Наша жена

© V. S. Pritchett 1974

Перевод А.Николаевской


Согласен, жена моя вечно шумит, и выносить ее нет никакой возможности, особенно в таком портовом городе, как Саутгемптон, где полно яхтсменов. Ее маленькие глазки так и рыщут, к чему бы прицепиться. Люди съезжаются на выходной к морю покататься на яхтах, топчутся у берега в башмаках на каучуковой подошве и в свитерах, а с набережной несутся насмешки Молли:

— Ну и болваны! Глянь-ка вон на того! Два раза швартовку зеванул! Парусом управлять и то не умеют!

Голову на отсечение даю, что в ресторане — название у него "Корабль" — она устроит крик, а потом вдруг смолкнет.

— Чего это они все уставились? — спросит.

— Наверно, им тебя слушать интереснее, чем себя.

А Тревор — он, разумеется, с нами сидит и каждый раз повторяет то ее последнюю фразу, то мою — радостно хлопает себя по коленке и говорит:

— Да, интереснее.

— Ведь ты рассказывала о моей первой жене, — говорю.

Еще хлопок по коленке, и Тревор с усмешкой эхом:

— Твоей первой жене!

Молли шумит, как уличный разносчик. Джек, помню, однажды сказал: "Шумит, как паяльная лампа, зато хорошенькая". Джек — это был ее первый муж.

Шумливостью своей она всех нас просто приворожила. Очень нам это по душе пришлось. Молли имеет свое мнение буквально обо всем. Обожает спорить. По любому поводу. Давным-давно, помню, затеяла спор — одного мы с Джеком роста или нет. На самом-то деле он был точь-в-точь с меня — шесть футов полтора дюйма. Молли не верила. Рост у нее пунктик. Она-то ниже пяти футов и очень любит хвастать, что ее отец был самым низеньким капитаном в английском флоте. Так и вижу, как она залезает на стул в гостиной, чтобы проверить наши карандашные отметины на стене. На стуле она с нас ростом. От этого открытия она смолкает, но едва я помогаю ей слезть, как она снова принимается спорить. Линейку мы приложили неверно, и рулетка врет — пуляет в нас насмешками, словно мальчишка бумажными катышами. Мы стоим с Джеком, будто два не по годам вымахавшие болвана, а она частит: весы и рулетки в магазинах почти всегда врут.

— Может быть, — говорит Джек.

— Вот так-то, — укалывает она меня.

— Джек прав, — говорю я.

Она аж рот разевает.

— Все ясно, — говорит. — Вы просто сговорились.

Счастливое было времечко.

Вспомнил я, как мы стояли с Джеком у той стенки десять лет назад, и тут же вспомнил еще кое-что — его слова в баре, это было в деревушке на кентском побережье, где они тогда жили. Она сидела у стойки между двух мужчин, и те спорили с ней о яхтах; когда она была маленькая, ее отец, капитан, на борту делался чистым извергом, вот она и возненавидела яхты лютой ненавистью — и мы с Джеком слышали, как она сказала одному из них: "Не мешает чуток охладить ваш пыл" — и протянула руку к ведерку со льдом. Будь она повыше ростом, она дотянулась бы до него и высыпала бы лед им на голову.

Джек тогда недомогал, ему частенько бывало худо. Слабым, отрешенным голосом тяжко больного, словно размышляя, он сказал:

— Видал? Их двое. Молли из тех, кому нужно сразу два мужа.

Он понял кое-что, чего я никогда не замечал, и в словах его прозвучала злая нотка. То ли он предупреждал меня, то ли готовил на роль преемника.

По профессии я инженер-строитель и работал тогда в танкерном доке, который сооружали в болотистой местности неподалеку от их деревушки. Я вдовел, снимал квартиру, девать мне себя в свободное время было некуда, разве что с яхтой возиться. И все ее нападки на тех, кто ходит под парусами, в сущности, метили в меня. Это нас отчасти и связывало — ее ненависть к моей яхте. Они с Джеком жили в старом доме в деревеньке, через которую громыхали грузовики и бульдозеры по дороге к доку. Я познакомился с Молли и Джеком, когда ветром повалило у них в саду огромное дерево и оно сломало кирпичную ограду. Мы поговорили, и я сразу предложил свою помощь. Муж Молли похвастать силой не мог. С яростью слабака он было разбежался рубить дерево, но скоро выдохся. Я притащил из дока бензопилу, и вот уже они смотрели, как я работаю. Я человек практический. В таких штуках толк знаю. Треск бензопилы глушил замечания Молли по моему адресу. Ей ничего другого не оставалось, как потряхивать темными волосами.

