С Петушком я познакомился в Туле, в девяностом году.
…Зима. Ночь. Я расположился в заброшенном двухэтажном доме (на окраине, под снос), разложил костёр, вскипятил воды под чай, испёк картошки. И только, понимаете ли, разлакомился приступить к позднему ужину, как от оконного проёма послышался тонкий хрипловатый голосок: — Не могли бы вы и меня покормить? Кушать хочется… холодно… Извините, пожалуйста.
От костра я не видел в темноте говорившего, но никакой угрозы или хотя бы напряжения в возникшей ситуации не почувствовал. Ты сидишь у огня, у тебя есть пища…, у другого нет ни огня, ни пищи… — надо делиться. Разве не так?
Я махнул рукой, приглашая, и в окно влез здоровенный лохматый мужчина, при изрядной бородище. Одет он был явно не по сезону: неутеплённое пальтецо, короткая зелёная шапчонка, явно летние брюки и явно не зимние ботинки.
— Я вижу, тридцатиградусный мороз вас не смущает?
— Да по-разному… — тоненько прохрипел мой гость, облапив большущими ручищами кружку с кипятком.
— Ну, по-разному, так по-разному… — я выложил на газетный лист картошку, лук, насыпал соли. — Давайте есть.
Приятного аппетита!
Мужчина взял картошину, посыпал солюшкой и, не счищая обугленной корки, целиком отправил в рот.
— …Пётр. Меня Пётр зовут, — чавкнул он, улыбаясь.
— Всеволод…
— А вы тут живёте, Всеволод? — Не переставая жевать, Пётр с интересом поогляделся.
— Нет. У меня есть более комфортное обиталище.
— A-а… Выгнали?
Я рассмеялся:
— Да никто меня не выгонял. Всё гораздо проще: брожу ночами по городу, часто брожу, — разговариваю, общаюсь с ним, понимаете? — иногда останавливаюсь там, где позовёт, куда потянет, откуда пахнёт уютом. Вот и теперь…
— Понимаю!
Я присмотрелся к выражению его лица, и мне понравилось подвижное, будто б — переливающееся, сочетание простодушия и глубины…
— Это приятно. — Это действительно было приятно: понимание — редкость. Слишком часто (пообщавшись, поговорив с кем-то) мне доводилось ловить за спиной упоминание о дурдоме. — За психа не посчитали…?
— Да вы что! Ну! Вот ещё!
— Приятно, приятно… Чайку?
— Ага… Вы мне его покажете?
— Кого-его…?
— ГОРОД. Я здесь уже два дня, и никак не могу нащупать перехода… Не слышу… Как барьер какой-то…!
— Вы что — серьёзно? Вы хотите пройти между граней? Зачем…? — В первый раз я встретил в Туле человека, который знал, что есть город и ГОРОД (это даже вызвало немалое ошеломление).
— Нужно. Очень нужно.
— Нет, я могу показать вам тропинку, Пётр, но сумеете ли вы по ней пройти… Вы — умеете?
— Да, меня мой Наставник учил. Миша.
— Кто?!
— Миша… Ткач…
— Черноярцев??
— Да… Вы что, знаете Мишу…? Ой, здорово!
— Да уж куда здоровее. Это он вас в Тулу отправил?
— Погодите… Вы — маэстро?.. Миша, говорил, что я обязательно встречу вас здесь! Ну чудесно просто!
Мы перешли на «ты», подложили в костёр несколько старых досок и углубились в активную беседу. Выяснилось, что два месяца назад, где-то на задворках Ненецкой автономии, Миша — сурово и решительно — развернул Петра в Тулу. Зачем — не объяснил (тот должен был сам узнать — зачем…). Пётр добирался почти два месяца, на перекладных (как придётся), намёрзся и наголодался досыта, два раза попадал под какие-то облавы с перестрелками… И — наконец — добрался (по-прежнему не зная — зачем…).
— Погоди… Я видел Черноярцева три дня назад. Этот старый обормот ни словом о тебе не обмолвился!
«Старый обормот» несколько смутил Петра: к Черноярцеву он относился с благоговейно-трепетным почтением. И с робостью. Миша был для него — Ткач, Мастер, Наставник, потустороннее явление и — вместе с тем — отец родной (всё в одной куче)… Ну, а для меня — букетик… солнышко… и — конечно же — брат, старший брат.
