Осенние ночи 2002 года были холодными. В Парк, где — зарабатывая на хлеб — я угнездился в сторожах летнего кафе, почти каждую ночь прибредал морозец, и мне приходилось — порыскав по окрестностям в поисках досок, палок, сухих веток — разводить в мангале огонь;…грелся, любовался пламенем.
Парк находится в центре города; через него пролегают трассы всех ночных ходоков: опоздавших на последний транспорт, изрядно надравшихся (что, как правило, сопряжено с осознанием своего одиночества), сексуально озабоченной молодёжи, всяких-прочих неясных особей…, бомжей.
Разумеется, многие льнули к огню. Городские люди вообще стали забывать, что это такое — пылающий в заиндевелую ночь огонь…; они воспринимают его где-то на грани: между несказанным волшебством и пустотно-грохотным обманом…
Чёрная одежда, длинные волосы, борода — частенько вводили путников в заблуждение: очень многие принимали меня за священнослужителя, подрабатывающего ночным сторожем. Упрямо лезли за теологическими консультациями, требовали (бухаясь при этом на колени) отпущения грехов, а одна бомжевавшая неподалёку девица приволокла с собой целую связку иконок, с требованием: немедленно — тут же! — их освятить (за что была обещана полубутылка водки).
Для человека, предпочитающего уединение и покой, вся эта суета и околесица была крайне утомительна.
В ту ночь (о которой и пойдёт речь) к моему костерку прибилась компания из трёх человечков: двое юношей и девушка. Все трое были сильно навеселе, и их просто-таки распирало растолковать мне, что «все попы — мура», что «студенты ТГУ — это круто» и что «самое главное в жизни — это как следует оттянуться».
Я попросил огонь показать мне моих непрошеных гостей, открыть.
…Из истяжно-прозрачной чаши огня смотрели несчастные, осиротевшие сердцем дети… тоскующие, умирающие… Не было в их душах ничего не развороченного, а всё — надкусанно, надломленно, надорванно, и только в самой глубине — очень глубоко — виднелись испуганные бесприютные глазёнки, подёрнутые мутной бирюзовой рябью.
…Внезапно болтовня стихла. Треснул уголёк. Весельчаки-студенты замерли, застыли, как внезапно выключенные куклы-автоматы.
— Маэстро, плесни-ка мне чайку… горячего чайку…
— И давно ты здесь, Петрович? — Я налил ему кружку и вытянул через ограду ещё одно пластиковое кресло. Миша сел.
— Да минут пять… — он хлебнул чая….опять хлебнул…, ухватил из кулька конфету… — Принеси, пожалуйста, ещё три кресла.
— Зачем?
— Для них. Небось всю ночь шлындрают.
Я принёс ещё три кресла. Подложил дров в мангал.
Черноярцев — мягко взяв за плечи — усадил студентов, аккуратно сложив руки их на коленях (во время данной процедуры мои суматошные гости даже не шелохнулись). Сел в кресло и сам. Закрыл глаза.
— Маэстро, расскажи им сказку…
— Да какую там сказку… Смутно мне, Миша, тяжело… Каждый день тяжело…
— Знаю. Ты захлебнулся своим бедованием и — гаснешь… Так ведь и совсем погаснуть можно!
— А может-уже…?
— Нет ещё… Когда будет «уже» я сам вырою тебе могилку и украшу колокольчиками. Ты — на ПУТИ!..или совсем его не чувствуешь?…оглох?…ослеп?…а?
— Чувствую…, но — за дальней далью… сквозь дымку… Что-то мешает мне…
— Расскажи им сказку, маэстро. Этим детям нужно помочь. Ты — придумаешь сказку, а я — их туда отправлю. Давай!
— Могу ошибиться, Миша, — построить не тот домик, который им сейчас нужен…Да и с чего ты взял, что не вытрясется всё через день-два, сохранится? В суете они, в беспросветной суете…
— А я постараюсь. Пока ты будешь рассказывать — они проживут всю свою жизнь, но — там, в твоём рассказе; во всём, — и что там будет, и что возникнет как возможность быть.
Из Мишиных рук колыхнулось покрывало; покрывало еле приметной глазу синей лучистой энергии. Оно накрыло всех троих… обвеяло целиком… запеленало…
Я вгляделся в застывшие глаза, — зашагивая внутрь, отыскивая щёлочку-начало…
— Ну что? — Миша стянул кончики лучистой синевы, — связывая, сплетая их между ладонями. — Пора.
— Раз уж мне придумывать сказку, то будь любезен дать хотя бы начало… Я не вижу щёлочек. Никак не вижу…
— Ну ты уж совсем, маэстро! Прямо на ходу разваливаешься, прямо рассыпаешься… Это же очевидно: последнее, что они воспринимали перед отключением как подлинность бытия — огонь. Сделай проводником огонь.
— Хорошо…
(Потом — утром — я записал сказку, и теперь решил приложить её к этой книге…Не всю, конечно, — фрагменты…)
(На поляне, в открытом каменном очаге, горел яркий осенний костёр. Воздух был тёплый, густой, почти летний…
— В мою чашку упал берёзовый лист…
— И в мою тоже…
— А вот ещё один!..
