Глава четвертая МОСКВА

Поезд приближался к Москве, а Хониеву все чаще представлялась родная Элиста. Потому что от Элисты он удалялся… И дело было даже не в том, что расстояние до Элисты все увеличивалось. Нет, между Мутулом и городом, где он жил и работал, вставало время. Лейтенант понимал, что не скоро доведется ему вернуться в отчий край. А может, Элисту он больше так и не увидит…

Когда бойцы спрашивали его, большой ли в Элисте вокзал, есть ли там аэропорт, Хониев солидно отвечал:

— Нет, ребята, вокзалом город еще не обзавелся. Зато в центре у нас — хороший автовокзал. И аэропорт имеется неподалеку от города. Есть у нас и заводы, и фабрики…

Мутул говорил об Элисте как о крупном городе с населением не в тридцать, а по крайней мере в триста тысяч человек.

На самом же деле это был заштатный городок, расположенный в просторной котловине и перерезанный мелководной речкой Элистинкой. Издали Элисту и увидеть-то было нельзя, она открывалась взору лишь тогда, когда путник подъезжал или подходил к краю котловины.

Автовокзал, которым хвастался Мутул, размещался в домишке, который мог приютить самое большое одну семью. Отсюда, из центра города, с улицы Ленина, каждое утро отправлялись восемнадцатиместные автобусы в Дивное, Астрахань, Сталинград.

Говоря об аэропорте, Мутул имел в виду аэроклуб под Элистой. Здесь молодежь занималась в осоавиахимовском кружке. А с аэродрома с почтой на борту ежедневно поднимался фанерный дребезжащий биплан, держа курс на Сталинград.

Промышленные предприятия в Элисте были представлены двумя маломощными кирпичными заводиками, один из которых производил в сутки восемь тысяч кирпичей, а другой и того меньше.

На один из заводов Мутул дважды в неделю наведывался в качестве агитатора, читал рабочим материалы, напечатанные в газетах и журналах, рассказывал о важных событиях в республике, в стране и за рубежом, а иногда декламировал свои стихи: их уже публиковала тогда местная газета.

Но хотя Элиста ничем особенным и не славилась, не было для Мутула города краше и дороже.

Исключая Москву…

Когда до Москвы оставалось уже рукой подать, кто-то из бойцов спросил Хониева:

— Товарищ лейтенант, а вам прежде доводилось бывать в Москве?

— А как же! Бывал, и не раз.

— Расскажите нам о Москве, товарищ лейтенант! А то многие из нас знают ее лишь по картинкам да по фотографиям.

— Да, товарищ лейтенант, расскажите!

— О чем же именно?

— Ну, как попали в Москву, что там видели, что больше всего запомнилось.

Мутул хорошо понимал своих бойцов. Когда-то и он, как сейчас они, не давал покоя землякам, которым удалось побывать в Москве. Да разве он один? Стоило людям прознать, что кто-то вернулся из Москвы, как в дом к нему устремлялись чуть ли не всем хотоном — поглядеть на счастливца, послушать его рассказ.

Однажды один табунщик из хотона, где жил Мутул, поехал в Москву на совещание животноводов. В Москве ему вручили орден «Знак почета».

Уж если просто поездка в Москву считалась у земляков Мутула событием, то награждение кого-либо орденом отмечалось как праздник. Люди не ленились пройти несколько десятков километров, чтоб только взглянуть на орденоносца. За взрослыми тянулась и молодежь. Для деревенских мальчишек человек, носящий на груди орден, был настоящим героем.

И вот Мутул собрал в Малых Дербетах группу ребят и повел их к табунщику-орденоносцу. Он взял с собой далеко не всех, кто просился пойти. Отправились в поход лишь те ребята, у которых были значки «ГТО». У самого Мутула на белой в полоску рубахе поблескивал новенький значок «Ворошиловский стрелок». Обладателей таких значков в хотонах было немного, они вызывали всеобщую зависть и уважение, а доставался значок нелегко: чтобы получить его, необходимо было выполнить сложные спортивные нормы, а главное, уметь метко стрелять. Недаром же ребята молчаливо признавали Мутула своим вожаком и не спорили, когда он возглавил «делегацию» к табунщику-орденоносцу.

Табунщик был одним из первых в Калмыкии, кого наградили за труд. Вместе с ним получили ордена и медали еще пятнадцать животноводов.

До этого почетные награды имели лишь участники, гражданской войны, и среди них бывший командир калмыцкого полка Василий Хомутников, носивший орден Красного Знамени, и калмычка Нарма Шапшукова, воевавшая в его части.

Добрая слава о них шла по всей Калмыкии, и не было в хотонах мальчишки, который не мечтал бы быть таким же отважным воином, как герои гражданской. Во сне и наяву ребята видели себя красноармейцами. И Мутул стал ворошиловским стрелком, готовя себя к службе в Красной Армии.

Проделав далекий, нелегкий путь, ребята очутились в Цаган-Нуре, перед домом табунщика-орденоносца, побывавшего в Москве.