— Ты не напрягайся, мы с Мишей при встречах ещё не так обзываемся! Это — вовсе не проявление неуважения, а — наоборот…
— Я его люблю очень… Но знаешь, Сева, иногда — боюсь… Почему так? Нечего мне его бояться! — никого нет ближе!.. Но вот поди-ты — проскакивает… Вот ведь как…
Мне Пётр понравился. Представьте себе двухметрового, с пышной смоляной бородой сорокалетнего мужчину; несмотря на частое недоедание, сквозь демисезонное пальто просто-таки пропирались бугры мышц, и при этом — тоненький голосок и нежные-нежные, мечтательные глаза очень доброго и искреннего человека.
— Может быть, он поэтому тебя сюда и отправил? Боязнь — неважное подспорье для взаимного понимания, да и вообще — дляблизких людей… Мишу многие боятся: он непонятен, он странен, иногда — оглушительно непонятен и ослепляюще странен…Но для тебя-то он — Наставник, так ведь? А в страхе — какой в наставленьях толк?
— Ох, да я это понимаю…, а вот ведь — никак…
В ту же ночь я показал Петру проход в ГОРОД и пошёл с ним. А в следующую ночь он уже пошёл один. И в следующую…
Петушок (как называл Петра Черноярцев) пробыл в Туле почти неделю. Я поселил его у своих знакомых. Приняли знакомые Петушка вначале с некоторой натугой, неохотно: «Сева, он бомж, да? Сева, а вши у него есть?», но потом (особенно после того, как избавил их дочку от астмы) — души в нём не чаяли; расставались с долгими поцелуями и сборами «вкусненького, домашнего» в дорогу.
…Он нашёл в ГОРОДЕ всё, что ему было необходимо, даже — более того… Но я совсем не собираюсь рассказывать о том, о чём может (и имеет право) рассказать только сам Петушок…А вот о его первой встрече с Черноярцевым — да, об этом — пожалуйста!
— В деревушке, в которой мы мимоходом останавливались, идти к Лысой Поляне нам не советовали. Мол, места там действительно — хорошие, но если молнией шарахнет, так чего тут хорошего?.. Дедок, который нас уговаривал, был весь какой-то мятый: в соре, крошках, и вроде бы даже — в курином помёте! Да ещё — драные валенки, несмотря на летнее время… Как уговариватель — никакого авторитетного уважения к себе он у нас не вызвал. А остальные: бабка, у которой покупали молоко, и молодая женщина, очень симпатичная (очень! глаза — зелёные, глубокие, спокойные… чудо!), — так они в разговор вовсе не встревали. Хотя, было заметно: наше любопытство к Лысой Поляне воспринимается ими как дурная и вредная блажь. Ну да мы были молодые, нам это пугание только в пущий розжиг! Надели рюкзаки и…
— Ты погоди, Петруш, как вы вообще в тайге-то очутились? И кто — вы?.. Ты уж по порядку давай, что ли…
— Да неинтересно это! неважно! Ну — молодые, свободные, через несколько месяцев в армию… Взяли палатку напрокат, — отправились ноги топтать, тайгу поглядеть. Недели две по буреломам дурака валяли, а на третью — наткнулись на другую компанию, вроде нашей (только там народ постарше был). Они-то нам и рассказали о Лысой Поляне: мол, есть такая поляна недалеко отсюда, вся как сковородка — голая и ровная, — молнии по ней часто лупцуют. А вокруг — благодать. Ягод, грибов — навалом, лес — чистый, и — тишина… Вот мы туда и отправились — за грибками да молниями! Любопытно было…
— Понятно…
— Вышли мы туда к вечеру. Нагребли сушняка, развели костёр, палатку поставили (метрах в пятидесяти от поляны). А места кругом и впрямь были душевные, спокойные. Тихо так…
Поужинали. Легли спать.