В последующие вечера я перекладывал ограду, а Молли стояла подле и твердила, что отвесы прямые "только в теории". После этой работы я попался в ловушку. Дом был старый, и я принялся чинить двери, канализационные трубы, менять изоляцию на проводах, прокладки в кранах, копаться в их машине. Даже выкрасил дверь светло-голубой краской после того, как Молли и Джек перессорились из-за цвета. И все время она шумела, что наш док загрязняет реку, портит пейзаж и спугивает птиц.

— Зато танкеры будут привозить бензин для вашей машины, — говорил я обычно.

Тогда она переключалась на докторов Джека, на больницы, а потом на нас с Джеком. У мужчин вообще свои "делишки" на уме.

— Не отпирайтесь, — говорила она. — Взять хоть Джека. Хоть вас. Совесть у вас нечиста.

Не знаю, почему уж она считала, что совесть у нас нечиста, думаю, и Джек не знал, но от этих слов мы казались себе интереснее. Она, бывало, как начнет насчет "нечистой совести", так тут же вспомнит, что Джек больно охоч до любви или же, наоборот, что холодный, как рыба. Или что транжирит деньги. Или что пенса из него не выжмешь. Или что к нему не подступишься. Или что ни одной юбки не пропускает. Волосы она стригла коротко, и у нее была привычка в разгар монолога ни с того ни с сего вдруг шмыгнуть носом — получался удивительный такой, щемящий звук посреди невинной болтовни, который страшно мне нравился, — лицо ее становилось пунцовым, а рот весело верещал, как маленький мопед. Джек слушал, деловито моргая, точно пытался запомнить каждое слово. После ее тирады он подымался, кивал и тихо произносил: "Ну и характерец!" И уходил, оставив нас наедине. Часто я порывался следом, но она меня удерживала:

— Останьтесь! Он хочет один посидеть на молу. Пускай посидит. Может, стихотворение получится.

Джек был поэтом; этот факт потряс мое воображение. Я с поэтами раньше не сталкивался. Бог их знает, на что они живут — думаю, Джек рецензировал рукописи для издательств, — но время от времени он отправлялся к себе наверх или на мол, и, как усердная наседка (так я сказал однажды), вдруг да и снесет стишок. Молли рассердилась, когда я это брякнул. Никому, кроме нее, не позволялось шутить над его стихами.

Черт меня дернул шутить над ним; через несколько месяцев ему стало совсем худо. Он слег. Я отвез его в больницу. Думал, просто язва. Он лежал в постели с дренажной трубкой во рту, а я старался его развеселить.

— Не смеши меня, — говорил он. — Швы разойдутся.

Спустя несколько дней он вернулся домой, прошелся по улице, потом выпил рюмку виски и ночью умер.

Первое, что я услышал от Молли, было:

— Он занял у меня утром пять фунтов. — Сказала она это негодующе.

Потом она сделалась взволнованной и нежной:

— Замечательно, что он выписался за день до того, как его сиделка уволилась, она была такая внимательная к нему. Из-за старшей сестры уволилась. Да ее все ненавидели.

Потом она зарыдала, охваченная горем.

— Я не переживу этого. Не могу поверить, что его нет наверху.

— И я не могу, — сказал я. — Никогда мне не было так тяжело.

Я любил Джека. Любил ее. Словно был женат на них обоих.

— В платяном шкафу опять замок испортился, — сказала она сквозь слезы, с сердитым укором.

Я обнял ее. Она стояла застывшая, отяжелевшая от горя и руку мою сбросила.

— Пойду посмотрю, — сказал я. — Я все сделаю, не волнуйся.

Если учесть, что Джек был небогат, выходки, которые он иногда позволял себе, были явно безрассудными. Гонялся за антиквариатом. Этот платяной шкаф я знал наизусть — уже раза три-четыре чинил замок. Дверцы были массивные, вот замок и ломался. Молли клялась, что этот дубовый шкаф, который стоял у них в спальне, вывезен гугенотами в XVII веке. Он был первой покупкой Джека, и они из-за него здорово сцепились. Она чуть не отправила шкаф назад в магазин, но Джек спас его весьма остроумным способом: написал про него стихотворение. И сделал для Молли святыней. После этого случая он покупал мебель тайком, прятал подальше от ее глаз, и несколько раз мне приходилось забирать его приобретения к себе.

— Так вот какими делишками вы с Джеком занимались! — сказала она после смерти мужа.

