Глава 36 В которой некий княжич получает отеческие наставления, а радость от грядущей встречи с зятем омрачается

Ее понять было несложно, она желала самую малость: понимания, тепла и любви. Но все вокруг пытались дать ей что угодно, только не это.

…печальная история о житии одной ведьмы.

Выяснить, куда увезли Аглаюшку, оказалось не так и сложно. То есть сперва-то, конечно, говорить не хотели, но Гурцеев батюшке пожаловался, а тот нашел с кем словом перемолвиться, правда, отчего-то все одно Гурцеевым недоволен остался, будто бы он виноват, что ведьмы жену с дому свели.

А он не виноват.

Он страдает, между прочим.

Брошеный.

А что в клубе, так оно ж там страдать всяко удобнее. И пожаловаться есть кому, и тоску-печаль разогнать игрою… правда, вновь пришлось вексель выписывать, но потом Гурцеев подумал, что векселя батюшка точно не простит и ожерелье, жене дареное, заложил.

Временно.

Вернется с Аглаюшкой и выкупит. А после, может, даже тот браслет подарит. Он ведь хороший муж.

Именно.

— Езжай, — батюшка за-ради подобного случая счел нужным сам явиться. И по дому ходил долго, все-то разглядывал, хмурился и с каждою минутой все больше.

Донесли, небось.

Вона, ключница за батюшкою по пятам, считай, ходит. Что рассказала? А вестимо… напридумывала. И Гурцеев собирался было так и сказать, но наткнулся на батюшкин взгляд тяжелый и промолчал. Потупился виновато, как делал в далекие годы отрочества.

Тогда помогало.

А ныне батюшка лишь вздохнул тяжко-тяжко.

— Авось и простит дурака… ведьмы — они отходчивые.

— Кого простит? — не понял Гурцеев, правда, уши вспыхнули, напоминая, что в те же отроческие годы батюшка на руку скор был и за уши его драл самолично, дабы княжеской крови умаления не выходило.

— Тебя, ирода этакого… я тебе чего говорил? Найти, которую попроще… поклониться в ножки Эльжбете Витольдовне, чтоб помогла, посоветовала… а ты?

— А я?

— Бестолочь, — батюшка все же не удержался, отвесил затрещину, от которой в голове зазвенело. И звон этот напомнил Гурцееву времена, когда был он не магом на службе государевой, человеком почтенным, серьезным, но мальчишкою сопливым, до проказ жадным. — На что себя тратишь? Клубы эти… друзья-приятели пустые, гнилые… что ты хорошего за последний год сделал? Чему научился?

Голос батюшки гремел, наполняя дом. И все-то в нем, от ключницы, которая не ушла далече, до самого распоследнего холопа слышали. Оттого было вдвойне, втройне стыдно.

— Я служу!

— А то… сказывают, как служишь… за последние полгода сколько раз на службу являлся? А по вызовам?

Гурцеев покраснел гуще, потому как выходило… донесли.

— Мне что там, целыми днями сидеть? — он попробовал возмутиться, но на батюшку сие никак не повлияло.

— Если сподобился пойти, то сидеть. И принимать людишек всех, а то ишь, взяли моду заворачивать, коль родом иль чином не вышел.

Гурцееву стало обидно.

Вовсе он никого не заворачивал. Прием он вел согласно расписанию, а что было оно таким… так разве ж его вина? Это секретари, при Гильдии поставленные, решают, чье дело и вправду важно, а кто так ходит, людей от службы отвлекать.

— Но об этом потем, — батюшка заложил руки за спину и огляделся. — Вот вернешься, тогда я за тебя возьмусь, а то подзапустил. Решил грешным делом, что вырос мой Мишанька, поумнел…

Сам он, облаченный не по моде, в долгополый кафтан из темного сукна, отделанный золотым позументом, гляделся в этом доме чужим, неуместным. И легкий охабень[12], наброшенный поверх, и высокая горлатная[13] шапка, и окладистая борода выдавали в отце того приверженца традициям, над которыми в клубе любили посмеиваться.

