Перевод М.Лорие
— У нас в это время строители работали, — всегда уточняет мой отец, если ему случается упомянуть о своем втором браке, том, который так быстро развалился. — И как раз, — добавляет он, слегка прокашлявшись, словно готовился произнести что-то нескромное, — случилось так, что мы на время остались без лестницы.
Это правда. Я помню то лето. Мне было пятнадцать лет. Я приехала из школы, когда кончился триместр, и, добравшись до дому, убедилась, что не только моей матери больше нет, но нет и лестницы. Лестница на второй этаж исчезла.
Мы жили в старом бурого цвета доме с длинными окнами высоко под крышей, похожими на глаза, прищуренные от солнца. В тот день, выйдя из машины, я увидела, что парадное крыльцо забрано лесами, а на земле перед ним — две кучи песка и известки, на которые отец просил меня не наступать, "чтобы не прибавлять работы Джейни" (так звали его вторую жену). Я вошла в дом. Представьте себе мое удивление: маленькая передняя исчезла, потолка не было, так что была видна крыша, одна стена соскоблена до кирпича, а на другой висит длинное брезентовое полотнище.
— А где лестница? — спросила я. — Что вы сделали с лестницей? — Я была в том возрасте, когда все кажется смешно.
Над головой у нас послышался мягкий, хорошо поставленный голос.
— Ага, узнаю этот смех, — сказал голос ласково и лукаво.
Это мисс Ричардс, или, вернее, вторая жена моего отца, стояла за канатом, который протянули над краем площадки, и она словно висела в воздухе, как борт корабельной палубы. Пол там был как будто отпилен. Раньше она была у отца секретарем, я часто видела ее у него в конторе, но теперь она изменилась. Светлые волосы были взбиты, и коричневое платье — блестящее, накрученное, совсем неподходящее для деревни.
Помню, как нелепо они выглядели: она наверху, а он внизу, и оба передо мной оправдываются. Рабочие, объяснили они, два дня назад разобрали старую лестницу, а новую обещали построить вдоль длинной стены комнаты, позади брезента, еще до моего возвращения из школы. Но слова не сдержали.
— А пока, — сказал отец, перебивая жену, потому что она слишком уж старательно оправдывалась, — мы пользуемся стремянкой.
И указал рукой. Жена его в эту минуту как раз подходила к краю площадки, где стояла короткая стремянка со столбиком наверху, за который держаться, когда ступаешь на верхнюю ступеньку футах в девяти от земли.
— Ужас что такое! — пропела моя мачеха.
Мы с отцом смотрели, как она будет спускаться. Она не могла сообразить, какой рукой взяться за столбик и как спускаться — лицом вперед или спиной.
— Спиной! — крикнул мой отец. — Нет, за столбик держись другой рукой, — сказал он.
Моя мачеха залилась стыдливым румянцем и посмотрела на него с испугом. Поставила ногу на ступеньку, потом вернула ее обратно, потом надулась. До земли было всего каких-то восемь футов: в школе мы лазили по шведским стенкам чуть ли не под потолок гимнастического зала. Я помнила ее в конторе, какая она была быстрая, деловая, и была уверена, что вся эта слабость и беспомощность — сплошная игра.
— Руки мои, — сказала она, ухватившись за верхнюю ступеньку и заметив пыль на своих пальцах.
Мы с отцом наблюдали за ней, не сходя с места. Она выставила ногу слишком далеко, словно хотела в простоте душевной, чтобы мы полюбовались этой ногой. Красавицей она не была, и ноги у нее были, как она выражалась, "самое лучшее". Только этим она и кокетничала. Сейчас она напоминала насекомое, которое, прежде чем сдвинуться с места, нащупывает щупальцами воздух. Меня удивило, что отец (с моей матерью он всегда держался вежливо, чуть ли не церемонно, а мне вроде как поклонился, когда встретил меня на станции, и подсаживал в машину, и помогал выйти) не спешит ей на помощь. На лице его я прочла упрямое выражение.
— Ты уже спустилась, — сказал он. — Еще только две ступеньки.
— О господи, — вздохнула мачеха, ступив наконец с последней ступеньки на пол, повернулась к нам, задрав свой маленький подбородок, и предложила полюбоваться ее беспомощностью. Потом подошла ко мне, поцеловала меня и говорит: — Ну не прелесть ли! Ты у нас скоро станешь женщиной.