Прежде табунщик обитал в глиняной мазанке с плоской крышей, на краю хотона. Велико же было удивление Мутула, когда он увидел вместо мазанки добротный дом с большими светлыми окнами, свежо сиявший синей и зеленой красками. Пока Мутул, смущенно поглядывая на ребят, раздумывал, не ошибся ли он домом, на крыльцо вышел сам хозяин — все сразу узнали его по фотографиям, печатавшимся в газетах.

— Вы что, ребятки, ко мне? — добродушно улыбаясь, спросил табунщик.

Ребята выжидающе смотрели на Мутула. А он, поправив плетеный шелковый поясок с кисточками на концах, которым перехвачена была его новая рубашка, шагнул вперед и смело проговорил:

— Ага, мы к вам. Хотим, чтоб вы нам о Москве рассказали. И показали ваш орден.

— Ну, тогда входите, будьте гостями.

Ребята потопали на ступеньках крыльца ногами, сбивая пыль с обуви, и прошли вслед за хозяином в дом.

Рассевшись кто на чем, они уставились на пиджак хозяина, ища орден. Но ордена на пиджаке не было. Тогда ребята окинули взглядами одежду, висевшую в комнате, но и на ней ордена не приметили. И, словно сговорившись, хором воскликнули:

— А где же орден?

Табунщик от души рассмеялся и отвернул лацкан старого, запыленного, выгоревшего на солнце пиджака:

— Вот он!

Новенький орден был привинчен к оборотной стороне лацкана.

Ребята, издав восхищенное «О-о-о!», так и впились в него загоревшимися глазами, а некоторые невольно потянули к нему руки и тут же отдернули их.

— Что ж вы его на пиджаке не носите? — с упреком сказал Мутул. — Его все должны видеть!

Табунщик покачал головой:

— Нет, так он еще запылится, — и, достав из кармана носовой платок, принялся старательно протирать орден.

Ребята все не отрывали от него глаз, и на лице у каждого было написано: эх, мне бы его поносить — хоть на минутку!.

Табунщик оказался словоохотливым и подробно описал ребятам свою поездку в Москву. Они узнали от него, как проходило совещание животноводов, как и где получал он орден. Мутул занес рассказ табунщика в тетрадку и горячо пообещал:

— Я обязательно напишу о вас! — хотя самому ему было неясно, что именно он напишет.

Он написал стихи.

Глубоко в душу запали ему слова табунщика о Москве: «Побывать там — все равно что в раю побывать». Эта фраза, которую Мутул не преминул записать, и вдохновила его на стихотворение, напечатанное потом в газете. Мутул позднее часто читал его и со сцены, и по радио.

Последнее четверостишие звучало так:

Калмык-табунщик, что в хотоне рос,

Попав в Москву, увидел рай земной.

Он орден получил. И наш колхоз

Прославил он на весь мой край родной!

Шагая по улицам Элисты, бродя по степям, начинающий поэт твердил строки своего стихотворения. И ему чудилось, будто и сам он побывал в Москве…

…Рассказав бойцам о своей встрече с табунщиком-орденоносцем, который словно перенес его в Москву, Хониев задумчиво проговорил:

— Разбередил мне тогда душу этот степняк. Помню еще такие его слова: Москва — город сказочный; тому, кто пройдет по ее улицам и площадям, она дарит бессмертие. Я стремился в Москву всем сердцем, и мечта моя сбылась: я оказался в Москве весной тридцать девятого года, когда там состоялись дни калмыцкой литературы и искусства. Все в столице приводило меня в восторг! Помню, я впервые попал в метро. Опускаясь вниз на эскалаторе, я все не мог отделаться от чувства, что нахожусь в волшебном подземном царстве из наших легенд. Я повторял про себя слова табунщика: «Это сказочный город!» И когда сошел с эскалатора, не сдержавшись, прокричал их вслух, простерев вперед руки. Мрамор вокруг переливался всеми красками; горел в электрическом свете, словно под лучами солнца, сверкал, как зеркало, куда ни глянешь — всюду видишь свое отражение.

— Товарищ лейтенант, — спросил Марков, — а вы на Красной площади были?

— А как же, в первый же день туда поспешил. И Кремлем готов был любоваться до вечера. Ну, доложу я вам, красотища! Стены, башни — все из красного камня. На башнях рубиновые звезды полыхают, как костры, и днем и ночью. Захочешь на них взглянуть, задерешь голову — шапка сваливается. А как куранты бьют — заслушаешься! Звон и нежный, и мощный, вся страна ему внимает. Вовек не забыть мне смены караула у Мавзолея. Было это в полдень, с первым ударом курантов из ворот Кремля вышли два красноармейца. Чеканя шаг, с винтовками на плече, они прошли к Мавзолею. С последним, двенадцатым ударом они сменили своих товарищей и застыли у входа, как из гранита высеченные…

У бойцов, слушавших Хониева, лица были серьезные, задумчивые. Наверно, в эту минуту каждый представлял себя на месте красноармейцев, берегущих покой Ильича.