— И у меня…
Поднялся ветер, и огонь, почувствовав восхищение, поддержку, — полыхнул до самого неба, пролизнув в его черноте крохотное прозрачное пятнышко…)
…Может давно, а может и совсем недавно, между корнями старой приветливой ели жил зверёк по имени У.
Зверьку очень нравилось бродить по белу свету. Он рано-рано вставал, умывался и отправлялся на все четыре стороны; каждая сторона встречала его по-разному: то — насмешливо, а то — восторженно, то — радостно, а то — угрюмо. Но везде, где бы он ни появился, любопытство и удивление не покидали маленького бродяжку.
«У-У-У-У…» — говорил зверёк иной раз. А иной раз говорил: «У-У-У-У!!!» И ещё: «ъуу». И ещё: «У-Уу-у-у…!». Одним словом: он просто-таки обожал у-укать.
Случалось, У делал передышку, — не путешествовал. В такие дни он обычно валялся на травке (разбросав как попало лениво обмякшие уши) или напропалую чаёвничал со своим другом, домоседливым ежом-литератором (редко когда забредавшим дальше дикого малинника, что за Большим Оврагом). Они подолгу и неторопливо беседовали за чашечкой чая; беседовали вдумчиво, беседовали хорошо. Но больше всего ёжику нравилось не говорить, а — слушать…
«…Однажды, шагаючи по незнакомым ночным местам, У вынужден был остановиться по причине полнейшей и густейшей темноты. Не иначе как собирался дождь: тяжёлые, толстые, похожие на кокетливые коряги тупи плотно закрыли собой и луну и звёзды. Ниоткуда не проникало даже лучика.
Плюхнувшись на оказавшуюся поблизости мягкую кочку, У, прислушался…
Тихо здесь не было Шёпот, переходящий в гул… гул,
переходящий в визг… визг, переходящий в бормотанье и угугуканье… То ли — стоны какие, то ли — стуки… Ничего не понять!
— у-у-у-у-у-у-у-у… — сказал зверёк и с любопытством прислушался (…не отзовётся ли кто?), — у-у-у-у-у
— Ишь, развы-ылся… — послышалось из темноты.
Зверёк поозирался кругом и сказал:
— Я у-укаю, а не вою. У-укаю я…
— Ишь, разъу-укался… — послышалось из темноты.
— Аты кто? а?..
— Я не «ты», — послышалось из темноты, — я — «мы». Нас тут много. Тебя кто, собственно, интересует?
— Да все, — ответил У. — Я здесь ни с кем не знаком. Я не местный…
Застонало что-то вокруг, застучало…
— …А меня зовут У, — на всякий случай сказал У. — Зверёк такой… ма-а-аленький!..
Застонало что-то вокруг, застучало, заскрипело…
— Я — горы, — сказали Горы.
— Я — лес, — сказал Лес.
— Я — ветер, — сказал Ветер.
— Я — эхо, — сказало Эхо…И, помолчав, добавило: — Я ветер… я лес… я горы… Я горы… я лес… я ветер…
— Уж как-то вас слишком много! — заявил зверёк.
Застонало что-то вокруг, застучало, заскрипело, закашляло…
— Ну и что? — хихикнули из темноты.
Зверёк засмеялся, набрал как можно больше воздуха и что есть силы дунул в сторону туч. Тучи мгновенно рассеялись-испарились, показались луна и звёзды. Стало светло…И увидел У, что мчится он на лёгкой крошечной тучке (мчится непонятно куда…), и хорошо ему отовсюду, раззамечательно!
(Рассказывая про всё про это за чашечкой чая, на полянке, У сказал, что тучка была очень и очень похожа на ежа. Еж только хмыкнул. Но потом — улыбнувшись — заметил, что теперь ему (уж само собой!) понятно, отчего У так высоко взлетел…)
…Они летели очень быстро, так быстро, что с ближайших звёзд махом сдувалась накопившаяся за миллионы лет пыль (вся, без остатка!). Облетели несколько раз луну, заметив при этом, что она чуточку побледнела…
«Скоро рассвет, — подумал зверёк, — пора домой». А как он это подумал — так сразу и различил впереди родные места: ель… поляну, обвитую ягодными лентами… сверкающие росой норки соседей…
Тучка присела на нижней еловой ветви. Зверёк погладил тучку, сказал «спасибо…» и — быстро спустившись по стволу вниз — отправился спать».
у-у-у-у…!
«…Чуть в стороне от дороги стояла невысокая, густо обросшая мерцающим разнотравьем башня.
Заглянув в широкий сумрачный проём входа, зверёк у-укнул. Ответа не было. Не пошевелились даже ромашки, росшие на кирпичном выступе (они находились как раз на пути у-уканья и имели все основания заволноваться).
— Эй, ты чего тут забыл?
У обернулся и увидел остановившееся на дороге тележное колесо. Большое. Он видел это колесо и раньше: на горных тропинках… на взморье… в дюнах…, но оно никогда не останавливалось, всегда катило мимо.