— Еще чего, — сказал отец. И я, убоявшись, что скоро стану женщиной, и все же радуясь ее словам, крепко взяла отца под руку.
— Значит, так и будем лазить, когда спать будем ложиться? — спросила я.
— Это только до понедельника, — повторил отец.
Вид у обоих был пристыженный, как будто они, распорядившись разобрать лестницу, сделали какую-то глупость. Отец попытался скрыть это, напустив на себя скромно-самоуверенный вид. Оба такие неприметные. Даже словно бы ниже ростом стали после свадьбы. Это очень меня смущало. Как будто это она убавила ему роста. Раньше отец всегда казался мне мрачноватым мужчиной, тщеславным, очень логичным и неуступчивым. Сейчас, когда его секретарша очутилась в нашем доме, самоуверенности в нем явно поубавилось.
— Это очень легко, — сказала я, подошла к стремянке и вмиг забралась на нее.
— Тихонько! — вскрикнула мачеха.
Но в следующий миг я уже снова была внизу и смеялась. Спускаясь, я услышала, как мачеха вполголоса сказала отцу: "Какие ноги! Растет наша девочка".
Мои ноги, мой смех! Я считала, что секретарша моего отца не имеет права ничего про меня говорить. Она же мне не мать.
Потом отец стал водить меня по всему дому. Я шла и оглядывалась. На одну из моих туфель налипло немного песка, от чего отец меня предостерегал. Не знаю, как он там оказался.
Очень было смешно смотреть, как этот непарный песчаный след прибавляет Джейни работы, куда бы я ни шагнула.
Отец провел меня за брезент в столовую, а потом к задней стене, туда, где предстояло пристраивать лестницу.
— Зачем ты это затеял? — спросила я.
Мы были одни.
— Дом давно нуждался в ремонте, — ответил он. — Уже сколько лет.
Я промолчала. Когда моя мать жила здесь, она вечно ворчала по поводу дома, говорила, что здесь теснота, живем, как варвары, — как сейчас слышу ее голос, она произносила слово "варвары", будто это имя какой-то страшной дикарской королевы, — а отец всегда отказывался что-либо менять. Слово "варвары" уже стало означать для меня имя матери.
— А Джейни нравится? — спросила я.
От этого вопроса отец как бы весь застыл. Казалось, он говорил: "При чем тут Джейни!" Но сказал он другое, произнес насмешливо, с видом спокойного презрения:
— Ей и раньше нравилось.
— И мне тоже, — сказала я.
Тогда я поняла — впрочем, нет, в то время я не могла это понять, понимаю теперь, когда стала старше, — что не ради Джейни отец перестраивал весь дом. Джейни ненавидела этот дом, потому что в нем жила моя мать, но она слишком устала от своей прежней жизни в конторе, слишком была не уверена в себе, чтобы возразить хоть слово. Отец искупал свою вину перед моею матерью. Он наказывал Джейни, когда пригласил строителей и всем отравил жизнь; сам с собой разыгрывал мелодраму. Мучил Джейни тем, о чем так страстно мечтала моя мать и чего он не захотел дать ей.
Когда он показал мне дом, я сказала, что пойду помогу Джейни приготовить обед.
— По-моему, не стоит, — сказал отец. — Это ее задержит. Обед уже готов… или должен быть готов, — добавил он, взглянув на свои часы.
Мы пошли в гостиную и стали ждать. Я сидела в зеленом кресле, а он расспрашивал меня про школу, потом мы заговорили о каникулах. Но, отвечая ему, я видела, что он меня не слушает, а только ждет, какие звуки донесутся из кухни, где орудовала Джейни. Звуки время от времени доносились: что-то бурно зашипело на горячей сковороде, упала крышка от кастрюли. Этот звук был громкий, и крышка долго крутилась на каменном полу. Наш разговор прервался.
— Не привыкла еще Джейни к кухне, — сказал отец.
Я улыбнулась — чуть-чуть, мне не хотелось, чтобы отец это заметил, но он посмотрел на меня и тоже улыбнулся. Мы поняли друг друга.
— Пойду взгляну, — сказала я.
Он поднял руку, чтобы остановить меня, но я пошла.