Ныне смеяться не выходило.

— Ничего… вернешься, я из тебя дурь-то повыбью, — громко стукнул посох, заставив Гурцеева вздрогнуть.

— Она сама… сбежала.

— Я бы тоже от тебя сбежал. Что ж… смотри, сумеешь вернуть — твое счастье, обойдешься малой кровью.

— Это… как? — только и сумел вымолвить Гурцеев, не сводя взгляда с этого самого посоха, который батюшка, как и шапку, брал с собой в исключительных случаях.

— Отправишься на год-другой в местечко какое, магом. Будешь службу нести, людям помогать, чтоб никто-то не сказал, что Гурцеевы клятвы родовые позабыли…

Вновь посох о пол ударился, и треснул италийский мрамор, между прочим, по особому случаю Гурцеевым заказанный.

Мишанька сглотнул.

Слюна вдруг сделалась вязкою…

— А… если нет?

— Нет? Тогда государю прошение подам, чтоб, стало быть, в войско тебя приписал, боевым магом. Небось, таковые всегда надобны. В степях, сказывают, вновь неспокойно. И засечную полосу крепить надобно. И вовсе, может, в Крым воевать пойдем… или не пойдем. Государь пока размышлять изволит, — это было сказано едва ли не с нежностью, ибо если Гурцеев-старший кого и любил, то государя-батюшку.

И супругу свою, Мишанькину маменьку, которая, однако, любовью этой не пользовалась и мужу никогда-то не перечила.

А ведь могла бы.

Даже в тот раз, когда он попросил денег, чтоб долг закрыть, не поняла, не прислала, но велела батюшке в ноги кинуться…

— Но… — до Мишаньки дошло, что батюшка сказал. — В войско? Меня?

Воевать он не хотел.

И пускай специализация позволяла, не даром у Гурцеевых всегда-то дар силен был, особенно огневой, от которого и происходила необычайная лихость натуры, но это же еще не повод воевать! Он человек глубоко мирный и служить предпочитает тоже мирно.

— Давно следовало бы, да Огневушка моя испереживалась бы… Гурцеевы всегда служили! И ты будешь. Или тут, или там, но будешь! А нет… — посох окончательно расколол мраморную плиту, и вспомнилось, что на заседаниях думы батюшке не раз его в ход пускать случалось. — То и нечего имя родовое позорить…

Слово было сказано.

И во рту тотчас пересохло, да так, что язык к нёбу прилип. Намертво.

Это выходит… сердце забилось всполошенно, а спина взмокрела. Нет, никогда-то батюшка от сына не отречется… конечно, у Гурцеева братья есть, младшие, целых четверо, но… он ведь всегда был старшим.

Наследником.

И умным.

И…

— Ты уж постарайся, — батюшкина тяжелая ладонь легла на плечо. — Не опозорь меня, Мишанька… езжай. И поговори с женой. В ноги упади, коль понадобится. В том стыда нет. Прощения попроси. Клятву дай, что образумишься… только смотри у меня, — перед носом возник кулак. — Ласкою… с ведьмой иначе никак.

С ведьмой.

Батюшка ушел, а слабость в коленях осталась.

И стыд.

И… плита расколотая, которую менять надобно, но теперь батюшка, тут и гадать нечего, денег не даст. А все почему? Все потому, что она, ведьма, виновата… уехала, опозорила перед всеми.

И батюшка туда же…

— Коня запрягать или коляску? — осведомился камердинер с видом таким, будто бы ничего в доме и вовсе не происходило. — И кого в сопровождение возьмете?

— Никого, — решил Гурцеев, справляясь с собою. — Сумку собери… самое простое. Передашь записку в клуб, что сегодня быть не смогу. И… вообще.

Он дернул головой, чувствуя, как затягивается на шее петля беспорочной службы, в войске ли, в присутствии ли.

Нет уж.