Колесо стояло и выжидательно смотрело на зверька.
— Любопытствую… — У почему-то засмущался.
— Ну и чего тут любопытствовать, — строго спросило колесо, — ты что, башен никогда не видел?
— Видел… — зверёк начал слегка обижаться. — И тебя видел… Ты из тех, кто никогда не здоровается!..
— Здравствуй, — сказало колесо.
— Здрасьте-здрасьте…
— …Ну и что ты здесь нашёл интересного?
— Пока ничего, — ответил зверёк. — Вот ты, например, знаешь что там внутри?
— Знаю, — сказало колесо. — А как же!
— И откуда ж ты это знаешь?! Я сюда первый пришёл!..
— Колёса всё знают, — колесо улыбнулось и подкатило поближе. — Тебе разве мама этого в детстве не говорила?..
— Ну и что там?
— Лестница.
— Какая лестница?
— Обыкновенно какая: каменная.
— Да нет, я спрашиваю: куда по этой лестнице попасть можно…!
— Да куда хочешь! Вот ты — куда хочешь?
— …Никуда. Просто любопытно…
— Значит, никуда и не попадёшь, — колесо захохотало и даже чуть-чуть подпрыгнуло.
Зверёк досадливо махнул лапой и полез в проём…Метрах в двух от входа начиналась крутая каменная лестница, прижатая — по спирали — к изнанке башенных стен.
«И ничего оно не знает, — подумал зверёк, — только болтать гораздо. Сейчас поднимусь по лестнице… выберусь наверх…, а там видно будет…»
Осторожно ставя лапки на шершавые полурассыпавшиеся ступени, зверёк начал подъём. Поднимаясь, он старался держаться ближе к стене и не смотреть вниз: перил у лестницы не было.
…По всему пространству башни — свободно, ничуть не стесняясь в скорости — мотались подвывающие сквозняки. Влажно дышала плесень. Обрывки паутины в поисках лучшей доли перелетали с места на место, цепляясь за выступы, за ступени, за зверьковую шубку… Иногда ни с того ни с сего (и на короткое время) начинал падать снег…
У шёл долго. Иной раз ему казалось, что прошли целые недели (а может и месяцы…) с тех пор, как он вошёл в эту башню и начал подъём. У очень устал, проголодался и даже стал проникаться равнодушием к своему любопытству. Снаружи башня была невысокой, но его путешествие внутри оказалось таким долгим, что это начинало походить на какое-то хулиганство!..А однажды, присев на ступеньку, зверёк даже всплакнул… но — поднялся; поднялся и пошёл дальше.
Наконец (должно же это было когда-нибудь случиться!) впереди посветлело, подул свежий уличный ветерок… и похудевший У — весь в паутине, со стёртыми лапами — вышагнул из широкого проёма…
…Яркими красками встретило его многотравье. Ласковой тишиной встретила его дорога. А посреди дороги (улыбаясь и ехидно свесив язык) стояло колесо.
— Ну что, здороваться будем?
Зверёк молчал. Колесо, подкатив поближе, достало из кармана бутылку молока и свёрток с бутербродами.
— На, подкрепись, путешественник, а то смотреть на тебя горестно.
Зверёк уселся на траву и стал закусывать. Он ел один бутерброд за другим, чавкая, роняя крошки, прихлёбывая молоко. Колесо молча смотрело на него.
Наконец У почувствовал, что пришёл в себя. Он обтряс с шубки и усов крошки (а заодно — паутину), довольно вздохнул и сказал:
— Спасибо! Всё было очень вкусно!..вот только — я всё съел…
— Пустяки, — сказало колесо. — Ты сыт?
— Да!..и — очень вкусно…
— Голодному и корка сухая — в утешенье… Нашлындрался?
— Меня долго не было? — спросил У.
— Я понятия не имею, «долго ли тебя не было», — ответило колесо, — но тут тебя не было минут десять.
— Как же так… — У растерялся, — я наверное не меньше месяца карабкался по этой ненормальной лестнице!.. Да и вообще: я же шёл наверх, а теперь — опять здесь, и никуда не пришёл…
— Ну я же предупреждало, — колесо смотрело укоризненно, даже с некоторой досадой, — чтобы куда-то прийти — надо знать, ощущать,' чувствовать цель: куда. А в тебе было только любопытство! Любопытство — оно, конечно, мило… но и только; это пустое состояние, а из пустоты ничего, кроме пустоты, не получится. Ты шёл никуда — никуда и пришёл. Делов-то…
— Но почему так долго? — спросил У и пожаловался: — Я очень устал… у меня стёрты в кровь лапки… это же безобразие!
— Никакого безобразия здесь нет, — строго сказало колесо. — Любая дорога трудна, если ты, конечно, идёшь, а не сидишь на обочине (хотя случается, что и сидя на обочине — полагают, что куда-то идут…). Любая дорога долга, если она соединена с упорством идущего, и, конечно же, рано или поздно она приводит куда-то… Если бы не твоё упорство — ты просто умер бы в башне от голода и усталости!..или — стал бы тамошним жителем.