А Хониев продолжал:

— Я выстоял длинную очередь и очутился в Мавзолее. Вот где тишина-то, только шелест подошв слышится… А люди, кажется, и не дышат, словно боятся потревожить ленинский сон… Мне чудилось, будто Ильич прилег отдохнуть и вот-вот поднимется, как батыр на зов трубы. После Мавзолея я посетил рабочий кабинет Ленина. И опять у меня было такое ощущение, что Ленин не умирал, он где-то здесь, рядом, и вот-вот войдет в свой кабинет. Наверно, от этого незримого ленинского присутствия душа как-то очищалась, и мысли были светлые, чистые и бодрящие, как кумыс. Я тогда подумал: вот и в Мавзолей, и сюда, в рабочий кабинет Ильича, тянутся люди всех наций, из всех уголков земли. Все его знают… Потому что он сам знал всех, и как отец заботится о своих детях, желая им долгой счастливой жизни, так и он желал всем нам счастья, проявлял заботу о каждом народе, каждом трудовом человеке. Он ведь и о моем народе думал, и есть обращение Ленина к калмыкам, опубликованное в «Известиях» в двадцатом году. Вот так, ребята…

Хониев замолчал, а бойцы смотрели на него вопросительно, видимо ожидая, что он продолжит свой рассказ. Марков поинтересовался:

— А когда вы еще ездили в Москву, товарищ лейтенант?

— Потом, ребята, об этом потом. Мы и так с вами заговорились. По пословице, сколько сказку ни рассказывай, а конца у нее нет. Вот и о Москве можно говорить бесконечно… Тем более, — он глянул на часы, — скоро вы ее и сами увидите. Ну-ка, окиньте снайперским взором окрестности, мы, верно, уже к Москве подъезжаем.

Ребята бросились к дверям.

* * *

Хониев угадал: спустя некоторое время эшелон прибыл в Москву. Занималось июльское утро.

Приказа покинуть вагоны не было, и бойцы оставались на своих местах. Но само сознание, что они в Москве, наполняло их сердца радостью, они оживленно переговаривались:

— Неужто мы и вправду в Москве?

— Интересно, в город нас пустят?

— Москва, Москва, какая ты?..

Хониев, выглянув из дверей и увидев московские окраины, протяжно произнес:

— Мендэ-э-э[7], Москва моя…

Выражение лица у него было просветленное, словно он выпил подряд три пиалы горячей, ароматной, живительной джомбы[8].

Токарев, потянувшись, мечтательно проговорил:

— Эх, пройтись бы сейчас по московским улицам, по Красной площади, да этак браво, строевым шагом! И чтоб начищенные сапоги сияли, как крышка рояля, и каблуки отбивали такт: трам-трам, трам-трам…

Хониев повернул к нему голову:

— Нет, Андрей, вряд ли сейчас тут принято маршировать… Я гляжу, люди идут суровые, озабоченные. И у города суровый вид. Вон на окнах домов бумажные кресты. И ярких красок не видно… Да, братцы, война чувствуется и тут. Город словно надел военную форму.

Марков похлопал Токарева по плечу:

— Не вешай носа, Андрей, ты еще пошагаешь по Москве; вот прогоним фашиста с нашей земли, снова приедем в Москву, наденешь ты боевой орден, начистишь сапоги и — гуляй, не хочу! Пойдешь по улицам, подтянутый, красивый, с отсветом недавних сражений в глазах, и все девушки будут на тебя оглядываться.

— Добраться бы до фронта, пока война не кончилась, — вздохнул Токарев. — Неизвестно еще, сколько тут простоим…

В это время рядом с эшелоном затормозил пассажирский состав, такой длинный, что, казалось, конца ему не было. Вагоны до отказа были забиты людьми, в основном стариками и женщинами, многие сидели на подножках, даже на буферах. Лица у всех были усталые, изможденные, печать горя лежала на них…

Бойцы, затихнув, столпились в дверях вагона, с недоумением смотрели на необычных пассажиров.

Из вагонов доносились плач детей, женские причитания. Люди везли с собой всякую живность, слышалось кудахтанье кур, блеяние коз, визг поросят.

Бойцы, как по команде, обратили взоры к Хониеву:

— Товарищ лейтенант, что это за поезд? Мы таких еще не видывали.

Хониев пожал плечами:

— Сам не знаю, ребята. По-моему, он — с запада…

Мимо вагона пробежал помощник дежурного по эшелону, на бегу крикнул:

— Командиры и политруки, в штаб полка!

Хониев соскочил на землю и поспешил к штабному вагону.

Как только он ушел, Токарев обратился к Данилову:

— Товарищ сержант, можно, я этих пассажиров поспрошаю кое о чем?

— Вы что, корреспондент какой-нибдь гаузеты? — сердито обрезал его Данилов. — Видите, людям не до вас.

Женщина, которая сидела как раз напротив, на подножке своего вагона, кормя грудью ребенка, услышала их пререкания и подняла голову:

— Сыночки, да что вы, не видите? Беженцы мы…

Бойцы, сгрудившиеся в дверях, тревожно зашумели:

— Беженцы? С запада?.. Из каких же вы городов?

Им нестройно ответили:

— Мы из Минска!

— А мы оршинские!

— Из Борисова мы!

— Мы из Смоленска!

Названия городов, как камни, били по сердцам бойцов.