Она пришла в восторг от этого. И чтобы наказать меня — а заодно и Джека, — продала все, кроме шкафа.

История с мебелью, вся эта беготня и возня при распродаже, еще крепче связала нас в дни ее горя. Ее горе напомнило мне мои страдания после смерти жены, и мы часто говорили об этом. Она пристально смотрела на меня, кивала и говорила совсем тихо. Если не считать ее пошмыгиванья носом, Молли стала совсем неслышной. Мало-помалу горе отступило. Прошел год, и моя работа в доке кончилась. Меня решили перевести в Лондон, и я начал укладываться.

Едва Молли увидела сваленное у меня на столе барахло, в ней вдруг снова взыграл характерец.

— Вот и прекрасно! — сказала она. — Хоть расстанешься со своей идиотской лодкой.

Мой перевод в Лондон означал ее победу. Одержав ее, она сияла.

— Приглашаю поплавать, — сказал я, — на прощанье.

Меня удивил, даже тронул ее ответ.

— Договорились! — сказала она с вызовом, но я видел, что, несмотря на победу, губы у нее дрожат.

Я понял, ей не хочется, чтобы я уезжал, да и мне не хотелось с ней расставаться. Я знал, что в море, когда буду поворачивать, а Молли нырять под гик, я отважусь сказать то, что не решался сказать на суше. Мы поплыли, но скоро поднялся ветер, паруса хлопали, и все ее слова уносило прочь. Она была возмущена и испуганна. Когда мы вышли на берег, она сказала:

— Ты мазохист, вроде Джека. Да и совесть, видно, у тебя нечиста.

— Я ее продам, — сказал я, глядя вниз с набережной на яхту. Пока я возился с парусами, когда мы были в открытом море, я успел сделать ей предложение.

— Когда продашь, тогда и поговорим, — сказала она.

Я и продал.

Молли не повезло: мы не прожили вместе и трех месяцев, как фирма снова перевела меня из Лондона в Саутгемптон. Снова море! И над водой крылья этих проклятущих, дивно белых парусов.

— Все яхтсмены обманщики, — сказала она, когда их увидела, намекая, что я сам подстроил перевод. Я не обратил на ее слова никакого внимания, и правильно сделал: она скоро переключилась на хлопоты, связанные с перевозкой мебели в новый дом.

Дом у нас в Саутгемптоне был маленький. Я собрался поставить платяной шкаф — она называла его по-французски, armoire, — на первом этаже, но она заявила, что он будет стоять в спальне. Чтобы его туда водрузить, пришлось выставить высокое окно и соорудить на чердаке подъемник. Эта штука весила тонну. Понадобилось трое рабочих и два дня, чтобы затащить его. Шкаф был первой причудой Джека, и Молли распирало от гордости, что с ним вышло столько хлопот. Она стояла в саду, покрикивая на рабочих, и бегала наверх присмотреть, как бы они не попортили его. И действительно — когда шкаф поднимали, замок на полпути зацепил за кирпичную кладку.

Царапая кладку, замок, видно, расшатался, а может, дверцы перекосило летом от сырости, вот они теперь и закрывались с трудом. Зимой одна из них ни с того ни с сего щелкала и распахивалась. Я закрывал ее, но после зловещего затишья шкаф — то есть, простите, armoire — снова открывался. И я подлаживал замок и подкладывал клинья под ножки — думал, всему виной неровный пол.

В конце концов я победил, и на долгое время шкаф угомонился. Но как-то ночью, когда мы с Молли занимались любовью, дверца, взвыв, как собака, вдруг отворилась.

— Что это? — спросила Молли, отталкивая меня.

Я замер.

— Всего лишь Джек, — сказал я. — Привидение.

Господи, ну зачем я брякнул эту жуткую фразу, да еще в такой момент, понять не могу. Уж одно надо знать твердо: когда занимаешься любовью, шутить нельзя, тем более так по-дурацки. Я бы все отдал, лишь бы вернуть назад свои слова! Может, это знак был, что и мне уже требуется помощник, как Джеку? Ведь говорил он, что Молли — из тех, кому нужно сразу два мужа!

Реакция Молли была неожиданной. Она села, зажгла свет и, ошарашенно глядя на дверцу, принялась хохотать.

— Привидение! Ну ты даешь! — сказала она с восхищением.