— Бр-р-р…, вот ещё! — поёжился зверёк.
Колесо рассмеялось:
— Ну, не переживай так! Ты ведь сумел выбраться…А в том, что пройденное ничего, помимо тягот, тебе не дало, виновато твоё «никуда». Иначе и быть не могло!
— Ты знаешь, сейчас я хочу домой, — сказал зверёк. Сказал, и — пригорюнился.
— Очень хочешь?
— Очень!
— Значит, скоро попадёшь домой, очень скоро, — колесо подмигнуло и взъерошило обвисшие уши путешественника. — Амне пора. До свиданья, малыш!
— Постой! Я не помню, куда мне идти, в какую сторону!..
— Да в любую, — хмыкнуло колесо, засовывая пустую бутылку из-под молока в карман. — Главное: не потеряй своего желания по дороге!
— В любую? И даже через башню?..
— Даже через башню!
— Даже-даже-даже!..
Колесо укатило.
На своё удивление — зверёк очень быстро оказался дома.
Не умывшись, не попив чаю, — он притиснулся к корням, свернулся калачиком, натянул одеяло…
(Приснилось ему, что они катят с колесом куда-то далеко-далеко… А за ними, распевая песни и дуя на бабочек, бежит усмешливая лохматая корова с огромным мешком бутербродов за пёстрой спиной.)»
(…Огонь, почувствовав восхищение и поддержку, — полыхнул до самого неба… пролизнул в его черноте крохотное прозрачное пятнышко… Устремился в него…)
«…он плюхнулся в сугроб. Замер.
…Ну будто б и не было ничего другого — только сугроб-сугробище!..Сугроб его явно ждал!
«И дождался…» — мрачно подумал зверёк. Но тут же в нём шевельнулась рассудительная нотка: «Неожиданные неприятности бывают двух сортов: либо — начавшись — они идут полосами, либо — чередуются с приятностями, как шахматные квадратики. Или…»
Он шмыгнул носом, огляделся, и, успокоившись, стал счищать с себя снег.
Дорога домой не представляла особых трудностей: с недавних пор У научился летать. Поначалу он летал во сне, но — загрустил, закручинился… И тогда Ель посоветовала ему не разделять сны и явь на две половинки, а жить и в том и в другом — как в одном неделимом целом. У попробовал, и ему понравилось. С тех пор он никогда не спал (да и зачем?). С тех пор он летал.
…Зверёк забрался на вершину сугроба, приготовился к взлёту… Но — ничего не вышло: именно в этот момент кто-то ухватил его за заднюю лапу и потащил вниз.
«Полоса!..» — успел подумать У и оказался на чём-то мягком. Крышка заснеженного люка, через который его втащили, захлопнулась… стало совсем темно…
В темноте-темнотище было тепло. В темноте-темнотище было уютно. Пахло знакомо… смутно, но — знакомо…
— Ну?.. — послышался хрипловатый голос.
— У-Уу-у-у!! — устрашающе и грозно заголосил У. — У-Уу-у-у!!!
— Ты чего, — удивился голос, — хвост, что ли, отморозил? Чего орёшь?
— Страшно, — сказал У. — Ты кто?..
— Я — самый главный и самый кошмарный колдун! — торжественно заявил голос.
— Не-а… — сказал зверёк.
— Чего «не-а», — обиделись в темноте.
— Колдуны по-другому пахнут!
— Встречался, что ли?
— Ага. Сто раз!
— Хм… — голос задумался. — Это была шутка!..Но я открою тебе правду: я — самая раззамечательная в мире красавица, которая прячется здесь от многочисленных поклонников… У-ух, как надоели!
— Ничего себе, красавица, — У хихикнул. — С таким-то басом!..
— Я простыла, — голос стал капризным и кокетливым. — А сижу без света потому, что ещё не умывалась. Но ты можешь заранее мной восхищаться!
— Не буду, — сказал зверёк. — И никакая ты не красавица!.. И я домой хочу…
— Не пообщавшись с настоящим Золотым Драконом??! Не верю!
— С кем?
— С Золотым Драконом! Самое расчудесное чудо света!..Не хочешь?
— Хочу, — прошептал зверёк, — а где он?
— Это я, — с плаксивой печалью сообщил голос. — Я летел завтракать к Одинокому Северному Вулкану, да вот поди ж ты…: застрял в этом сугробе, напрочь застрял! Был неосторожен — и произошла трагедия…
— Какая трагедия…?
— Это не важно… и вообще — секрет, ох какой большой секрет! — Голос утратил плаксивость и перешёл на таинственный шепот. — Ты ведь тоже умеешь летать?
— Да… — робко сказал У.
— Тогда ты меня поймёшь!..Я скован снегами, я не могу расправить крыла и воспарить! Но ты, ты — ты послан мне в утешение: мы перезимуем с тобой вместе…Я буду рассказывать о Золотых драконах… об Одиноком Вулкане… о поющих звёздах… Хочешь?…О, я многое могу тебе поведать!..Ну, и ты расскажешь что-нибудь весёленькое… Ладушки?
