Далыч

Этот день был у меня весь… ну какой-то ударятельный, честное слово! Ударятельный — это об меня то и дело ударялись (на улице и в транспорте) почтенные гражданки и не слишком почтенные граждане…И когда я вечером, часу в одиннадцатом, вышел из дома, первое, что случилось, — в меня врезался на полном ходу юркий и довольно скоростной старикашка, бомжевато-суворовской наружности.

— А вроде бы пожилой человек, — сказал я, потирая порядком обдолбленный за сегодняшний день живот, — а так носитесь! Что же это вы!

Старикашка, поелозив, стал подниматься с асфальта, бормоча что-то вроде: «Ходят где ни попадя всякие шкафы, продохнуть нельзя!..»

— Вам помочь?

— В колхоз езжай помогать! там-таки комбайнам самое место!

«Экая ядовитая персона!» — подумал я и, отвернувшись, стал открывать бутылку с минеральной водой.

За спиной раздался железный скрежет. Оглянулся: ядовитый старикашка с тоскливой настырностью ковырял — уцепись за расщелину — железную дверь подъезда (выходя — я её захлопнул). Пыхтел. Не сдавался, — дверь и так и сяк уцепливал, егозил плечом.

Стало любопытно.

— Не тягостен ли вам сей труд? — благожелательно спросил я. — В ваших-то преклонных годах?.. По силам ли?.. Может — с разбегу…?

Старикашка сердито обернулся:

— Иди отседа, амбал! Иди! Разбулькался тут, как коза на водопое!..

Он достал из кармана — то ли проволоку, то ли инструменты какие-то замысловатые, — и стал, изогнувшись дугой, ёрзать своим металлоломом в замочной скважине. Я наблюдал…Взломщик из старикашки был явно аховый, — средства взлома сыпались из рук, дверь же — не реагировала, вовсе; плевать ей было на этого обормота! Мне стало совсем весело.

— Дедуся, может — в обход?.. Не столь прямолинейно, а? — Вид старикашки излучал свирепость: вспотевший Суворов, да и только! — Помните, как Александр Васильевич, в Альпах…? Сверху — вниз!..Вы бы с крыши попробовали, что ли…

— Зашибу! — прохрипел «Суворов», глядя на меня с явным расположением к драке.

Драться не стал (различие весовых категорий…возраст…). Сел на лавку. Я подошёл, протянул ему бутыль с минералкой:

— Остудитесь, сударь.

Тот сердито зыркнул, но воду взял.

— Всё образуется. Рано ли, поздно ли… При вашем-то темпераменте!

— …Это второй подъезд?

— Да, Ёторой.

— Ох…

— Может — не примите за дерзость! — вам открыть?

— Как это?..

— Ключом. Я живу в этом подъезде и у меня, естественно, есть от подъездной двери ключ.

Я открыл. Старикашка сидел, хлопая ресницами и растерянно поглядывая внутрь подъезда.

— Вы только, если не застанете к кому шли, — не изголяйтесь над квартирной дверью, а то соседи вызовут милицию.

— Да, может, его и нет…

«Суворов» явно оробел и выглядел как-то обеспокоенно. Мне сразу представился его героико-победоносный близнец, который — ну как на картине — съезжая с Альп на собственной заднице, неожиданно (где-нибудь посерёдке съезда) наткнулся на выступающий камешек…

— Вы поднимитесь, позвоните…

— Угу…

— Вам какой этаж?

— Второй. Квартира…

Он назвал номер моей квартиры. Очень любопытно.

— Мне Всеволод Сергеевич нужен. Шмаков…Не знаете?

— Знаю. Я Всеволод Сергеевич.

Старичок поднялся. Мордашка его неумеренно удлинилась.

— Вы?

— Я. Паспорт могу показать. Показать?

— …Маэстро?..

Так я познакомился с Далычем (Андреем Даниловичем), внешне — непоседливо-язвительным, а на самом деле — очень милым, талантливым и добросердечным человеком.