— Разве и Смоленск пал?

— Ой, милые, под Смоленском бои идут.

— Уж вся Белоруссия под немцами…

Голоса женщин были перехвачены рыданиями. Какой-то старик, с белыми как снег волосами, в морщинах, изрезавших все лицо, приблизившись к бойцам и потрясая кулаками, прокричали осипшим голосом:

— Сынки, поскорей добирайтесь до фронта! Окуните Гитлера в Березину, как когда-то ваши предки Наполеона! Гоните его из Белоруссии!

Встреча и беседы с беженцами произвели на бойцов гнетущее впечатление. Хотя им ежедневно зачитывали сводки Совинформбюро, многие из которых были неутешительными, но одно дело узнать о чем-то из официальных сообщений, а другое — услышать от людей, видевших войну своими глазами, уже пострадавших от фашистского нашествия и вынужденных эвакуироваться из родных мест.

— Глядите-ка, как далеко они забрались… Уже под Смоленском… — мрачно сказал Данилов и почему-то с осуждением посмотрел на Токарева. — А ты переживал, что война вот-вот закончится. Бои-то вон на Березине идут. По сводкам — и под Киевом…

Один из бойцов почесал в затылке:

— Сколько ж это нам придется протопать, пока мы отшвырнем фашиста от Березины к польской границе?!

— А столько же, сколько фашисты протопали от границы до Березины, ни больше ни меньше, — не очень-то весело пошутил Токарев. — Почти месяц на это уйдет. Так что мы еще повоюем…

Хоть на душе у него кошки скребли — действительно далеко продвинулись гитлеровцы в глубь нашей страны, — но об их скором отступлении он говорил как о деле решенном, всерьез веря, что война продлится недолго.

— Лейтенант возвращается! — сообщил Марков, поправляя пилотку на обритой голове.

Кто-то вздохнул:

— С какими-то вестями?..

Хониев, схватившись за дверь, вскочил в вагон с такой ловкостью, будто взлетел в седло коня. Окинув бойцов строгим взглядом, сказал:

— Садитесь.

И когда все разместились вокруг него, коротко сообщил:

— Нас отправляют на Западный фронт. Приготовьтесь к тому, что бои будут тяжелые. Фашистская армия — это не соломенное чучело, которое вы запросто протыкали штыками.

Он рассказал об ожесточенных сражениях на Березине, под Смоленском. Потом, хмуря брови, продолжил:

— Обстановка пока неясная, но, во всяком случае, очень тяжелая. Наши дивизии стоят насмерть перед лицом врага. Они отбивают атаки фашистов, а на некоторых участках перешли в контрнаступление. Вот мы и едем им на помощь. И командование полка уверено… — Хониев сделал паузу и торжественно закончил: — Что мы, снайперы, на фронте продемонстрируем свое искусство! Ни одной пули — мимо фашиста!

Бодрый тон Хониева никого не обманул: бойцы видели, что он вернулся из штаба встревоженный, озабоченный. Верно, и правда, дела на фронте обстояли неважно… Когда долго служишь с человеком в одной части, то каким-то чутьем угадываешь, что у него на душе…

И все же, слушая Хониева, бойцы невольно подтянулись, вскинули головы. Нет, они не подкачают в бою, лейтенант может на них положиться!

Марков чуть подался к Хониеву:

— Можно вопрос, товарищ лейтенант?

— Говори.

— А наш взвод попадет на фронт в нынешнем составе? И вы с нами останетесь?

Вот как раз на это Хониев ничего не мог ответить.

Бойцы безошибочно почувствовали, что их командир не в настроении. Но он был огорчен и озабочен не только потому, что в штабе всем разъяснили истинное, драматическое положение на фронте. Его, как и Маркова, волновала дальнейшая судьба взвода и собственная судьба. Однако, когда он задал командиру полка тот же вопрос, что и ему самому — Марков, майор досадливо отмахнулся: «Не спешите, лейтенант, узнаете все в свое время. Пока продолжайте командовать снайперами».

Командовать снайперами — это было, конечно, почетно. В полку снайперы, как и разведчики, были на особом счету. И недаром во время военных действий они должны были по одному, по двое находиться во всех подразделениях.

Но сам Хониев полагал, что к снайперам его прибило случайно. Незадолго до того, как двинулся в дальний, многонедельный путь эшелон с 46-м Забайкальским полком, Хониев командовал обычным стрелковым взводом.

В начале лета на инспекторском смотре его взвод выделился меткой стрельбой и успехами в штыковом бое.

После инспекторского смотра командиры и политработники собрались на учебном полигоне полка. Присутствовавший на смотре командир дивизии, в которую входил полк, полковник Черныш разобрал действия подразделений, подвел итоги, а потом позвал:

— Лейтенант Хониев, ко мне!

Хониев, выйдя из строя, с быстротой сайгака подлетел к комдиву, лихо щелкнул каблуками и, вытянувшись в струнку, отдал честь:

— Товарищ полковник! Лейтенант Хониев явился по вашему приказанию!

Полковник хоть и тепло, но несколько критически оглядел лейтенанта, крепенького и приземистого, как гриб-боровик.