— …Да какие ещё ладушки! Я же никогда-никогда-никогда не видел Золотых Драконов!..
— Зато — слышишь, — благодушно вставил голос. — Ох и повезло тебе, дитя…
— Но мне знаком ваш запах! Откуда же он мне знаком, если с Золотыми Драконами я никогда не встречался?…И мне кажется, что пахнет…
— Тьфу на тебя, — проворчал голос. — Ты что, на клумбу попал? Ишь, размахался носом…
— А пахнет… Медведем пахнет, вот кем!
— Ну и дети пошли… ну и дети…
Послышалось бурчанье, шлёпанье лап…; загорелся светильник… Рядом со зверьком, обиженно и грустно выпятив нижнюю губу, сидел старый толстый медведь (очень укоризненно сидел).
— Ну?.. Ну чего рот разинул? — Медведь потопал об пол валенками, поправил на плечах серый шерстяной платок и вздохнул. — Ну да, я — медведь… Что, впрочем, не исключает и других вариантов…
— Какие ещё варианты?!! — заголосил У. — Ты зачем меня сюда затащил?!!!
— Шуму от тебя… Чего шумишь-то?…Скучно было одному, вот и затащил. Опять же — познакомиться…
— А чего обманывал?
— А и никто тебя тут, кроме твоего носа, не обманывал!
— Ага, как же!..Колдун… красавица… Дракон…!
— Охи дурачок…
— Сам ты…
— Нет, ну правда! Ты не обижайся, но ты весь какой-то прямо-таки приземлённый, даже удивительно, что летаешь… Я же мог быть в темноте кем угодно, даже солнечным зайчиком! Эх, и повеселились бы!..
— Но это… это ведь не по-настоящему…!
— По-настоящему… не по-настоящему… много ты знаешь о «по-настоящему», как же! Ха!!..Мёду хочешь?
— Хочу…
Они расположились за высоким столом, где — посерёдке — стоял высокий кувшин с мёдом, а рядышком — стопка блюдец.
— В мире, малыш, — сказал медведь, разливая по блюдечкам угощение — всё — всё что угодно! — по-настоящему, и — одновременно — ничего взаправду…Сок будешь?
— Угу…
— Вот я и говорю… — медведь выволок из-под стола бочку с соком, и, нацедив по края разлапистую кружку — придвинул её зверьку. — Вот и говорю: мы все — то и дело! — оказываемся в огромной бессветной прихожей. О её огромности мы можем судить только на ощупь — ощупью своих ощущений…если мы, конечно, готовы к этому… И там, из темноты — множество коридоров… коридорчиков… переходов… закоулков… Множество всяческих ответвлений… перепутий… гулких неясных этажей… Нужно замирательно прислушаться, выявив и поняв много — расцветье-многозвучание темноты, и тогда: направление, желанное нашему сердцу, само — чудесным весенним цветком — полыхнёт в глазах и ладонях…! У-ух!..Ну, а если мы не готовы, то — ничего не понимая — начинаем метаться, блуждая и мельтеша; мы становимся добычей коридорных закоулков… и, даже выйдя на яркий солнечный свет, — продолжаем барахтаться в тёмном мешке, зачастую сами о том не догадываясь…!
Медведь замер. И зверёк замер. Замерли даже блюдца с мёдом, глядючи обалдело и неподвижно на своих кушателей.
Медведь вздохнул:
— Вот…
— …Я, конечно, прошу прощения, — стеснительно сказал У, — но я ни фигушеньки не понял…
— Совсем, что ли? — оторопел медведь.
— Отчасти… — уклончиво, но печально подтвердил У.
Разлили по второй порции мёда. Подкрепились. Медведь задумался».
— Враки и бредятина! — заявила тётушка ежа, женщина серьёзная и хозяйственная.
— Ну… не скажите, не скажите… Есть здесь что-то… Что-то есть, да… — покряхтывал из угла дедушка.
— Ну давай, давай, читай дальше! — галдело молодое поколение…Но наступало время сна, и ёж, улыбаясь, запирал свои записи в сундук, натягивал до самого носа одеяло, и-засыпал…
«… С запрокинутой вверх мордашкой, неподвижный, наблюдал У за бесшумным, невероятно красивым полётом Золотого Дракона.
О! он был золотой-золотой!..Даже валенки на его лапах отливали золотом… И серый шерстяной платок — развеваясь над заснеженным поднебесьем — всё больше и больше становился похож на невесомую золотистую колыбель, в которой (и это — правда!) рождаются звёзды…»
(Угли костра — разламываясь и сжимаясь маленькими пульсирующими вишнями — всё укрывищнее и глубже запутывались в вуаль пепла. Наполовину опустевшие вазочки с сухариками и вареньем рассеянно перебрасывались бликам — далёкими… ускользающими… — с неторопливой, нисходящей узорно и плавно осенней листвой… Подрагивал остывший чай…
Костёр угасал. Ёжик и зверёк придвинулись ближе друг к другу — замирательно… ласково…, — близко всматриваясь в слабеющее сонное пламя… Как можно ближе друг к другу…)
«…ОНО медленно, тяжеловато и неуклюже плескалось в дальнем озёрном заливчике, там, где камыши… камыши… камыши…, там, где висящий на тонких осторожных нитях туман был приветлив и мягок…
…Иногда на камыши наскакивал ветерок, слегка раскачивая их, слегка тревожа. Синели низкие тучи. Зеленели высокие травы. Беспокойные трескучие стрекозы (синие и зелёные) мельтешили — во все стороны, — все стороны лаская искрами животов. Моросил неохотный полусонный дождик.