Он приехал ко мне со своими стихами… со стихами, которые были хороши как стихи, но мертвы как поэзия. Отлично сработанные пустышки, хотя — с просверками возможного наполнения. Для того его, собственно, Миша ко мне и отправил: разобраться. (Забегая вперёд, скажу: разобрались. Не сразу, конечно, — неделю с хвостиком потратили, но — разобрались. У Далыча был скошен акцент восприятия Открытого Потока; вдохновение лишь краешком, кромкой задевало его, — распахивая, но не наполняя. Это частое явление! Увы, совсем не мало потенциально талантливых людей существующих как графоманы! Их тянет к ручке… тянет к бумаге… они даже могут — со временем — стать весьма и весьма изрядными профессионалами, да: пусто… пусто… пусто…

Для букетика-Миши стихи всегда были очень насущной и яркой частью жизни. Миша часто (очень часто) работал со стихами-метафиксациями: он ходил в них, он дотрагивался через них до тончайших (не находимых по-иному) ниточек ПРОСТРАНСТВ.

Находиться в метафиксациях Далычу очень понравилось. Да только — в не своих… Не получались у него свои. Чувствовал — может, но слова — раз за разом — падали на бумагу мертворождёнными. Миша поначалу утешал, говоря, что метафиксаций — множество; пользуйся ими! будь в них! Да только Далыч не унимался. И тогда Черноярцев уфутболил его на лечение (и не его первого, меня при том особо не спрашивая…).

Как-то (в одну из ночей, в Парке) я попросил Далыча рассказать мне о своей встрече с Мишей. Далыч жутко засмущался, запунцовелся, зашмыгал носом. «Ты чего?» — спросил я. — Да, понимаешь, коряво как-то вышло… — вздохнул. — Петушистости во мне — пудами, хоть в тачку складывай и огород удобряй. С детства маюсь… — опять вздохнул, — никак не избуду. Нескладуха, да и только…» «- «Ну, расскажи как есть…» Повздыхал Далыч, поохал, но — рассказал. Причём начал издалека, чуть ли не с младенчества (а повстречались они года три назад!). Впрочем, не потянуло меня очень уж сокращать его повествование…

«Родился я в тридцатом…Ты понимаешь, как-то пронесло меня мимо всякой дряни, кровей, грязи. Война — никак не коснулась, разве что недоеданием; на фронт — рано, пацан ещё (как представлю, что могло бы довестись стрелять по живому — жуть берёт!), сам я с Северного Урала — никаких оккупаций, никаких приграничных угроз… Ну, а позже, — два раза лагеря обминул; в первый раз — с этапа бежал, в самом начале (в бегах документами разжился, — блатные помогли), во второй — накатило: сам пришёл в органы и заявил начальнику, до которого меня пустили (сказал: по важному делу), что вот эти вот — ткнул пальцем в портреты над его столом — падлы вонючие, и — в морду (пока он глазами-то в углу хлопался подхватился и — тю-тю!). Документики потом пожёг, обзавёлся со временем новыми.

Ты знаешь, Сергеич, никогда никому задницу не лизал и не понимал этого в других! И на верёвочке не ходил!..Вот сейчас всё пишут, всё говорят: репрессии… миллионы жертв… пол страны по тюрьмам… тирания… произвол… Да они же как барашки на убой шли! Блеяли, но — шли! Миллионами! Покорно! Говнясь на всё это уродствие только у параши, между собой (да и то — шёпотом, озираясь…). Рабы… Я, Сергеич, ещё тогда понял: рабство — оно не вне человека, оно внутри него; кто свободен — тот и в цепях свободен, а кто раб — тот всяко раб (и во всякое время, и при любых условиях…).

…Отвлёкся, вообще-то… Да, так вот, — мотался по стране, работал то здесь то там… бывало, где и осяду, но не чересчур, — не засиживался.

Не женился. Детишками не обзавёлся…А на пятом десятке вдруг прошибло меня что-то, потрясло: стихи стал писать. Грудами! Да… Бывало, как пьяница — сутками, запершись: строчку к строчке, строчку к строчке. Сколько раз меня через то с работы гнали — не сосчитать (да и фиг с ними!)…Поманило, позвало, улыбнулось… ну ровно надежда какая невидимая полыхнула…!

