тарахтящие конные грабли, казалось, не знали устали, они споро переступали ногами, поступь их исполнена была какого-то упорства и неутомимости. Почти все сено уже собрано было в валки, солдатскими шеренгами выстроившиеся на лугу.

Хониев одобрительно цокнул языком, и ему вспомнилось, как он сам работал на сенокосе, управляя конными граблями.

Мутул умел укрощать молодых коней, умел обращаться с ними, хотя поначалу они часто сбрасывали его на землю, и оттого руки и ноги у мальчика вечно были в синяках и ссадинах. Все же, даже прирученные, они сохраняли буйный норов, и их опасались запрягать в косилки, телеги, конные грабли.

Верблюды вели себя спокойней, были выносливей, их ставили на самые трудные работы: перетаскивать тяжелые грузы, выкачивать воду из колодцев, когда нужно было поить овец. Мутул любил, забравшись на верблюда зимой, устраиваться менаду двумя горбами — там было тепло, как на русской печке.

Но в то же время верблюды отличались своеволием и упрямством и капризничали, как малые дети. Если уж им попадала вожжа под хвост и они начинали артачиться, то никакими силами нельзя было стронуть их с места. Сколько ни кричи на них, сколько ни хлещи — они не шелохнутся. Бывало, рассерженный верблюд ложился на землю, подогнув под себя ноги. Кнута верблюды вообще не выносили, и, когда их били, они приходили в неистовство, могли разорвать упряжь, поломать оглобли. Или плевались, вытягивая шеи. В такие минуты к ним лучше было не подходить.

И вот этих своенравных упрямцев Мутул приучил таскать за собой конные грабли.

…Луга, где косили сено, остались позади. Хониев снова взглянул на часы. Ого, скоро уже и ужин!.. Хватит озирать окрестности. Хватит воспоминаний. Пора к бойцам, он ведь хотел позаниматься с ними.

Взяв снайперскую винтовку и баллистические таблицы, Хониев сел на нары и позвал к себе своих бойцов.

Загрузка...