…ОНО перевернулось на спину (тяжеловато и неуклюже…), закашлялось, зябко повело плечами…
«Вот: озеро… озеро… озеро… Именно здесь, — то тут, то там: чужие… родные…и всякие… кто-нибудь ещё…именно здесь… Где?…Озеро… озеро… Какой редкий и вялый дождик, будто его и нет вовсе… Родные… Это круги на поверхности озера… Дождик… Где? Где вы?..
Всяк кому не лень… Всюду… Озеро… Какой редкий и вялый дождик… Ну надо же…»
Натужно подгребая задними лапами, ОНО стало затискиваться в камыши: булькало, кряхтело, но старалось быть аккуратным, чтобы не повредить, не покорёжить удивлённых таким соседством зарослей, медленно продвигалось. Затихло.
…Над озером, как над лицом — зеркало, — опрокинулся гром.
…И пришло — покоем, прятальным сном — утишливое забытьё…
…И пришёл Дождь: ливневый, кромешный…
(…Но раздало-растеряло ОНО все чешуйки. Но, сквозь голое тело, — в сон его проник, просочился Дождь…)
— Привет, — сказал Дождь.
— Уходи… — сказало ОНО.
— Привет! — сказал Дождь. — Ты здесь, в камышах… Зачем ты здесь? мне это печально.
— Мне хорошо, — сказало ОНО. -…Мне сейчас хорошо…
в камышах… Уходи! Для чего ты беспокоишь меня?
— Я искал тебя на озере, и — не нашёл… — сказал Дождь. — Почему ты покинуло его?
— Там нечего покидать, — ОНО вздохнуло, — озеро уходит… Бывает, что озёра становятся океанами…, но это — редко, а чаще: они уходят, и там, где было озеро, — остаётся болото…
— Но я видел, видел озеро! — крикнул Дождь. — Оно целое и невредимое!
— Ты видел его вчерашнее отражение. Всего-то и навсего… Да, отражение…
— Но ведь озеро это — ты! — удивился Дождь. — Ты — вот оно… ты-здесь!..
— И я ухожу, — сказало ОНО.
— Не надо, — попросил Дождь. — Как же без озера? без него — нельзя! Ишь, чего выдумало…
— Не ерунди, — сказало ОНО. — Уходящий — куда-нибудь да приходит!.. Ищи озеро там… где-нибудь там… там…
Дождю вдруг почувствовалось, что он очень устал; как-то сразу и очень… Бережно придерживая каждую капельку себя — он скользнул за камыши… за лес… за невнятность далёких гор… Но чудилось: стоит только взметнуться камышам — проминая береговую линию, раздвигая пределы — Дождь незамедлительно вернётся, вернётся обязательно (иначе он — попросту — не смог бы жить, иначе он — попросту — не смог бы верить, и любить — не смог бы… и быть любимым…)!
«…Мои чешуйки перемешались с илом… и слабеет, слабеет память: не найти…
Ах, как долго (долго!) я живу на предельном, раскалённом гребне застывшего крика. Я понимаю — почему… но вместе с тем — недоумение: почему…?…Понимание и недоумение — одновременно… это ли не странность?
Но странно, странно…
Но так странно видеть жадные руки, не знающие меры своей жадности; видеть трусость и подлость там, где есть тысяча возможностей этого избегать; видеть гордыню, не претворённую в гордость; видеть глупость, равнодушно проходящую мимо сокровенных дверей, глупость, которая осознала себя, но осознание отбросила, растоптала..
Так странно осязать утаённые в ряске и сумерках останки того, что сулило явиться величайшим и небывалым!..; осязать глухоту и чванливое онеменье сердец (глубокие застывшие следы в текучести вод…)…
Так странно слышать: «ты жесток!» от тех, кому в трудное время ты подставлял плечо; слышать: «ты безумец!» от тех, кто рядом с тобою становился мудрее и выше; слышать: «ты чудовище!» от тех, кто находил у тебя утешение и уверенность в своих силах…
И — никогда — хотя бы: «эй, жестокое безумное чудовище, тебе не холодно? ты не устало?.. почему ты плачешь?» (А и впрямь: кому и какое дело, почему плачет чудовище… Захотело — и плачет; у него для этого свои — чудовищные — соображения Ну холодно, ну устало… и что? эка невидаль!)
Недоумение и понимание — одновременно… Это ли не странность?