Тут ещё вот что: свело меня в жизни (ох, спасибо!) с одним дедком, с дедушкой нашего бухгалтера заводского; я на том заводе в вахтёрах подъедался. Подрядился полки книжные делать, кой-что по сантехнике подлатать… Пришёл. Ёлки-палки! Там такая библиотека была!.. Не библиотека — библиотечище! Везде книги: в комнатах, в коридоре, в ванной, на кухне… Десятки тысяч! И не то чтоб в какой библиотечке государственной, где большая часть книг окромя как в макулатуру не годна… Нет. Всё — книжечка к книжечке, жемчужинка к жемчужинке! Каждую копеечку — на них (сам-то дед — обтёрханный, залатанный; спал на коечке узкой — промеж книг, — как в окопах).

Я ему говорю: всё, что есть работы по дому — сделаю, бесплатно, только допустите меня до книг. Дед не жадный оказался. Допустил. Ой-ёй-ёй!..»


У Далыча даже глаза замаслились, когда он это вспоминал. Пауза, на пару минут — не меньше. Я осторожно окликнул его:

— Далыч, — говорю, — ты там не уносись далеко. Давай всё же, как-нибудь, до Черноярцева доберёмся…

Он очнулся. Вздохнул. Мечтательно поскрёб щетину.

«Ты понимаешь, Сева, я думал, что — читал, читал не мало… А ничего я, как выяснилось, не читал! Там всё самое лучшее было, и наше, и переводное (столько стран! столько времён!)! Я ошалел. Два месяца — будто угорелый, даже деду полки кривые сделал. (Он не обиделся. Понял. Порадовался за меня.)

Угорелым ходил месяца два, а переваривал это в себе потом лет десять. Многому научился…Только не научился дыханием слова наполнять… Вот, скажем, берёшь в руки Лорку или там — Цветаеву: как ребёнка на руках баюкаешь — живое, цельное…! А я… Уедало шибко, свербило. Попробовал избавиться писать стихи — не вышло. Маялся…

…Пришлось мне, года три назад, в Бурятии хвост околачивать. По прибрежью шастал: очень уж к Байкалу всегда тянуло, родной он мне. Здесь-то с Мишей и зазнакомился…да вот только дурком как-то…

…Расположился я в сараюшке брошенной; в старое сено замотался, — лежу, блаженствую… Ночь. Крыша-нет её почти, погнила; всё надо мной: небо ночное, звёзды… Не темно. Лежу, травинку жую (харчи уже дня два как вышли)…Вдруг — оторопь меня пробрала! — по небу человек идёт. Сверху — вниз… вниз… Медленно так идёт, неровно, будто по горке спускается. «Что, — думаю, — за ерунда? Может — придремался…?» Ущипнул себя, по щекам разок охлестнул… Куда там! — идёт. Причём, судя по направлению, явно на мою сараюшку путь-дорожку держит.

А я лежу, рот разинувши: страшно… ну — дико, попросту…! Не дёргаюсь.

Человек тот и впрямь на сарай сошёл. Уселся на обмылке гнилой доски, ноги под себя поджал и вниз смотрит.

— Эй, — говорит, — а я тебя вижу!

Я к нему тоже присмотрелся, гляжу: мужик мужиком, в телогрейке, немолодой вроде. По конституции — вровень со мной: маленький, поджарый… Тут меня петушистость-то и одолела (со страху, наверное).

— Что это ты там видишь? — к нему адресуюсь, разоряюсь. — Щас вот в лоб вделаю, чтоб по ночам не шастал, людей не пугал!.. Всё у меня разглядишь!

— Да ты буян! — захохотал он, и спрыгнул ко мне.

Ну, думаю, тут ждать нечего, — с колдунами надо быстро управляться, пока голову не откусил. Размахиваюсь — широко — чтоб, аккурат, челюсть ему пощупать, и… — застреваю. рука в воздухе застревает — ни туда ни сюда… А мужик этот небесный в полуметре от меня стоит, хмылится…Я ему с левой! — левая рука застревает: стою, как идиот, с двумя поднятыми руками — шелохнуть ими не могу.