Самого Хониева его рост не смущал. В командирском строю слева от него находилось еще семь человек, и это утешало лейтенанта: все-таки по росту он не последний в полку…

— Твой взвод хорошо стрелял, — похвалил полковник и, показывая на необычную винтовку, которую держал стоявший рядом капитан Орлов, командовавший в полку снайперами, спросил: — Что это за оружие, ейтенант?

— Винтовка с оптическим прицелом, товларищ полковник!

— Верно. Ты умеешь с ней обращаться?

— Так точно, товарищ полковник, умею.

— Товарищ капитан, — обратился Черныш к Орлову, — дайте лейтенанту винтовку и к ней девять патронов. Пусть он покажет нам свое умение.

Орлов вручил Хониеву винтовку, отсчитал девять патронов и дружески подмигнул ему: «Ну, держись, лейтенант!»

Заряжая винтовку, Хониев думал: «Снайперы стреляют по блуждающим мишеням. На каждую мне даны три патрона, ими я должен поразить цель. Ох, не опозориться бы…» У Хониева был острый глаз: какой калмык с детства не занимается охотой? И все же он сомневался в успехе и волновался, как никогда.

Когда послышалась команда «Ложись!», он камнем упал на землю, быстро загнал в патронник патрон.

Впереди, в четырехстах метрах от него, из окопа, спрятанного в кустарнике, показалась движущаяся мишень, фанерная «стереотруба», похожая издали на два воловьих рога.

Такие «рога» обычно медленно высовывались из окопа, недолго маячили над ним и снова исчезали. На все это отводилось пятнадцать секунд, и в течение этого времени снайперу нужно было не только заметить, где, откуда появятся «рога», но и успеть прицелиться и выстрелить по ним. А не успеет или проморгает мишень, — считай, пропала пуля.

Хониев напряженно смотрел перед собой, глаза его диковато горели, как у кошки в темноте. Мишень он заметил сразу, и только «рога» поднялись над окопом, как он нажал на спуск. «Рога», крутанувшись, скользнули вниз.

— Молодец! — услышал Хониев позади себя голос Черныша.

Пока Хониев досылал второй патрон в патронник, «рога» вылезли из укрытия, расположенного уже в другом месте. Вот они начали плавно опускаться, а Хониев все медлил, и наблюдавшие за ним командиры заволновались: мол, все, пропала пуля! Над окопом виднелись уже лишь острия «рогов», и в это мгновение раздался выстрел. Хониев вторично попал в цель.

До него донесся чей-то восхищенный возглас:

— Каков калмык, а?

И в третий раз закачались «рога» над окопом — несколько в стороне от двух первых укрытий. Хониев выстрелил, пуля взвихрила пыль, ударив в бруствер окопа.

Хониев, закрыв глаза, прижался виском к оптическому прибору. Обидно… Промазал.

Но все, кто следили за его стрельбой, оживленно переговаривались, слышались возгласы удивления.

Он поднял голову и тоже удивился и улыбнулся удовлетворенно, с облегчением. Оказывается, пуля, отскочив рикошетом от бруствера, срезала один из «рогов». Хониев пошутил про себя: вот уж впрямь бодливой корове бог рогов не дает.

Потом Хониев трижды стрелял по «бегущим» фанерным собакам, которые выскакивали то из одной, то из другой норы, и трижды — по «орудиям», видневшимся метрах в восьмистах от него. И всё без промаха.

Полковник Черныш только кивал головой: «Отлично, отлично!»

Когда Хониев, отстрелявшись, поднялся, Черныш протянул ему винтовку с примкнутым штыком, и лейтенанту пришлось продемонстрировать приемы штыкового боя. Полковник остался доволен им и, подозвав к себе, поблагодарил:

— Спасибо, товарищ лейтенант. Вы порадовали нас своим воинским мастерством.

— Служу Советскому Союзу! — выделяя каждое слово, отчеканил Хониев.

Полковник обернулся к Орлову:

— Вы все жалуетесь, что у вас не хватает среднего комсостава. Вот вам — готовый командир! — и показал на Хониева.

Так и оказались под началом у Хониева снайперы.

И каждый раз, когда его вызывали в штабной вагон, он думал: наверно, новый командир ознакомился со списками комсостава, узнал, кем был раньше Хониев, и теперь снова даст ему стрелковый взвод, а может, даже роту… И вот: «Не спешите, лейтенант… Пока продолжайте командовать снайперами».

В штабе Хониеву посоветовали проверить, насколько приноровились бойцы к противогазам, — известно, с каким пренебрежением относились к ним многие в армии. Встав спиной к двери, Хониев скомандовал:

— Первое отделение, встать! Надеть противогазы!

Бойцы повскакали с нар, и вскоре все были в противогазах, придавших отделению какой-то фантастический вид. Лишь Токарев замешкался: никак не мог расстегнуть сумку с противогазом и натянул его самым последним.

— Ефрейтор Токарев! — Во время занятий Хониев был особенно требователен к своим любимцам. — Снять противогаз! Надеть противогаз!