…Но — понятно и не вызывает ни малейшего недоумения: мы с озером — неразделимы (куда нам друг без друга?). Мы вместе пришли, и уйдём — вместе…Сколько нам с ним ещё кочевать, уподобляясь переменчивым бродячим миражам на бесплодных равнинах — кто знает?.. ясно одно: когда-нибудь (это обязательно случится!) озеро станет океаном…!..
…Океан-ДОМ, океан-ПТИЦА, океан-СОЛНЫШКО… Кто скажет мне, несмышлёнышу, долгой ли будет дорога? трудным ли будет ожидание?..
Но: мы — продолжаемся! да!..»…
По озеру пробежала рябь. Залопотали-запели (тихохонько…) камыши. Сдвинулись, и — сдвинувшись — сомкнулись берега.
«…В дорогу… в дорогу… в дорогу…!»
…Смена среды обитания не слишком-то и удивила озёрных жителей, не вызвала особенного беспокойства. Да и с чего? Болотце, по правде говоря, было и обширным, и тёплым, и довольно-таки комфортабельным. Здесь было сытно, основательно, обустройно (не в пример предыдущему обиталищу). Здесь каждый имел свой уголок, свои обязанности, свою собственную уверенность в завтрашнем дне, где не было места ничему устрашающему, теребящему (никакими кошмарами, навроде возникавших иной раз на озере океанских веяний, — здесь и не пахло). Нынешние (болотные) жители не печалились: ничего, кроме удовольствия и приятности, произошедшее не вызывало.
…И только некоторые из них, пугливо заслоняясь от пренебрежительных и осуждающих взглядов, изредка рыскали по окрестностям, пытаясь отыскать хоть какую-нибудь лужицу, способную прозрачностью и глубиной напомнить озеро… озеро…
Лужиц было много, но они быстро высыхали, оставляя после себя ладошку ребристой потрескавшейся земли…»
— Ну что, — спросил ёж, — я всё записал верно?
— Да-да, конечно… — рассеянно отозвался зверёк.
Они сидели у догоревшего, лишь изредка пропыхивающего жаром костра. Сидели, молчали, помешивая палочками угли…
И было им вместе уютно-уютно.
И было им немножечко грустно…
Жёлудь встрепенулся. Жёлудь приподнял укрывавшую его травинку и осмотрелся вокруг… Становилось всё более и более сыро; совсем сыро. Сверкали молнии. Отовсюду шумело и грохотало. Отовсюду темнело; и темнота — шагая размашисто, шагая уверенно — уклонялась от всяческих попыток высветлить её, гасила длинными зыбкими руками все огоньки и блики.
Жёлудь вежливо осведомился о происходящем у лежащей рядом Сухой Ветки и узнал: надвигается большущий повсеместный потоп; всё будет перевёрнуто и раздавлено, всё будет сметено и забыто. (Как вам это?..)
Жёлудю это не понравилось и очень огорчило: как же так?! всё-всё…
(Заплакал… стряхнул слёзы… нахмурился, решительно сверкнув маленькими глазёнками…)! (…Но это — потом… потом…, но — непременно!)
Он стал затискиваться-зарываться в землю, уходя как можно глубже, затрамбовывая-закрывая за собой следы прохожденья. Он вжался в переплетения корней… уцепился покрепче… зажмурился…
…И заснул.
…И пришла Большая Вода, — переворачивая и давя, сметая и предавая забвению…
…И ушла Большая Вода. Ушла не вовсе, но надолго, но далеко…
Жёлудь проснулся.
Он вздохнул глубоко, стряхивая с себя синяки, ссадины, кошмары. Он расправил плечи, бережно, но настойчиво раздвигая всё, что мешало ему, и — упираясь крошечными, но сильными корнями в размокшую землю — возрос.
Как зачарованные смотрели все, кто мог и хотел смотреть, на появившийся посреди болотистой пустыни молодой ДУБОК…
Он рос. Он поднимался ввысь с невероятной, стремительной быстротой, никого не задевая локтем, никого не устрашая. Он рос-возносился, наливаясь упругой звенящей силой, весь в сполохах красоты, весь в шелесте неувядающих зелёных листьев.
…И рос вместе с ним (укрепившись на самой сильной и прочной ветви) — будто бы игрушечный, но самый что ни на есть настоящий — ДОМИК.
ДУБ вырос, спокойной нерушимо слив свои корни с землёй, соприкасаясь тёплыми изумрудными губами с небесным сводом.
…Но пришло Бремя, и вновь — предваряясь сыростью и темнотой, мол-молниями и страхом — пришла Большая Вода…Иудивилась…
Нечего было крушить, нечего было переворачивать, сметать, предавать забвению: всё-всё-всё, всё сущее, всё, что только имело причины опасаться и трепетать, — собралось в ДОМИКЕ, стоящем на одной из ветвей прекрасного, сильного, пронзительно высокого ДУБА.
(Всё-всё-всё!)