— Успокоился? — добродушно так спрашивает, с подходцем.

— Ага, — говорю, — …тебя, ехидну, успокою, и-успокоюсь.

Да как дам правой ногой!..Нога застряла.

Веришь ли, Сева, — стою на одной ноге, с поднятыми руками, а сам думаю: как бы мне его, гада, ущучитъ!

Тот вокруг меня обошёл, гыгыкнул.

— Ну что, — встал опять насупротив, — не надоело?

А я, знаешь ли, пока он обход-то свой делал, слюны малость поднакопил. Только он, значит; ряшку передо мной завесил — тут я и плюнул!..Да вот, однако, получилось, что в себя плюнул: всё лицо в слюнях.

— Экий ты, — говорит мужик, — а ещё стихи пишешь!

— Отдышусь — в ошмётки раздолбаю! — отвечаю ему. А сам стою на одной ноге, весь в слюнях, и думаю: «Как же он про стихи-то прознал?.. Нечисть, одно слово».

— Забавный ты, — говорит мужик. И — на выход.

— Эй, — кричу, — а мне что: так и стоять?!!

— А что, — спрашивает он, — разве худо? Тебя теперь белой краской покрасить — и сойдёшь за статую. За мраморную. Будешь ты у нас аллегорией неукротимости! А?..

Я и сказать-то ничего не мог — только сглотнул.


Мужик засмеялся, махнул рукой, и я свалился на пол. Без сил. А он-ушёл…»

Далыч опять умолк. Закручинился.

— Однако суровая ты личность, — говорю. — Меня вон тоже у подъезда затоптать норовил!

— Да я бы не полез… Мне, Сергеич, до сих пор знаешь как стыдно! О-хо-хо… Я ведь грохнуться — грохнулся, а глаза того мужика помнил: добрые… ласковые… тёплые такие… Что меня разобрало!

— А дальше?

— Дальше…

Несколько дней спустя вышло мне через лесок пробираться. Думал — засветло к берегу выйду, ан нет — в лесу темень заловила. Хрупаю в сумраке по бурелому, злюсь на себя, бестолкового (мне советовали другим местом пройти, — не послушал…). Часа два так ковырялся. Устал. Присел отдохнуть.

И сидится-то главное, не то чтобы в отдых, а так: жутковато. Я с тех пор, как того колдуна в телогрейке повстречал, — дёргался всяк (по поводу и без повода), нервный стал. Вот: ветка назади хрустнет — аж перекручивает!..Да и места вокруг Байкала… сам, небось, знаешь, — давние места, глубинные…

Сижу. Дёргаюсь…А там — по-справа, вдалёке — вроде бы огонёк промаячил… Приглядываюсь: точно — огонёк! Ломанулся туда. И страхи-то все разбежались, — быстро иду, прям как горный козёл по валежнику выплясываю!

Вначале думал: на сторожку какую иду, оказалось — к костру. Вышел. Большущий костёр; из половинных сушин сложен, высокий. Вокруг люди: семеро, разных возрастов и наций, но обликом чем-то схожи. (Я ведь поначалу подумал: туристы; эти куда только не забираются! А вот обсмотрелся: нет, не туристы, больше на бомжей-бродяг похожи. Но только не бомжи. Одёжка на них, правда, старая, в заплатах; хозяйство — что возле костра — скудное, аховое… но лица… Ровные лица, тонкие, точёные. Спокойные. Таких у бомжей не бывает! А глаза… Ну, не знаю, — сильные глаза, так, пожалуй.) Подхожу. Здороваюсь. Прошу принять в компанию до утра. Те не отказывают, приглашают. Но, сразу заметно, равнодушно приглашают; понятно: нужен я им тут, у костра, как сопли крокодилу. Только один — молодой из них самый, лет семнадцати — зыркнул вроде бы с любопытством.

Туг варево у них, в котелке здоровом, поспело; стали деревянным черпаком по кружкам и чашкам разливать. Я тоже свою кружечку достал. Протягиваю.