Не будет он воевать. И крепить своей силой засечную черту или что там еще крепить надо. И в Крым не пойдет. Что ему в том Крыму? Одна пустыня… кому она вообще нужна?

Аглаю же…

Вернет.

Никуда она не денется. Она клялась! И вообще…

Ведьма.


К поместью возлюбленного зятя — а зятя Аграфена Марьяновна любила вполне искренне, ибо силою его, а также средствами многое для собственного хозяйства сделать сумела — она прибыла на подводе. Нет, можно было бы коляску заложить, во-первых, коляску было жаль, ибо почти новая, третий десяток только сменяла, во-вторых, от скорой езды Аграфену Марьяновну слегка мутило.

Вот ведь…

В прошлые разы-то легче все проходило. А теперь то ли годы сказались, то ли волнения, но мутило изрядно, только и успокаивал, что запах свежего сена да железа. Аграфена Марьяновна прихватила с собой ножичек, который тайком и нюхала. Одного раза даже лизнула, после спохватилась, что сие — примета до крайности недобрая.

Может, обойдется?

— Маменька, я устала, — проныла Светлолика, ноги с подводы свесивши.

— Потерпи, уж недолго осталось.

Светлолика скорчила рожу. Аграфена же Марьяновна подумала, что, может, не стоило сразу да в поместье ехать? В городе бы остановиться, умыть, приодеть Ликушку, а уж после и зятя радовать.

Лика-то, даром, что молода, но собою хороша.

Округла.

Мягка.

Коса до пояса. Глаз синий, лукавый… нет, все-то девицы о пятнадцатом годе красивы, но в ней, в Лике, было аккурат то, ведьмовское, неуловимое очарование, которое заставляло мужчин терять разум. И взяла-то младшенькую Аграфена Марьяновна с собою не просто так, а на всякий случай.

Глядишь и…

Правда, пока о том думалось осторожно, ибо не привыкла Аграфена Марьяновна неубитых зайцев свежевать. Вот сперва встретится с зятем, перемолвится словом-другим, поймет, что там в доме происходит. С Аннушкою побеседует, объяснит, что и в монастыре можно неплохо устроиться…

…чуялось, конечно, что старшенькая не обрадуется.

Или…

Просто оставить Лику? Чтоб при сестрице была, помогла в горе, а там… она сообразительная, поймет, как делать надобно.

— Мам, а мам, а до Китежу когда поедем? — сообразительная Лика высолопила язык и глаза на него скосила. Может, поспешила Аграфена Марьяновна с сообразительностью-то?

Да только больше-то никого нет.

И…

Пока еще девка помрет, пока похороны, поминки. В монастырь, чай, тоже не сразу принимают… да и время выждать надобно, иначе слухи пойдут всякие. Нет, этак и год пролетит, и два.

Все верно.

— Никогда, — ответила Аграфена Марьяновна, ножик нюхая. — Что нам там делать?

Светлолика насупилась.

И задравши подол, поскребла босую ногу. А ведь велено было, чтоб сидела смирнехонько. Нет, конечно, одежу ей приличную Аграфена Марьяновна справила, из собственных её сарафанов перешили пару, да еще душегрею отдала почти новую.

Но не в дорогу же вздевать?

Вот и сидела Светлолика в простеньком полотняном сарафане, который задрала вовсе уж неприлично.

— Чегой? Свербит! — и вновь ногу поскребла. А нога-то черная, страшная… нет, надобно было в город ехать…

…додумать не успела, потому как где-то впереди, неподалеку, грохнуло, да так, что всякое воронье, которое на деревьях до того сидело тихонечко, поднялось со всполошенным криком.

Дернулась лошаденка.

И мужичок застыл, только рука к вилам потянулась.

— Чегой там? — Светлолика соскочила с воза. — Маменька?!

— Сиди, — велела Аграфена Марьяновна, когда раздался второй выстрел. И ведь рядом совсем, ежели не только звук, но и запах долетел.