Разбудил нас (на рассвете, часа в четыре) удар грома. Тряхануло так здорово, что сон слетел, как и не было! Мы выползли из палатки, и — ошалели…
Над поляной зависло несколько багровых, с желтоватыми прожилками туч. И то ли сквозь них, то ли из них — выплясывались, долбаясь о землю, жёсткие шнуры молний. Воздух вокруг был какой-то заледеневший. Мы так уставились на всё это, что не сразу заметили на поляне человека…
Человек плясал. Его движения были энергичны, резки, коротки; он запрокидывал голову, топал ногами, пел. Молнии били прямо по нему: одна за другой, одна за другой…! Я заметил, что от ладоней, живота и лба этого человека тоже исходили молнии; он их будто бы бросал, и они уходили вверх, ввинчиваясь в тучи. Его молнии отличались от тех, что сыпались сверху: синие, более тонкие и, как чувствовалось, более жёсткие, сильные.
А ещё я заметил, что всё вокруг — деревья, трава (всё!) — как бы замерло… или — нет: замедлилось… И ведь что удивительно: ничего не горело, никакая травиночка не обуглилась, хотя сама Лысая Поляна чуть ли не дымилась! (Правда, когда я позже попытался узнать время, выяснилось: все части механизма моих наручных часов — слиплись, расплавились и слиплись… Но никакого ожога на руке не было.)
Все мы перепугались. До жути перепугались! Но — ни двинуться, ни шевельнуться: столбняк накатил;…ощущение провала в гулкую гигантскую паузу.
…И вдруг синие молнии полыхнули из человека особенно сильно; он весь выгнулся, вытянулся в струночку’, казалось: вот-вот, ещё немного, и — порвётся! Тучи съёжились, сбились в комок, а потом — …взорвались!! совершенно бесшумно, мгновенно, целиком (даже мелких клочков не было)!
…Человек вскрикнул — жалобно, тонко — и упал.
А только весь этот бред закончился — столбняка как не бывало.
Мои приятели кинулись собирать вещи. Я сказал им, что там человек, что он лежит, — может быть, ему надо помочь… На меня посмотрели, как на безнадёжно спятившего. Ничего не сказали — быстрее стали собирать, веши, а я пошёл на поляну.
Человек лежал неподвижно; как-то всё в нём было скрюченно, неестественно. А глаза… — широко распахнутые, остановившиеся, и из них — слёзы, крупные… прозрачные… Я это на всю жизнь запомнил!
Встал перед ним на колени, приподнял (обмякший он весь был), пригляделся к нему: лицо в морщинах глубоких, усталое, измятое, — старик-стариком… Я потряс его немного, пытаясь привести в чувство, да куда там: весь захолоделый, застывший будто…
Оглянулся я на своих, а уж никого и нету! Сгинули со всем барахлом: с палаткой, с харчами…; только рюкзак мой валялся в траве.
Ну что ж, они — домашние, я — детдомовский; у нас не принято в беде бросать. Страх я понимаю, он и во мне тогда сидел (а какими-то кусочками — по сей день остался…), ну и что? На то нам и жизнь дана, чтоб от всякой пакости в душе избавиться, а если не выходит — то хоть не набрать её ещё больше!
Взвалил я старика на одно плечо, рюкзак — на другое и потопал в ту деревню, где мы про поляну расспрашивали да молоко брали. Там километров десять-то всего и было, а старик — лёгкий.
Пришёл. Крикнул людей, — никто не высунулся. А деревня хоть и маленькая (домов десять всего), но — широкая: дом от дома далеко стоит. Стал стучать в окна к молочнице нашей. Та выглянула, заохала, велела старика в баню нести, и сама со мной в баню пошла — с одеялками, с подушкой.
В бане она застелила лавку — широкую, прямо двуспальная кровать! — я уложил бедолагу, прикрыл одеялом.
«Врача надо, — говорю». «Да где ж у нас тут врачи, поди — не столица! — отвечает бабка. — В лесу подобрал?» «В лесу, — говорю (а что ещё сказать..?). Делать-то что? Помрёт ведь старик!» «Нет, — отвечает бабка, — не помрёт! У нас тут свои врачи; Вера Афанасьевна-то вылечит! Мигом!» «А она кто, — спрашиваю, — знахарка?» «И знахарка, и ведунья, и всё что хочешь! У них с испокон веку вся семья такая: хоть на ноги поднять, хоть в землю вогнать. Сиди здесь, сейчас приведу».