На этот раз Токарев долго провозился с гофрированной трубкой, запутавшейся в лямке противогазной сумки. И снова команда: «Снять! Надеть!» На Токарева, когда он сорвал с себя противогаз, жалко было смотреть: седловидный нос — красный, как морковь, лоб весь в поту. Он хмуро, исподлобья поглядывал на Хониева: мы, мол, с тобой, как сайгаки, паслись на одном лугу, и именно ко мне ты привязался, как репей. Хорош земляк!..

В самый разгар занятий полковая труба медно пропела: по вагонам!

Эшелон простоял в Москве всего несколько часов. Война, видно, поторапливала…

Хониев отпустил бойцов, и в это время поезд тронулся.

Эшелон перегоняли на другой путь по Окружной. Бойцы поспешили к дверям, чтобы на прощание полюбоваться столицей. Правда, это была Москва окраинная и к тому же, как сказал Хониев, одевшаяся в военную форму… Все, что выделялось своей яркостью, броскостью, было закрашено, закамуфлировано. Дома теснились какие-то насупленные, народу на улицах мало: все на работе, а дороги, ведущие из Москвы, забиты орудиями, военными машинами…

Хониев, все-таки приучившийся курить, угостил бойцов «Казбеком», сам задымил, произнес задумчиво, без пафоса:

— Москва, братцы, это общий наш родной дом. Вот мы и выезжаем сейчас из дома — бить врага. Прощай, Москва!..

— Почему «прощай», товарищ лейтенант? — вмешался Токарев. — Давайте договоримся — после войны встретиться всем на Красной площади. Кто «за»?

И он первым поднял руку. За ним потянули вверх руки и остальные.

— А что, — сказал Хониев. — Андрей подал хорошую идею. Где ж еще нам отметить победу, как не в Москве, на Красной площади? Здесь, в Москве, наши корни, Москва, как солнце, дает нам свет, наливает силой… Как бы далеко мы от нее ни находились, наши сердца — в Москве…

После паузы он продолжал:

— У меня родители — бедняки. Всю жизнь до революции провели в холоде, голоде, нужде. Детей в нашей семье было десять, в живых осталось только пятеро. Вот они увидели солнце, увидели счастье… Сейчас на это счастье покушается фашизм. А мы прижмем к себе наше счастье крепко-крепко, как винтовку, охраняя его от врага… И не дадим его отобрать!..

Он опять замолчал, провожая взглядом последние окраинные дома, потом снова повернулся к бойцам:

— Москва осталась позади… Но она всегда будет с нами. И мы вернемся сюда, когда разобьем фашистов. Ты молодец, Андрей, хорошо придумал. Вот тебе моя рука.

Их руки встретились, на них легли ладони других бойцов, сплетаясь в общем сильном рукопожатии. Как будто все давали друг другу безмолвную клятву — клятву верности дружбе, Родине, Москве…

В эту минуту трудно было различить, кто из них рядовой боец, кто командир. Впрочем, Хониев вообще не выделялся среди своих бойцов. За это они его и любили… Нет, командуя ими, он ни с кем не был запанибрата, он требовал от каждого добросовестного несения воинской службы, умел, когда надо, проявить строгость, и приказать, и наказать… А в часы досуга вел с бойцами задушевные беседы, рассказывал занимательные истории и ничего не скрывал, когда говорил о себе… Его нельзя было назвать отцом-командиром, возраст не позволял, скорее, он держался с бойцами как старший брат.

После того как снайперы обменялись рукопожатием, Данилов показал товарищам свою ладонь:

— Видали, мою руку? Вы не зря ее пожимали. Надежная. И к топору привычная — я ведь плотник!..

Удивляясь разговорчивости Данилова, обычно скупого на слова, ребята с уважением рассматривали его ладонь, на которой, словно следы сучьев на выструганной доске, темнели затвердевшие кружки мозолей.

Кто-то из бойцов, не желая отставать от Данилова, сказал:

— У меня вон тоже ладони в мозолях. От баранки. Я грузовик водил.

— А я — трактор!

— А я на заводе слесарил, у меня в ладони металл въелся…

В голосах бойцов звучала гордость. Все это были рабочие люди, надевшие шинели — теперь уже неизвестно, на какой срок.

Марков, видимо, подумал об этом, потому что с некоторым сомнением произнес:

— Встретиться всем после войны на Красной площади — это, конечно, здорово. Только когда вот война-то кончится?

— А это уж от нас зависит! — сказал Токарев. — Вот прибудут на фронт все эшелоны, которые сейчас в пути, навалимся на фашистов — и войне конец.

— Нет, быстро мы с немцем не справимся, — возразил ему один из бойцов. — Вон ведь как прет! Думаю, война продлится месяца четыре, не меньше. До Октябрьских праздников.

Бойцы зашумели: одним этот срок показался слишком долгим, другим не верилось, что война может завершиться так скоро…

Марков, который исполнял обязанности взводного агитатора, проговорил по-прежнему раздумчиво:

— Нет, братцы, если вы внимательно сводки слушали, то должны понимать, что одним ударом немцев вспять не повернуть. Это вам не Хасан и не Халхин-Гол. И не финская кампания… Да и вообще, последнее это дело — шапкозакидательством заниматься. Токарев-то вон уже победил фашистов!.. Да позабыл, что они-то под себя успели всю Европу подмять. Нет, лучше готовиться к худшему…

— Ай, Иван, Иван! — покачал головой Токарев. — Ну, удивил!