— Матушка? — мужик вожжи протянул. — Глянуть?

— Глянем, — согласилась Аграфена Марьяновна, вожжи Светлолике передав. И та скривилась, уже поняв, что глядеть будут без нее.

— Матушка, — ныне в голосе мужика послышался упрек. — Вы б того… постереглися б.

— Иди давай, — Аграфена Марьяновна вытащила из вороха сена пару пистолей, прихваченных не столько из действительной надобности — места вокруг были на диво спокойные, — сколько по привычке. Еще батюшка, когда дарил, сказал, что нет ничего, столь же надежного, как добрый пистоль.

Аграфена Марьяновна и зарядила.

И искровики повернула, чтоб, значит, время зазря не терять.

Нет, вперед-то она не лезла, но за Первушей, который славился неторопливостью, но при том был в той мере старателен, чтобы удержаться при доме, пристроилась.

Идти и вправду было недалече.

Первое, что Аграфена Марьяновна увидала, была сосна.

Огромная. Тяжелая.

Легшая аккурат поперек дороги. Блестела смола на старой коре, пахло живым деревом, как оно бывает, когда повалишь свежее… сосны стало жаль. Этакую и продать можно, ишь, ровнехонька, гладенька. Сучья пообрубить и на доски. А доски-то вчетверо против кругляка идут.

После уж, за поломанными ветвями — кто ж рубит-то так, даже по низу не счистивши? — Аграфена Марьяновна увидала и бричку, и людишек, её обступивших.

— Разбойники, — сказал Первуша, к хозяйке повернувшись.

— Разбойники? — Аграфена Марьяновна не испугалась, скорее уж удивилась. Нет, нельзя сказать, что везде-то в Беловодье было спокойно, случалось по-всякому, на границах так и вовсе, сказывали, беспорядочно, то одни озоруют, то другие. Но тут же не граница!

Места известные, купцами наезженные… и никто-то давно уж на охрану не тратится. А тут…

— В город надобно, матушка, — Первуша покрепче вилы перехватил. — Пока не заметили…

Поздно.

Стоило отступить — Аграфена Марьяновна была все-таки человеком разумным, а потому понимала, когда и вправду не стоит вмешиваться — как сзади раздалось развеселое:

— Стоять!

— Стоим, — прогудел Первуша, разворачиваясь, да так, чтобы влезть между человечком, из лесу вылезшим, и Аграфеной Марьяновной.

Был этот человечек грязен.

Обряжен в бархатный кафтан, натянутый поверх другого кафтана, поменьше.

И пьян.

Это Аграфена Марьяновна поняла по дурноватому блеску в глазах.

— Еще одна баба! — крикнул он прегромко. — Ишь, свезло-то…

К горлу подступила тошнота, вспомнилось вдруг все, что бабушка сказывала Аграфене о тех, сгинувших в прошлое временах, когда разбойников на дорогах водилось превеликое множество.

— Погуляем… ишь, погуляем… — он перебрался через кучу валежника и пошел на Первушу, сабелькою поигрывая. — А ничего… старовата, но кругла, хороша… крепкая, долго послужишь.

И поняла Аграфена Марьяновна, что не пощадит.

Ни её.

Ни Первушу…

Кольнула мысль, что и Светлолику найдут, подвода тут, недалече стоит, и…

Взметнулась сабелька. И рука Аграфены Марьяновны сама собою поднялась, коснулись пальцы искровика, выпуская силу, а та, быстрая, огненная, кольнула порох.

Выстрел грянул.

Оглушил.

А человек, еще вот стоявший, вдруг накренился, споткнулся да и растянулся на земле, лицом в неё рухнувши.

— Бежите, матушка… — Первуша развернул её и в спину подтолкнул. — До города… а я тут…

Сабельку он поднять успел.

Только и успел, удар принимая. Аргафена Марьяновна второй пистоль вскинула и зажмурилась. Спасите, Боги…

Загрузка...