Это было вполне естественно. Пятнадцать лет Джейни была секретарем моего отца. Работала в конторе. Помню, когда я была маленькая и забегала к нему на работу, она входила в кабинет с серьезным видом, чуть наклонив голову набок, и, поворачиваясь лицом к отцу за столом, наклонялась вперед, стараясь угадать, что ему нужно. Меня восхищало, как досконально она разбирается в его делах, и как вносит письма, и как хватает телефонную трубку, стоит телефону зазвонить, и как спокойно-уверенно звучит ее голос. Сила ее была в безликости. Эту силу она потеряла, когда вышла замуж. Став мужней женой, она разучилась себя вести. Когда мы разговаривали, она со вздохом выставляла вперед свою плоскую грудь, которая теперь круглилась, как утиная, и улыбалась, глядя на отца с заискивающей, выжидающей нежностью. После пятнадцати лет одна ее жизнь кончилась; она отдыхала.
Но со своим конторским поведением она не рассталась — она перенесла его в кухню. Я вошла, как раз когда она устремилась к плите, где кастрюли плевались уж слишком буйно. Шла точно так, как когда-то подходила к отцу. Теперь место отца заняла плита. Она подходила к плите с безмолвным вопросом, словно угадывая, что здесь нужно, и кучку тарелок несла погреть, как будто держала стопку писем. Казалось, ее ставит в тупик, что плита не может говорить. Когда одна из кастрюль перекипела, она бросилась к ней, схватила и подняла слишком высоко, старым телефонным движением, так что вода сразу расплескалась. На столе рядом с плитой стояли миски и сковороды, расположенные аккуратным рядком, как бумага для машинки, и она переходила от одной к другой с выражением вопросительно-озабоченным, как когда-то к бумагам, которые предстояло зарегистрировать. Для работы в кухне метод не самый подходящий.
Увидев меня, она поставила сковороду, которую держала в руке, и — как бывало в конторе — прервала все дела, чтобы поговорить со мной. Она расхвалила мои волосы — я во время последнего триместра остриглась, от этого выглядела старше и была этим очень довольна. Но за спиной у нее закурился синий дымок. Этого она не заметила.
Я вернулась к отцу и сказала:
— Я не хотела ей мешать.
— Поразительно, — сказал он, взглянув на часы. — Придется мне пойти поторопить ее.
Его изумляло, что женщина, такая быстрая на работе в конторе, в своем доме может быть такой медлительной и беспомощной.
— Она сейчас все принесет, — сказала я. — Картошка готова. Стоит на столе. Я видела.
— На столе? — переспросил он. — Стынет?
— На кухонном столе, — сказала я.
— Это не помешает ей остынуть, — сказал он. Отец у меня человек язвительный.
Я стала напевать что-то, бродя по комнате. Раздражение отца длилось недолго. Его сменило что-то новое в его голосе. Покорность судьбе.
— Подождем еще, если ты не против, — сказал он. — Джейни работает медленно. И, между прочим, — добавил он, понизив голос, — ты лучше не поминай, что по дороге со станции мы с тобой встретили Ленардов.
— Ленардов? — удивилась я.
— Это были друзья твоей матери. Ты уже большая, должна понимать. Иногда требуется немного такта. Джейни иногда кажется…
Я посмотрела на отца. Он во многом изменился. Когда он сообщал мне эту тайну, в его небольших карих глазах сверкнула яркая искра, и я широко раскрыла мои, синие, чтобы принять ее. Да, он изменился. Его жесткие черные волосы над ушами подстрижены короче, и вид какой-то слишком молодой, как бывает у мужчин среднего возраста, потому что по некоторым черточкам видно, что они не так молоды, как их лица. Как минуты на циферблате часов, эти черточки появляются в уголках глаз, около носа, около рта. Он сильно похудел, лицо стало жестче. Когда моя мать жила с нами, он часто сердился и язвил, дулся и отвечал слишком резко; но никогда я не видела у него, как теперь, пустого лица, ироничного, отмеченного нетерпеливой скукой. Сейчас, прочтя мне нотацию, он даже просвистел сквозь зубы какой-то мотивчик. И тут вошла Джейни, с улыбкой, но без тарелок, и сказала, что обед готов.