Меня взбесил ее смех, и я снова толкнул ее на подушку. (Если уж начистоту, спать с Молли не так-то просто. С тех пор как мы поженились, она заявляет, что я покоя ей не даю.) Она высвободилась, опять включила свет, встряхнулась, как собака, и уставилась прямо перед собою с умным видом.

— Это знак свыше, — сказала она. — Очень даже может быть, что привидение. Джек всегда говорил, ничто не исчезает бесследно.

У Молли была привычка — посреди ночи, когда я уже совсем без сил, сядет и давай разглагольствовать. Она объяснила, что вещи не забывают людей, прикасавшихся к ним. И тут я допустил вторую ошибку: сказал, что, может, гардероб еще помнит руки гугенотов. Эта версия ее обозлила.

— Ты просто смешон! — сказала она. — Не знала, что ты ревнивый. Или тему стараешься переменить?

"Джек! Гугеноты! Эй, кто-нибудь! Послушайте! Помогите!" — кричало все во мне.

Мы еще препирались в три часа ночи, когда вдруг она изменила тон:

— Хорошо, что ты неревнивый. Для меня это очень важно.

Я клюнул на комплимент и мягкий голос Молли. Видно, совсем вымотался.

Из окна моей конторы в Саутгемптоне видны скошенные трубы пароходов, краны, наклонившиеся над ними, и вода внизу. Я уже говорил, в море всегда есть несколько парусников, а в выходные — их уйма. Иной раз мне приходилось бывать на лодочных причалах, и я подолгу с тоской любовался великолепными линиями какой-нибудь яхты, вытащенной на берег возле навесов. Крылья сердитых чаек, их резкие крики уносили мои нежные мысли к Молли, и вот как-то раз, когда я в таком растроганном состоянии рассматривал темно-синюю тридцатифутовую красавицу яхту, из нее выбрался малый. Высокий, стройный блондин с ленивым голосом и усталым лицом.

— Хороша, — говорю.

— Хороша, — говорит.

— Сигарету? — говорю.

— Сигарету? Спасибо, — говорит. — Я ее продаю.

— Продаете?

Он кивнул. Я кивнул. Интересный малый, тихий такой, слушает. Обошли мы яхту, внутрь заглянули.

— Честно сказать, — говорит он, — не хватает денег. Придется от нее отказаться. Только что купил "Астон Мартин"[14]. И то и другое не по карману.

Главное для него — скорость, сказал он. Ему подавай движение. И он облизал губы; точь-в-точь как я — отказывается от одного ради другого. Я вздохнул по поводу нашего странного сходства.

— Можно поладить, если жену уломать удастся, — говорю.

— А, — говорит, — вашу жену.

Его Тревором звали. Я пригласил его к нам вечером выпить.

— Но ни слова о яхте, — говорю.

Тревор был малый понятливый.

— А кто он такой? — спросила жена, когда я ей рассказал. — Небось опять какой-нибудь яхтсмен. Чего это вы с ним задумали?

— Да ничего не задумали, — говорю. — Он бросил водный спорт. Не по карману.

Маленькие глазки моей жены вспыхнули еще одной победой. А когда пришел Тревор в белом свитере под модным длинным пиджаком, в очень узких брючках, она стала прикидывать, кто из нас выше ростом. Я видел, как она оживилась. Сам того не подозревая, я сделал ловкий ход. Привел в дом высокого мужчину, бросившего яхты. Ее возбуждала встреча с союзником.

— Мой муж с ума по ним сходит, совсем ошалел, — говорит она Тревору. — Одни яхты на уме. Чего-то там темнит, торчит у лодочных причалов… не думай, я все знаю. Прикидывается, что весь в работе, а сам по яхте сохнет.

— По яхте, — вторит Тревор.

И в его голосе этакая мягкая, утомленная нотка, будто он хочет сказать, что порок, которым я страдаю, — примитивный, скучный и поражает многих мужчин, а вот лично он излечился.

— Лучше, чем за юбками бегать, — говорю я.

— За юбками! — говорит она. — Да яхта тебе их заменяет. И не спорь!

Тревор выслушал нашу стычку с одобрением. Он жил один и с радостью наблюдал за передрягами семейной жизни. Моя жена расхаживала по гостиной с бокалом и трещала без умолку, торжествуя еще одну победу, а Тревор исподтишка поглядывал в мою сторону — поздравлял меня.

— Сказать, что было недавно ночью? — крикнула она. — У нас в спальне стоит старинный французский amoire, а замок у него испорченный. Муж уверяет, что починил его, но такое впечатление, что он заколдованный! Только ложимся, дверца открывается. И знаете, что сказал Том? "Могу поспорить, это явилась моя первая жена". — Она громко расхохоталась. — Гляньте-ка на его лицо. Совесть заговорила.