Сижу. Мыслей в голове — никаких. Как истукан сижу.
Пришла Вера Афанасьевна. Я думал — ведьма какая дремучая окажется, но — нет: пожилая невысокая женщина, опрятная; глаза пристальные, строгие. Вошла она в баньку одна. «Поди-ка, — прямо от дверей говорит, — отсюда. Живенько поди! Мне тут одной надо». Да только не успел я выйти. Глянула она на моего старичка, подошла поближе, — и аж затряслась вся! Да! Наперёд меня из бани вылетела. Ухватилась на улице за огородку, — стоит, дышит, как загнанная лошадь, озирается. Я сразу понял: испугалась эта Афанасьевна до смерти!
Ей водицы подали; попила, отдышалась, присела на лавочку. Потом меня углядела — и прям вызверилась глазищами: «Ты откуда его приволок, ирод?!»
Рассказал я всё как было. Что помнил… У них челюсти отвисли, а молочница наша даже за сердце стала хвататься. И ты знаешь, Сева, смотрели они на меня, как давеча — приятели: мол, свихнулся, спятил дуролом сопливый!
Тут я малость рассердился: «Вы лечить-то его будете или нет!»
«Его…? Лечить…? — Вера Афанасьевна тоже схватилась за сердце. — Он сам себя вылечит… либо — не вылечит. Тут ему никто не помощник!» «А он кто?» «Не знаю, — говорит». «Но вы же что-то видели, — возмутился я. — Вы же ведунья!» «Кто я — не твоего ума дело, а кто он — не моего. То, что я видела, — я отродясь не видела! Понял?» «Нет…» «Ну и не надо тебе. Шёл бы ты лучше отсюда куда подалее…» «Нет, я не могу так… Да вы что, бабки, сдурели, что ли, — здорово разозлился! — Ему же плохо! Он же помереть может!»
«Ох, бестолочь…» — сказала Афанасьевна, и — ушла. И все ушли. А я в баню вернулся; от всего, что с утра со мной приключилось, уже мутило, хотелось не то чтобы спать, — а забиться в уголок, и подальше, и посидеть там тихонько суток трое: сидеть и ни о чём не думать…
— Что ж эта ведунья-попрыгунья — так и слиняла? Вообще никто не пришёл?
— Да навроде того… Хотя — потом — я нашёл у двери корзинку с едой и небольшое ведёрко молока. Тоже хорошо! А насчёт всего прочего — я не в обиде: каждый сам к своей совести линейку прикладывает, тут уж — кто как умеет… Да и потом: не сахар дело… Вот у тебя, маэстро, с Мишей всё просто складывается; вы с ним — ну будто б! — со времён царя Гороха друг друга знаете! А я… Я ведь в тот вечер и в ту ночь и впрямь чуть не спятил! — Пётр помолчал немного, улыбнулся: — Вообще-то, за всё, что мне тогда хлебнулось и потом (за двадцать с лишним прошедших лет) — благодарен я судьбе, всем собою благодарен! Непонятно только: как могут жить другие — все прочие, кто не встретил на пути Мишу — так, как они живут. Сберёг меня ГОСПОДЬ от такой напасти!
— Сберёг… Ты молодец, Петруша, ты — сильный, только прозрачный и ломкий до невозможности.
— Ну уж…
— Давай, рассказывай дальше. Что дальше-то было?..
— Лежал он недвижный. Глаза закрыты. Весь прямой, замерший… Иной раз лезло в голову: уж не помер ли…? Дыхания совсем слышно не было.
Чем я мог помочь? Тряпку мочил — на лоб клал… Губы смачивал… Что ещё? Вот и всё…
Ближе к ночи (я тогда задремал малость) вдруг затрясло его. Побагровел весь.
Вскакиваю. Кидаюсь в угол за ковшиком с водой: оплесну, думаю, его — может, к пользе будет, может, полегчает… Разворачиваюсь с ковшиком, а он — взмыл!
Ты понимаешь, вроде бы и лежит, как лежал, и колотит — по-прежнему, только не на кровати лежит, а — над кроватью. В полуметре, а может и больше…
Ковшик-то я выронил. Прислонился к стенке (закачало меня несколько). На него смотрю…
Смотрел не долго. Старик захрипел и бухнулся на постель. А керосинка — погасла… Мгла полнейшая.