— У-у, — рассмеялась я, когда мы вошли в столовую, — как похоже на… на Францию.
— На Францию? — спросили они в один голос и оба улыбнулись мне.
— Когда мы перед войной все поехали во Францию и ты взял машину, — сказала я. А Францию я выбрала потому, что это показалось мне дальше всего от Ленардов.
— О чем ты говоришь? — сказал отец, и вид у него был сконфуженный. — Тебе перед войной было всего пять лет.
— А я все прекрасно помню. Вас с мамой на пароходе.
— Да, да, — вмешалась мачеха печально-многозначительным тоном, — я еще для всех вас брала билеты.
Отец посмотрел на меня так, словно сейчас ударит. Потом снисходительно улыбнулся через стол мачехе.
— Помню прекрасно, — сказала она. — Почему-то у меня сегодня горошек ужасно долго варился. Ой, картошку-то я забыла.
— Принеси картошку, — сказал мне отец.
Я поняла, что мачеха сейчас расплачется. Вернувшись, я увидела, что она и правда плакала. Она была из тех очень светлых блондинок, у которых уже от трех или четырех слезинок розовеет нос. Отец, видно, сказал ей какую-то резкость, потому что лицо у него было закрытое и жесткое, а она, с ложкой в руке, нагнулась над тарелкой, чтобы скрыть обиду.
После обеда я взяла свой чемодан и полезла вверх по стремянке. Подниматься с чемоданом было нелегко, но мне понравилось. Хорошо бы у нас в доме всегда была стремянка, подумала я. Как на пароходе. Я стояла на площадке и думала, вот так моя мать стояла, опираясь на поручни, со своим новым мужем, когда уезжала в Америку. Я была рада, что она уехала, потому что изредка она присылала мне очень красивые вещи.
Потом я прошла в свою комнату и распаковала чемодан. Когда я достала пижаму — самое последнее, — на дне осталась только фотография моей матери — она весь триместр пролежала там, лицом вниз. Я забыла сказать, что в последнюю неделю в школе у меня были неприятности. Почему — сама не знаю. Меня тянуло домой. Хотелось что-нибудь сделать. Как-то днем, когда в нашем коридоре никого не было, я обошла комнаты и фотографию Киттиного отца переставила в комнату Мэри, предварительно вынув из рамки, а Мэриного брата переправила к Ольге, а мать Мэгги вставила в серебряную рамку, где раньше была мать Джесси. Фотография оказалась велика, и, чтобы вставить ее, пришлось загнуть паспарту. Мэгги плакала и нажаловалась на меня мисс Комптон. "Это я в шутку", — сказала я. "Шутка весьма безвкусная, — сказала мне мисс Комптон таким голосом, как она умеет. — Понравилось бы тебе, если бы кто-нибудь взял фотографию твоей матери?" А я сказала: "А у меня ее нет". И это не было ложью. Мне даже надоели с вопросами, почему у меня на комоде стоит пустая рамка. Это я мать наказала тем, что оставила ее снимок в чемодане.
Но теперь наказание кончилось. Я достала снимок, вставила в рамку и, выдвигая ящики комода, каждый раз смотрела то на нее, то на себя, в зеркале. За этим занятием меня застала мачеха, когда зашла спросить, не нужно ли мне помочь.
— Ты очень похорошела, — сказала она. Ее восхищение меня разозлило.
Не буду скрывать, я ее ненавидела. Глупая была женщина. Вела себя либо так, будто и дом, и отец, и я принадлежим ей лично, либо будто она здесь чужая. Сидит, бывало, как гостья, ожидая, когда ей окажут знаки внимания.
Я думала про себя, вот моя мать, за тысячи миль отсюда, на что нас обрекла, словно мы и не люди, и с кем мы теперь остались — с мисс Ричардс!
В тот вечер, когда я легла, я слышала, как отец с мачехой ссорились. "Вполне естественно, — сказал отец, — девочке хочется иметь фотографию матери".
Закрылась какая-то дверь. Кто-то прошел по коридору. Когда шаги затихли, я отворила дверь и босиком вышла в коридор — слушать. На каждый мой шаг половицы отзывались громким скрипом, и я так старалась не шуметь, что и не заметила, как оказалась на краю площадки. Канат был натянут, но в темноте не был виден. Я знала, что стою на краю пустоты, еще шаг — и я полетела бы вниз. Когда я вернулась к себе, мне прямо дурно стало. И тут мне пришла в голову мысль, и всю ночь я не могла от нее избавиться: она мне снилась, я старалась вытряхнуть ее из сна, зажигала свет, но она опять мне снилась — будто мисс Ричардс падает с края площадки. Я была очень рада, когда наступило утро.