…Внутри ДОМИКА ярко горел очаг, — согревая, наполняя все — даже самые робкие — сердца ликующим светом. Там было уютно; настолько уютно, что каждый мог, оставаясь с самим собой, — оставаться со всеми вместе, неразделимо. Там было весело; так весело, что всё происходящее внизу казалось смешным и нелепым наваждением, зряшным мороком. Кто-то — отплясывал, кто-то — крепко обхватив цветастую блескучую чашку — лакомился душистым чаем, кто-то — найдя собеседника, которого искал всю свою жизнь — говорил и говорил… слушал и слушал…
Ни пошевельнуть ДУБ, ни добраться (хотя бы!..) до самых нижних его ветвей Большая Вода так и не смогла.
Она побурлила вокруг могучего дерева, — то обмывая, то пачкая его ствол… вздыбила несколько удивлённых волн… немножечко потрясла — топоча — земную твердь… и (кажется, улыбнувшись…)ушла. Ушла навсегда.
…Тихонько треснула, а треснув — упала сухая ветка… Трепетнулся лёгкий ветерок…
Я посмотрел наверх: небо высветлилось, посвежело; от утренних звёзд, отливавших бледным голубоватым серебром, доносилось ощущение улыбки… скользящих флейтовых нот… И было уютно от этого, и было от этого хорошо, спокойно.
Миша, покряхтывая и что-то бормоча, выбрался из кресла; направился к столику с термосом, на ходу оборачиваясь и поглядывая ласково на спящих с открытыми глазами студентов.
— Миша, что теперь?..
— Да ничего. Сейчас отправлю их домой, — пусть поваляются в постельках… до вечера. Ну, а с вечера у них начнётся совсем другое житьё-бытьё.
— Какое — «другое»?
— В них потеплеет, понимаешь? Они больше не смогут жить с оледеневшими угольками в сердце. Они будут отогреваться, — понемножечку, но всё больше и больше; отогреваться и — согревать других, тех, кто рядом. Главное было — расшевелить.
— Полагаешь, я угадал со сказкой?..
— Похоже, что так.
Миша налил себе чайку, сделал несколько малых глотков, поставил чашку, и — резко развернувшись — хлопнул в ладоши.
— По домам, малыши! По домам! Доброго пути!
Ночные мои посетители-гостеватели встали: одновременно, быстро, но — с мягкой (даже — нежной) плавностью движений; не говоря друг другу ни слова — направились к выходу из парка. Я смотрел им вслед и видел синие лучистые искорки, танцующие над их головами… по их плечам… по развороту твёрдо ступающих ног…
— Эй, горюн-грустец, где здесь можно поспать?
— Ты хочешь спать в парке?
— Ага. Мне нравится это место: оно измученное, но — доброе, приимное…Небось, зашагивал уже? видел Старый Лес?
— Видел.
— Ты — умничка. Вот только затяжелел слишком, обмяк… Да ладно уж, ладно, — не будем об этом!
Миша обнял меня, вздохнул и стал вытряхивать из термоса остатки чая.
— Заварим свежий, а…?
— Конечно, заварим…С мятой?
— С мятой!
Пока я набирал воду и ставил котелок на угли, — Миша приникал-разговаривал с чаем и листочками мяты: шептал в них, держа в ладонях, легонечко дул. Через какое-то время — чаинки заблестели, став очень похожими на мелкую рыбью чешую. Миша бережно ссыпал их в термос.
Мы чаёвничали до семи утра, беседуя о недавних ветрах, о Старом Лесе, в пространство которого вели почти все парковые щёлочки-коридоры.
В семь часов, прихватив телогрейку и старенькое одеяло, я отвёл Мишу в заброшенное здание, метрах в двухстах от сторожимого мною кафе.
Место понравилось. Мы миновали горки мусора, листы фанеры, стайку линялых плакатов в одном из углов… отгородили лежбище от сквознячка, застелили одеялком…
— Ну что, доброго тебе сна, бродяга, не имеющий пенсии…
Миша захохотал.
— Спасибо, Севонька! Ночью увидимся; я здесь денька на три…Ты покушать принеси.
— Мог 8ы и не говорить…
— Ты картошечки, картошечки принеси, и — маслица, маслица подсолнечного! Ладно?
— Принесу. Спи, Миша. Доброго сна…Хорошо мне с тобой, — спасибо, что появился.
Принесённую картошку и салат он лопал с прямо-таки стремительной быстротой, с удовольствием принюхиваясь к каждой картофелине; давно ничего не ел, это было очевидно. Еда ему встречалась раз на раз, как придётся. (Иногда Миша тощал до невозможности, но — несмотря на голод — Сила и Жизнерадостность не убывали, нет. Он говорил: «Не покушаешь сейчас — покушаешь потом, ерунда-то какая! А если и потом не получится, то — когда-нибудь; само всё образуется: тропинки наших нужд мудрее нас, если мы, конечно, не насилуем их избытком своих желаний. Верно?..»)
Ох, Миша, Миша! Солнышко…
…Ночью мы отправились-побрели в Старый Лес. Он принял нас, принял хорошо и охотно… жданно… встречательно…
С Мишей всё оказалось куда проще: сразу попали в самое лесосплетение, и — сразу — в гости.