— Это чем же?

— А тем, что ты, замполитрука роты, панике поддался!

— Я — панике? Ну нет! Я верю, что мы победим. И правительству нашему верю, которое твердо заявило: победа будет за нами! Правда-то на нашей стороне, и ее ни в какой крови не потопишь, она все равно всплывет, как легкое дерево в воде всплывает. Только схватка с врагом предстоит жесточайшая. А может, и долгая… Ведь уж коли фашисты посмели напасть на нас, так мало лишь прогнать их с нашей земли, надо придушить фашизм, как бешеную собаку.

— Да мы фашизму на нашей земле в ближайшее же время хребет сломаем, — не унимался Токарев.

— Твоими бы устами да мед пить, — усмехнулся Марков.

В разговор вступил обстоятельный Данилов:

— Марков прав: немца голыми руками не возьмешь. Ты что ж думаешь, Андрей, только у нас в полку — богатыри, а в частях, которые первыми бой приняли, слабаки и трусы?..

— Я так не говорил!

— Да ведь так получается, если тебя послушать. Вон какую территорию они фашистам уступили… И теперь, значит, ждут не дождутся, пока мы придем на подмогу и подрубим фашизм под корень…

— Почему мы? Не один же наш эшелон к фронту движется…

— Верно, не один. Но пока все части прибудут на фронт, пока каждая займет свое место, и то время пройдет… Да еще надо научиться воевать. Немец-то вон уж сколько вышагал по дорогам войны. А мы кто? Зелень необстрелянная. Я так полагаю, принявшие на себя первые удары врага были храбрыми, доблестными воинами. И сейчас наши ребята дерутся с немцем как львы, И если отступают, значит, им тяжко пришлось. Почему ж ты думаешь, что нам не придется так же тяжко?

— Да что ты заладил: «ты думаешь», «ты думаешь»! — рассердился Токарев. — Я об одном думаю: поскорей бы на фронт! Может, потому наши и отступают, что народу на фронте мало.

Хониев, который до сих пор молча прислушивался к спору своих бойцов, поднял обе руки:

— Хватит дискутировать, братцы!.. Отвлеченный спор — это бесплодный спор. Вот прибудем на фронт, там разберемся: какой он, немец, и почему мы столько городов и сёл ему отдали… На своей шкуре все испытаем. А пока давайте-ка поужинаем. Эшелон наш долго теперь не будет останавливаться, придется обойтись сухим пайком.

Когда бойцы поужинали, то одни завалились спать, а другие подошли к двери: подышать свежим воздухом, поглядеть на проплывающие мимо пейзажи…

В поле колыхалась рожь, волны ее убегали к синеющему вдали леску. Солнце уже заходило, и на море ржи лег румяный отсвет. Среди поля вилась дорога с неглубокими колеями: лето было сухое. Тяжелые колосья клонились к дороге, местами совсем прикрывая колеи, словно выстилая их золотистым шелком…

— Земля русская… — тихо проговорил Данилов.

Видно, он был взволнован событиями сегодняшнего дня, и куда только девалась его немногословность!..

— Поглядите, товарищ лейтенант, как она красива… Вы ведь знаете, я из Рязани. И места у нас замечательные — как по всей России. Идешь, бывало, полем или лугом, остановишься, смотришь — и не можешь насмотреться… Может, душа у нас такая — раскрытая навстречу красоте, всюду видящая ее…

— Нет, русская природа, и правда, красива, — сказал Хониев, не отрывая глаз от небольшого леска, уже сменившего поле.

— Как женщина, верно, товарищ лейтенант? — не преминул высказаться Токарев.

Данилов махнул рукой:

— А, у тебя на уме одни бабы!

— Нет, Андрей, пожалуй, прав, — возразил ему Хониев. — В русской природе есть что-то от русской женщины… Посмотрите-ка на то развесистое дерево, оно ближе всех к нам. Разве не напоминает оно красавицу девушку, которая распустила свои русые косы? А березка, а ива — разве это не символы женской нежности, женской печали?..

— А хороша земля — предзакатная, а, товарищ лейтенант? — спросил Данилов. — Если бы солнце, прежде чем зайти, замедляло свой бег, я бы все это время, не сходя с места, смотрел и смотрел вокруг…

Они до темноты простояли в дверях.

Где-то вдалеке ухали взрывы. Наверно, это фашистские самолеты бомбили станции, воинские эшелоны… Но 46-му полку повезло: немцы, видно, не заметили эшелон, слившийся с ночной мглой.

Бойцы один за другим укладывались спать. Послышался свистящий храп Токарева. Данилов повозился, повозился на нарах и затих, сморенный впечатлениями дня, нырнув в сон, как в глубокий омут.