Стоило мне спуститься вниз, и я стала над собой смеяться. Падать-то всего восемь-девять футов. Только прыгнуть — и все. Я представила себе, как прыгаю и удерживаюсь на ногах. Я взялась за стремянку, она была не тяжелая, убедилась, каково это было бы, если бы стремянка здесь не стояла, а дом загорелся и пришлось прыгать. Чтобы загладить мои грешные ночные сны, я представила себе, как спасаю мисс Ричардс (надо бы сказать — мою мачеху), которую огонь подогнал к краю площадки.
Отец вышел из своей комнаты, увидел меня.
— Ты что гримасничаешь? — спросил он и изобразил мою мимику.
— Я вспомнила мисс Комптон, нашу учительницу.
Он не представлял себе, как изменится мисс Ричардс. Как будет сидеть дома гостьей в нарядных платьях, чего-то ждать, о чем-то забывать, обессиленная досугом, настороженная, обиженная и ревнивая до слез.
Если бы строители пришли, как обещали, в понедельник, вполне возможно, что история моей мачехи повернулась бы по-другому.
— Мне так совестно, что у нас такой разгром, — не уставала она повторять, словно боясь, что я считаю стремянку ее оплошностью.
— А мне нравится, — говорила я. — Как на пароходе.
— Ты все время это говоришь. — И смотрела на меня очень озабоченно, словно стараясь докопаться до скрытого смысла моих слов. — А ведь ты никогда не ездила на пароходе.
— Во Францию, — возражала я. — Когда была маленькая.
— Ах да, ты мне говорила, — вздыхала мачеха.
Отцу теперь жилось так скучно, что стремянка в доме и та развлекала его.
— Ненавижу, — заявила она как-то нам обоим и встала из-за стола. Странно бывает, когда безнадежно скучный человек вдруг рассердится.
— Оставь ты нас в покое, — сказал отец.
Последовала небольшая сцена. Сказав "нас", отец не имел в виду себя и меня, как она решила, говорил он о себе, и притом очень мягко. Мачеха вышла из комнаты. Вскоре мы услышали, что она наверху. Видно, и вправду расстроилась не на шутку, раз без помощи забралась по стремянке.
— Пошли, — сказал мне отец. — Ничего не поделаешь. Сейчас выведу машину. Поедем к строителям.
Он крикнул ей, что мы уезжаем.
Да, начались мои каникулы ужасно. Когда я выросла и сама уже была замужем, отец как-то сказал мне: "Это было очень трудное лето. Ты еще не понимала. Школьница, что с тебя взять. Это была ошибка".
И тут же поправил себя. Он всегда стремился себя поправить: больше всего гордился тем, что понимал собственное поведение.
— Случилось так, — сказал он, это и была поправка, — что я совершил глупейшую ошибку.
Каждый раз, что он начинал с этих слов, его лицо словно засыхало и делалось далеким: он поздравлял себя. Не с ошибкой, конечно, а с тем, что первым ее обнаружил. "Случилось так, что я узнал… случилось так, что я видел…" Мне кажется, что именно эта несущественная правота, свидетельство точной осведомленности о бесчисленных мелочах, и одновременно роковая неправота, упрямая, крупная, принципиальная по любому важному вопросу, и заставили мою красивую нечестную мать уйти от него. Она была высокого роста, выше его, глаза как у кошки, и пожимала плечами, и изгибала свою длинную изящную спинку, чтобы погладили, и смеялась широким шампанским смехом. Отец же мой напоминал коротко стриженную обезьяну и улыбался той простецкой усмешкой, какую видишь у обезьян постарше, не знающих ни печали, ни чувствительности. Это и привлекло мою мать; но очень скоро его юношескую живость характера сменила какая-то назойливая честность, и он показался ей скучным. И, конечно, беспощадным. Возможно, он так быстро женился вторично, чтобы преподать ей урок. Представляю себе, как однажды вечером у себя в конторе он перебирал свои документы о разводе, когда вошла мисс Ричардс узнать, "все ли на сегодня", и вдруг понял, что она, как и он сам, много о чем точно осведомлена.