— Точно, совесть заговорила, — сказал я.

— Вы второй раз женаты? — спросил Тревор. Первая его самостоятельная фраза.

Я был за нее благодарен: она придала беседе интимность.

— Конечно, второй, — сказала жена. — Но помалкивает. Вот что бесит в нем. Только и знает — помалкивает.

— И Джек помалкивал, — сказал я.

— Не смей всуе поминать имя Джека, — сказала она своим благоговейным голосом.

— А кто такой Джек?

— Он был моим мужем, — сказала она и величаво умолкла. Потом повернулась ко мне. — Расскажи-ка Тревору про железный башмак твоей жены, — потребовала она с издевкой.

— Железный башмак! — воскликнул Тревор. Он был от нее просто в восторге.

Тут она поняла, что хватила лишку, и чуть сбавила прыть.

— Ну, не то что железный башмак, — сказала она, засмеявшись, и брови ее взлетели, как крылья, — а роликовые коньки. Он пригласил ее кататься на роликах — да-да, представьте себе, — но один конек слетел, она упала, и Том стал женихом. Бедняжка Том!

Тогда Тревор произнес свою вторую самостоятельную фразу:

— А почему бы Тому не починить замок?

— Да он вечно его чинит, а может, врет, что чинит, — сказала она. — Он вообще-то безрукий.

— Этот французский шкаф очень массивный, восемнадцатого века, — сказал я.

— Семнадцатого, — поправила она. — Его гугеноты привезли к нам.

— В нем полно гугенотов, — сказал я.

Тревор выслушал наши пререкания, а потом произнес три самостоятельные фразы.

— У моей мамы такой, — сказал он. — Мы с ним здорово намучились. В конце концов я его починил.

Я посмотрел на руки Тревора. Как и его голос, они были вялые и усталые. Длинные, худые.

— Починили бы и наш! — сказала Молли деловито. — Тогда мы хоть спать сможем. — И зыркнула на меня.

— Верно, он такой же, как у моей мамы. Они все одинаковые. Давайте попробую. Завтра вас устроит?

Я понял, что нашел клад. Яхта все равно что моя, если мы с Тревором сработаемся. И дело не только в яхте.

— Вот так-то! — сказала Молли с ухмылочкой, довольная, что ее приказаниям повинуются в секунду.

На следующий день я застал Тревора на диване у нас в гостиной с огромным синячищем на лбу. Он таки починил замок, но, когда вытаскивал клинья, которые я подложил под ножки, дверца открылась и хлопнула его по голове. Молли промывала рану.

Я без колебаний выбрал его на роль дополнительного мужа Молли.

Наша жизнь — вернее, моя жизнь — теперь поспокойней. Не скажу, что стало меньше шума и стычек, просто часть нагрузок взял на себя Тревор. Он заходит к нам почти каждый вечер. А если несколько дней не показывается, Молли бежит выяснить, что это он надумал.

— Девок к себе таскает, — говорит она со злостью, возвратясь от него. — Как пить дать. А сам завирает, будто слушает пластинки. Почему-то у нас не слушает!

— Ему нравится, когда шумят, — сказал я ей. — Он сам говорил, когда в последний раз был у нас. Не так одиноко.

Тревор появляется снова, но мы не обсуждаем нашу сделку. Он катает Молли на своей гоночной машине, ей страшно, но мне она говорит:

— Секс это, больше ничего. Заменитель. Ты-то, конечно, на его стороне.

В самом деле, стоит им отправиться в Лондон, как я — в море, на яхте. Когда он привозит Молли назад, она заявляет:

— Гонщики — сборище слабоумных импотентов.

— Ну и характерец! — говорю я Тревору.

— Характерец! — вторит Тревор, хлопая себя по коленке. Потом, бросив на меня озорной взгляд — он, вроде меня, страсть любит опасность, — говорит иногда: — Пойдемте поужинаем в "Корабле".

(Я держу свою подпольную лодку на причале у ресторана.)

Мы катим вниз, и, стоит ей увидеть какой-нибудь парус, она заводится насчет "вонючих яхтсменов". За обедом она так орет, что все посетители, забыв о еде, начинают на нас глазеть.

— И где только ваша совесть! Между вами, двумя, что-то происходит, мои милые!

А когда голос ее на секунду стихает, она шмыгает носом, как щенок, и оба мы от этого звука шалеем.

Загрузка...