Я за спички ухватился, керосинку принялся запаливать по-скорому. Запалил… И опять меня закачало (только на этот раз — я по стенке вниз съехал, на корточки): на постели сидел мальчишка, лет семи-восьми, голый и ел яблоко.
Он ест-хрустит и на меня смотрит…, а будто б и не на меня — сквозь меня. Маэстро, ты будешь смеяться, но — прохватило: вот яблоко он сейчас доест — и за меня примется… А я не шелохнусь, и из бани-то кинуться не могу: оторопь насквозь взяла!
Не доел мальчишка яблоко; застыл. Яблоко на пол упало; покаталось покаталось, да как-то непонятно и сгинуло. Он встал, пошёл к ведру с водой, что на табурете стояло…Поднять ли он его пытался, ну а может — другое что… только — опрокинул ведро; по всему полу растеклась вода, а мальчишка заплакал.
Тут у меня перед глазами всё завертелось: пятна… вспышки… сполохи… А как сошло — мальчишки нет, старик же лежит по-прежнему, вытянувшись. И колотит его.
Худо совсем стало с головой. Жуть навалилась. Выскочил я из бани и на земле растянулся, — отдышаться не могу. Дышу-дышу, дышу-дышу — вроде полегчело. А как полегчело — стыдно стало: «Что ж я, — думаю, — здоровяк такой, ребёнка испугался!..Да и не было никакого ребёнка. Померещилось. Бред это всё!»
Возвращаюсь; захожу осторожно; стараюсь не смотреть на постель — смотрю в пол. А на полу — за границей разлитой воды — мокрые детские следы в сторону постели… «Да что же это, — думаю, — такое!..Надо тряпку взять…, подтереть воду…» Поднимаю глаза: мальчишка! Тот же, только стал он как будто бы поменьше… в том смысле, что — помоложе, младше: года четыре, ну может — пять, не больше. И — смотрит…
Я в дверях стал, с краешку. Зайти — боюсь.
Малыш вёл себя очень свободно и легко: болтал ножками, хлопал в ладоши, что-то напевал. В такт его хлопкам — всё в бане подрагивало, а чуть погодя — стало лопаться.
Первой лопнула жестяная кружка (ну как стеклянный стакан под кипятком! честное слово!). Потом — таз, корытце, бадья, табуретка… По стенам бани прошли прошли вертикальные трещины… И — щёлк!: посреди помещения возник размытый голубоватый шар, небольшой…
Я ахнул: «Это ж шаровая молния, не иначе! Сейчас как шандарахнет!»
Малыш протянул руку к шару — шар сразу оказался у него в руке…И малыш стал его есть! Как яблоко! И ел он его с таким удовольствием, таким аппетитом!!.
…В общем: грохнулся я в обморок. Впервые в жизни. Начисто отключился.
— Ничего не расшиб?
— Да нет…
— И то хорошо… Но почему всё это так напрягло тебя, Петруш? Ты чувствовал опасность, тяжесть?..
— Нет! Наоборот: от происходящего веяло ласковостью, нежностью… Просто, для меня (тогдашнего) такое было слишком! Нереально было. Нет, не так… Было, как бред, который вдруг перестал быть бредом и, подойдя к тебе вплотную — заглянул в глаза! Вот.
— Сейчас тебя подобное уже не смущает?
Пётр рассмеялся:
— За двадцать лет общения с Мишей я столького навидался и напробовался, что смущаюсь с очень большим трудом…!
— Ага… И в обморок больше не падал?
— Да сколько раз! С Мишей не соскучишься!..
— Это верно…А знаешь, я никогда не видел его плачущим. Никогда… Вот что, наверное, по-настоящему страшно!
— Это единственное, Сева, что кажется мне до сих пор наваждением. Он же — как комочек радуги! Вот только каково ему самому достаётся быть радугой…
— Давай-ка, Петушок, рассказывай дальше…!
— А дальше… Очнулся я на травке. Да. И не рядом с баней… Вроде как луг небольшой; ручеёк рядом со мной журчит, бабочки летают… Головой потряс, сел, огляделся.