Ихний старший — длиннобородый, гривастый (видный мужчина) — удивился очень. «Вы, — говорит, — к нашему чаю непривычный. Уж заварите себе лучше своего». Жадничает, что ли, думаю? «Я, — отвечаю ему, — ко всякому привычный. Мне, милок, семь десятков — восьмой пошёл, многое перепробовал и новое пробовать не стесняюсь!» Тот мнётся. «Что вы, — спрашиваю, — на мышьяке свой чай настаиваете?» «Нет, — отвечает, — на здешних травах». «Ну так лейте, чего там! Травка она и есть травка, худого не будет». Он пожал плечами, и всё ж таки плеснул полкружки. Я понюхал, конечно, сперва, полизал: запах обалденный! а на вкус — мятой отдаёт… и навроде как персиками. Выпил. Хорошо! горячо! прямо каждая жилочка натянулась и задышала!.. Лут-то меня и свалило; шибануло изнутри — промеж бровей… сдёрнуло… понесло…

Сейчас, Сергеич, я понимаю — задним числом — что это меня в мои прошедшие жизни вытянуло… А тогда — ошалел здорово. То — я возле костерка отвар попивал, а то — вдруг! — еду в шарабане дурацком, дребёзглом, и рядом со мной девушка, лет пятнадцати, вся в кружевах и финтифлюшках… папой меня называет! Мол, спал я долго, так не приказать ли остановить, растереть мне ноги. Вот так…

Пока я, значит, озирался, — опять шибануло, закружило…

Толпа. Площадь. Здания вокруг низенькие, навроде мазанок. На площади одни мужчины (все в сарафанах каких-то коротких, грязных). Молчат. На меня смотрят…А я, понимаешь, в центре стою: взгромоздился на булыжник здоровенный и что-то им, судя по всему, втолковываю…Пришло понимание: я здесь, в этой деревне, главный (навроде князя), но я им, сарафанникам этим, чем-то не потрафил; не затолкую, не уболтаю — набьют морду (или ещё чего похуже).

Опять в голове полыхнуло…

Туг уж вообще… Даже говорить неловко — стыдоба!.. Я — женщина, и со мной интимными делами занимаются…! (Впрочем, кажется — муж…) Ощущения непередаваемые!!

И — опять…

И-опять…

У меня было ощущение, что я еду в каком-то поезде: то разглядываю проезжаемое в окошки, то из открытых окошек вываливаюсь (но меня сразу же подбирают-втягивают обратно). Прямо карусель, да и только!..Носило долго. Столетия носило, эпохи…

Очнулся. Костёр горит, люди сидят: молчат, прихлёбывают из кружек. Не сразу я въехал, что не новое это вываливание в окошко, а — моя станция. А как понял — вскочить хотел (да не смог — голова закружилась), зарычал на того, бородатого: «Ты что, — рычу, — налил мне, изверг?!» «Однако шустрый ты, дядя, — удивился он, — быстро в себя пришёл..»А во мне пыл-то уж и угас; слабость, вялость навалились. «Ты, — бормочу, — что мне подсунул…?» «Что просил, — хмыкнул он. — Может, ещё плеснуть?» «Да я, — хриплю, — лучше из болота хлёбово похлебаю, чем с тобой чаи гонять!»

Тут зареготали все, дружно так, жизнерадостно. Ко мне молодой пацанёнок подкатил. «Вы, — говорит, — на Мастера не обижайтесь. На каждого по-разному этот отвар действует. Для большинства — вкусный, бодрящий напиток…Он же не знал, что память вашей души так близко к поверхности! Вы способный, дедушка». «Спасибо на добром слове, — отвечаю, — но об мастера вашего, как ноги окрепнут, дубинку-то, авось, изломаю! Это уж как пить дать, внучек…» И опять все зареготали. Смехотно им, паршивцам.

Сижу, к коряжке сухой прислонясь. Очухиваюсь.

…Вдруг все засуетились, вставать начали. Смотрю: из леса, из самой темени, — девица выходит, лет тридцати на вид. Красивая, в яркой городской одежде, мордашка лукавая. Выходит, значит, и — ни на кого не обращая внимания — прямо ко мне. Рядышком села Очень волнительная женщина! (Я, Сергеич, признаться, хоть и в годах, а до противоположного пола по-прежнему падок. Завожусь с пол-оборота…)…Сидит, глазищами блестящими посверкивает, улыбается.