Лишь Хониеву не спалось в эту ночь. Мысли, теснившиеся в мозгу, как табун разномастных коней на узком базу, не давали ему покоя…

Все не шли у него из головы слова майора: «Пока продолжайте командовать снайперами». Он ведь все-таки сказал «пока». Как знать, может, Хониеву в конце концов снова дадут стрелковый взвод? Хорошо бы тот, которым он уже командовал около двух лет. Конечно, и в снайперской команде ребята неплохие. Взять того же Данилова… Или Маркова… Ну, о Токареве нечего и говорить. Но к прежним своим бойцам он больше привык, знал все их достоинства и слабости. Ведь он сам долго обучал их, и из них получились настоящие воины, хваткие, сноровистые, понимающие своего командира с полуслова, с полувзгляда. С такими можно было пойти хоть на край света. Стреляли они не хуже снайперов. А как вели штыковые бои!.. Они орудовали штыками, словно ловкий скирдовальщик вилами! А когда на тактических занятиях подавалась команда «Окапываться!», то их лопаты врезались в землю, как нож в масло, и окопы они рыли с такой быстротой, с какой поглощают еду изголодавшиеся люди…

С некоторыми, правда, пришлось повозиться. Особенно досаждал лейтенанту своей нерасторопностью (а бойцов забавлял) сын бакинского нефтяника недоучившийся студент Мамедов. В походах он плелся позади всех, сгибаясь под тяжестью ручного пулемета и волоча винтовку по земле. Если шли долго, то он начинал прихрамывать, расстегивал воротничок гимнастерки, чтобы легче было дышать, ослаблял ремень, но и это ему не помогало, и, совсем выбившись из сил, он садился прямо на дорогу: «Не могу больше, товарищ командир! Выдохся!» Он стаскивал с ног тяжелые ботинки, подставлял ветерку подошвы с натертыми свежими мозолями. Хониеву и жалко его было, но и терпеть такую расхлябанность он не мог. Он жестко командовал: «Боец Мамедов!» — и тот, бормоча себе под нос что-то по-азербайджански, может ругая командира, снова натягивал ботинки, кое-как накручивал обмотки, поднимался и шагал дальше… Хониев понимал, что в душе бакинец, наверно, считал его зверем, и однажды завел с ним разговор по душам: «Ты что думаешь, мне не больно смотреть, как ты мучаешься? Вот я и хочу, чтоб ты все мог, все умел, научился бы преодолевать любую трудность, все тяготы солдатской жизни! Ведь недаром говорится: тяжело в учении — легко в бою. Суворовский девиз!»

Ему вроде все же удалось и из этого неумехи солдата сделать…

Да, славные были ребята в его взводе. И вот их передали другому командиру… И черт его дернул так точно отстреляться, когда его вздумал проэкзаменовать комдив!.. Послал бы пару пуль «за молоком» и не получил бы нового назначения…

А если его все же поставят командовать стрелковым взводом, но не прежним, а другим? Тогда заново придется со всеми знакомиться: и с командирами отделений, и с бойцами. Сколько уйдет на это дорогого времени, а ведь на войне оно особенно ценится, там нельзя терять даром ни минуты…

И со снайперами жаль расставаться… Они для него тоже уже свои… Отрывочно вспоминались фразы из недавнего разговора: «Война продлится до Октябрьских праздников…», «Давайте, встретимся после войны на Красной площади…».

Хорошо бы встретиться… А почему бы и нет? Мать часто говорила: «Не возвращаются лишь ушедшие в землю, а ушедшие по земле приходят обратно».

Хониев нахмурился. Нет, не годится в дни войны загадывать что-то наперед… Многих ведь мы и недосчитаемся… Ушедшие в землю не возвращаются…

Чтобы избавиться от беспокойных мыслей, он переменил положение: перетащив подушку, лег головой к раскрытой двери, занавешенной тьмой. Стал смотреть в ночь… Мимо мелькали смутные силуэты деревьев; иные — очертанием ветвей — походили на людей, потягивающихся со сна, иные — на женщин, в отчаянии заломивших руки. А вот деревня — словно прижавшаяся к земле, придавленная ночным мраком.

Вечная война идет в природе — между тьмой и светом. Тьма поглощает свет. Свет разгоняет тьму: Не так ли и у людей противоборствуют добро и зло?..

Да нет, не так… Отвлеченные сравнения — это неточные сравнения. Природа по сути своей добра. Ведь и ночи бывают добрыми, и тьма, особенно на фронте, может стать союзницей… И у нас: воюют друг с другом не понятия, а живые люди. Только принадлежащие к разным лагерям… А «социальный лагерь» — разве не понятие?..

Мысли у Хониева стали путаться, глаза устали от напряженного вглядывания в темноту.

Он зарылся лицом в подушку… «Эх, знать бы, что будет завтра, послезавтра, в грядущем… Если бы люди умели смотреть вперед, может, и войн никаких не было бы. Ведь мы разгромим Гитлера, обязательно разгромим!.. Полез бы он на нас, если бы знал об этом?.. Ветер прозрения смёл бы, угнал из жизни в дали дальние все лишнее, злое, дурное, весь хлам и сор…»

Хониева начало клонить в сон.

А поезд все торопился — на запад, к полям сражений…

Загрузка...