Горы вдали. Ближе — метрах в двухстах — развалины неясные, что-то вроде заброшенного здания. А невдалеке — валун, а на валуне старичок мой сидит: голову запрокинул, раскачивается, поёт.
«Эй, — позвал я, — дедушка!..» Старичок петь перестал; резво так с камня спрыгнул, — я и ахнуть не успел, как он рядом очутился.
«Очнулся, Петушок? — сказал он. — Вот и славненько!»
Гляжу на него — вроде как расправился дед, помолодел; лет сорок, много — пятьдесят.
«Где мы?» «В горах, не разглядел разве…?» «В каких горах, дедушка? — слабо спросил я». «В каменных, внучек, — ухмыльнулся, сел рядом. — Дедушки… бабушки… дяди с тётями… Меня Михаил Петрович зовут, а лучше — Миша. Договорились?» «Как же так — Миша… Да вы мне в дедушки годитесь!» «Нет, — говорит, — не гожусь я тебе в дедушки. В друзья — да, если захочешь…Я тебе, Петушок, хороший мой! жизнью обязан». «Да что там» — отвечаю, — я ж и не сделал ничего… Сами вы с хворью да болячками разобрались». «А не будь тебя — может, и не разобрался бы. Дружить будем?»
Что я мог сказать…? Вот он сидел рядом, и было мне хорошо. Хорошо-хорошо!..А друзей — настоящих — никогда не было; ни друзей ни родных. До восемнадцати лет дожил — воспитатели да приятели…, столько одиночества накопил — мочи недоставало!..
«Да, — говорю, — а вы…» «Ты». «Хорошо… А ты — кто? колдун?»
Миша хохотал минут пять (может и больше). От души хохотал.
«Нет, Петушок, — сказал он, отсмеявшись, — не колдун. Я самый что ни на есть обыкновенный Мастер. Ткач».
Опять я обалдел. Как-то сюда совсем не вязались ткачи…
«Так ты что, на ткацкой фабрике работаешь, Миша…? — спрашиваю осторожно».
Тут его от хохота совсем повалило. Снова минут на пять.
«Дикий ты. Петушок! — сказал он, утирая слёзы. — Да не обижайся! Среди дикости расти — как диким не стать. В том твоей вины нету. — Миша посмотрел на облака. Улыбнулся. — Я — Мастер О́ЭМНИ; в далёкой-далёкой давности идущих по тропке О́ЭМНИ называли Ткачами». «А что это — О́ЭМНИ…?» «Хм… Тут, дружок, языком объяснить затруднительно… Само слово можно перевести так: сверкающая нить. НИТЬ-основа, НИТЬ — проходящая сквозь все нити Условной Реальности, и, вместе с тем, — вне их… Непонятно?» «Не очень, — честно ответил я». «А само слово нравится?» «Да. Очень!»
Действительно, сразу почувствовалось что-то… Вот что-то… Ну — волшебное! и — родное, родное-родное!
«Тогда — пошли». «Далеко? — спрашиваю я». «Далеко, — отвечает Миша. — И — навсегда». «Как — навсегда…?…Мне же в армию скоро…»
Ух, как он рассерчал!
«Нечего тебе в армии делать, — говорит, — там вообще никому нечего делать. Ишь, взяли моду: ать-два! пиф-паф!..Паскудники! Нравится в смертушку играть — никак наиграться не могут!» «А как же, — спрашиваю, — Родину защищать?..» «Родину? — сурово посмотрел, строго. — Родина — это то, что родное для тебя, близкое. А родное и близкое — беречь надо; от дураков беречь, да от собственной дурости — заодно! Тогда и защищать не потребуется…Да из насилия и защита — какая…? Никакой! Насилие — насилие рождает, насилием кормится… Дай-ка сюда паспорт!»
Я достал паспорт и положил на протянутую Мишину ладонь. Только положил, как паспорт — прямо на ладони — вспыхнул, и сгорел буквально за несколько секунд. Миша аккуратно опустил пепел на землю, махнул мне рукою — приглашая за собой, и пошёл в сторону заброшенного здания.