Длиннобородый ей кружку — полную — приволок, в руки протянул. «Не пейте, — говорю, — девушка. Они тут такое варево наварили — ядрёней самогона. Не пейте!» Она ко мне — бочком — придвинулась (у-ух!..) и елейным голоском спрашивает: «Обидели вас эти чудовища, да?..» «Не пейте, — я своё талдычу, — вылейте лучше». А сам (ну, прямо на себя диву даюсь!) обнимаю её, прижимаю покрепче. Не противится, податливая… тоже — тянется.

Все, кто у костра, смотрят на нас застывше как-то, рты разинувши. Только длиннобородый скалится.

«Лин, — обращается она к длиннобородому, — это ты его обидел?» «Получается, что я, — развёл тот руками». «И все-то его, бедненького, обижают, — пропела девица и по руке погладила, которой я её обнимал. А потом, вроде как уже другим голосом: — А если такой обидчивый, чего обниматься лезешь…?» Я к ней оборачиваюсь… И тут меня — без врак! — чуть кондрашка не хватила: обнимаю я вовсе не женщину, а давешнего колдуна в телогрейке!!!

Таращусь на него, как гусь на бомбу, слова вымолвить не могу. А у костра все аж полегли от хохота; мальчонка — тот даже всхлипывает.

Ну а дальше…

…Дунул мужик мне в лицо, — полегчело, отошло. Вроде как никакого лиха не приключилось…И вроде, — переменилось что-то во мне:…попростело… распуталось…

«Ты — колдун…? — спрашиваю». «Нет, — отвечает; строго так отвечает, доходчиво. — Я — человек, под ногами которого есть Дорога. Зовут меня Михаил Петрович, можно — Миша». Выпил он кружечку свою до дна, взглянул на меня: «Оставайся-ка — на годик — у Лина, малыш. Сердце у тебя хорошее, чистое… а хорохоренье да рукомашество — то жизнь тебя обнуждила… избавишься со временем…Остаёшься?»

А и остался. Понимаешь, Сева, вдруг (озарило-таки!)

понял: здесь, среди них, я — дома Не было у меня никогда

дома, не довелось. И среди людей всегда ходил — чужак чужаком, на отшибе… они — люди — чужие какие-то; не уважаю я человечество, видишь ли…шибко не уважаю…Ас теми — дома. Вот и с тобой сейчас рядышком силу, и — дома. Понимаешь, да?

— Понимаю, Далыч.

— Ну вот… Ну вот — рассказал… Маэстро, ты обещал стихи новые почитать. Почитай, пожалуйста.

(Вы знаете, я крайне редко читаю свои стихи. А когда и читаю, то — неохотно. Тут же я читал с большим-большим удовольствием!..Всё очень просто: когда видишь, что под воду — под трепетный отрезок родничка — подставлена чаша (и вода не пропадет! не теряется!) становится хорошо…Вот мне и было хорошо, с Далычем. А позже стало ещё лучше: появился «телогрейковый колдун», Миша.

Через два дня Миша увёл Далыча — тропинками, через Старый Лес — к Лину. Перед уходом Далыч шепнул:

— Через неделю — Малая Зеркальная…

— Ты пойдёшь?

— Да… Ой, маэстро, у меня аж трясётся всё — так жду!..

— Ты только не дерись там ни с кем, родной. Будь светлее!

— Хорошо… — Далыч улыбнулся. — Пожелай мне что-нибудь, маэстро. Что-нибудь…

— Желаю: пусть сердце твоё всегда идёт впереди тебя, пусть будет оно твоим проводником… и посохом… и крыльями! Желаю, родной мой!

— Спасибо…

Миша тем временем стоял у большого каштана и, обняв его, прижавшись к стволу всем телом, — пел. И каштан пел; не подпевал — вовсе нет! — своё пел, но будто бы — пели вместе, одну и ту же песню.

…А то, что я пожелал Далычу — право же! — я желаю и всем вам (да и себе заодно…).

Загрузка...