Здание было как здание. Из простого кирпича. Судя по всему, здесь лет десять-пятнадцать назад начинали что-то строить, но так и не достроили — бросили. Окна пустые. Из дверных проёмов — только на одном дверь, дощатая, с остатками зелёной краски. Крыши нет. И снаружи и внутри — всё заросло высокой травой, а четыре бетонных ступеньки перед дверью промелькивали из травы, как маленькие речные волны. Красиво!
«Куда мы?» — спросил я Мишу. «Туда…» — показал он на дверь.
Я сунулся в окошко и оглядел внутренности здания: густо заросшие холмики строительного мусора, какие-то балки… Тянуло сыростью…
«Зачем? Там даже ночевать негде. И крыши нет…» «Ночевать? — Миша удивился. — Ты же вроде выспался!» «Выспался…»
Миша поднялся по ступенькам и — остановившись перед дверью — обернулся ко мне:
«Знаешь, почему петухи голосят солнцу навстречь?» «Нет, не знаю…» — «Они просят научить их летать!»
Подул тёплый ветерок. Миша вдохнул, глаза его засверкали:
«Пора. Пойдём, Петушок».
Ничего не понимая, я поднялся по ступенькам и остановился. Во мне была растерянность.
«Открывай!»
Я потянул за ручку и распахнул дверь…
За дверью было море…
Петушок мечтательно и ласково улыбнулся, вспоминая.
— Купались?
— Ага. Я никогда раньше не был на море, а тут: чайки, дельфины, камушки разноцветные, ракушки… Барахтался, пока голова кругом не пошла!
— Это стоит паспорта.
— Ещё бы!.. К тому же Миша научил меня без паспорта обходиться.
— Ай-яй-яй…
Петушок рассмеялся:
— Ну так же правда проще! Сколько леса для дурной игры в документы перевели! А тут: подбери любую бумажку — она тебе и паспорт, и справка любая, и всё что угодно…
— Аи-яи-яи!..
Петушок подобрал со снега бумажку от конфеты, и она тут же в его руках превратилась в забавную открытку с летящим на шариках Винни-Пухом. Потом картинка замерцала, стала трёхмерной, — и Пух нам подмигнул.
Я пихнул Петушка плечом о плечо:
— Хватит шалить. Отпусти фантик — у него свои заботы. Давай дальше рассказывай.
— Ой:… а что — дальше?.. Ты же просил рассказать о встрече! Ну вот: мы — встретились…
— А чем тебя там, кстати, кормил Миша? Мёд у диких пчёл таскал, небось?
— He-а. К вечеру появился Ади́ с сыновьями. Два мешка еды принесли. Доверху! Вкуснющей!.. — Петушок облизнулся.
— Это ты правильно. Пора бы и нам что-нибудь скушать. Пошли?
— Ага. Пошли!..А молоко и еду у дверей баньки та — зеленоглазая — девушка оставила. Ну, помнишь, я рассказывал.
— Помню. Симпатичная…
— Да. Она такая серьёзная была, старше казалась, а так — почти мне ровесница.
— Больше вы не встречались?
— Встречались…
И Петушок почему-то очень здорово покраснел…
(С тех пор мы виделись с Петушком часто, но — промельками, мимолётно. Миша то и дело засылал его в какие-то джунгли, пески, болота, катакомбы всевозможные… В одну из наших встреч, когда выглядел Петушок особенно жалостно, я не выдержал и посоветовал:
— Запустил бы ты в Черноярцева чем-нибудь…
— Как это?..
— Да вот так! Взял бы да и запустил. Табуреткой, к примеру…
— Да ты что! Что ты!.. — Петушок прямо-таки ужаснулся.
Совет был и впрямь не из лучших. Мише и без табуреток доставалось от жизни всяко. А Пётр… И моя жалость, и его (иной раз вырывающиеся) вздохи — пустое. Пустое до донышка! Кому, как не настоящему Мастеру, знать: так или иначе. Помочь расправить крылья, подтолкнуть на взлёт, поддержать в первых испуганных взмахах, — кому, как не Мастеру? В нём есть и жалость, и место для каждого твоего вздоха… Но — главное! — в нём есть сила, способная очистить в тебе от плесени и скорлупы СОКРОВЕННОЕ.
Петушку повезло: он встретил настоящего Мастера.