Уехать из дому с отцом, побыть с ним вдвоем — от одной этой мысли сердце у меня взыграло. А то мне уже стало казаться, что этот дом перестал быть для меня родным. Если бы только нам с ним уехать, родными мне показались бы скорее окружающие деревенские просторы, а не этот нелепый разведенный дом. Я стояла, сгорая от желания, чтобы мачеха не ответила, в страхе, что она сейчас явится.
Отец был не из тех мужчин, что просят женщину передумать. Он ушел в гараж. Страх, что она сейчас явится, задержал меня на минуту. А потом (не знаю, как родилась у меня эта мысль) я подошла к стремянке и убрала ее. Чуть-чуть подвинуть ее было легко, но, когда я попробовала ее отпустить, она начала раскачиваться. Я испугалась, что она упадет и загрохочет, и стала раз за разом поворачивать ее к другой стене, куда сверху не дотянуться. И чуть дыша вышла из дому.
— У тебя на куртке белое пятно, — сказал отец, отъезжая от дома. — Что ты там делала?
— К чему-то прислонилась, — сказала я.
— Ой, как я люблю кататься, — засмеялась я, придвигаясь к отцу.
— Ой, какие кролики чудесные, — сказала я.
— И хвостики белые, — рассмеялась я.
В каком-то поле стояло несколько барьеров.
— Для прыжков, — рассмеялась я. — Эх, мне бы лошадку.
И тут мне вспомнились мои страшные сны. Я испугалась, пробовала думать о другом, но не вышло. Я видела только мачеху на краю площадки, слышала только ее вопль, и она летела вниз, головой вперед. Мы въехали в город, и меня стало тошнить. Перед строительной конторой отец остановился. В конторе сидела только одна девушка, и я услышала, как отец сказал ей своим самым ледяным голосом: "У меня тут назначен деловой разговор".
Он вышел, и мы тронулись. Он был очень рассержен.
— Мы куда едем? — спросила я, когда поняла, что едем мы не домой.
— В Лонгвуд. Они сейчас там работают.
Мне показалось, что я теряю сознание.
— Я… я… — начала я.
— Что? — спросил отец.
Говорить я не могла. Мне стало жарко. Потом вспомнила — можно помолиться.
До Лонгвуда было семь миль. Отец любил поговорить с рабочими, вместе с ними строил планы, возводил воображаемые дома, обсуждал всяких людей. Строители много знают о том, как люди живут, а отец, как я уже говорила, любил точные сведения. Ну вот, думала я. Она упала. Уже мертва. Я видела, как мы ездим в больницу. Видела, как меня судят.
— Она на вас похожа, — сказал десятник, кивнув мне. На всю жизнь мне запомнились его усы.
— Она похожа на мою жену, — сказал отец. — На первую жену. Случилось так, что я женат вторично.
(Он любил сбивать людей с толку загадками.)
— Вы, случайно, не знаете, есть здесь поблизости чайная?
— Ой, нет, — сказала я. — Я не голодна.
Но в Гиллинге мы все же выпили чаю. Прямо перед чайной протекала река, и мы потом постояли на мосту. К удивлению отца, я забралась на перила.
— Если тут прыгнуть, — сказала я, — больно будет?
— Ноги поломаешь, — сказал отец.
Ее "самое лучшее"!
Описывать обратную поездку не буду, но, подъезжая к дому, отец сказал: "Джейни, наверно, волнуется. Нас почти три часа не было. Машину поставлю потом".
Он быстро вылез из машины и пошел по дорожке к дому. Я тоже вылезла — медленно. Дорожка там длинная, через лужайку, потом между двумя липами, около роз несколько ступенек вниз и через вторую лужайку к двери. Под липой я остановилась послушать пчел. Но больше ждать не могла. Вошла в дом.
Мачеха моя стояла на площадке над большой комнатой. Лицо у нее было багровое, глаза длинные и злющие, платье грязное, руки черные от пыли. Она только что докричала что-то отцу и еще не успела закрыть рот. Мне показалось, что я нюхом почувствовала ее гнев и ее страх, но на самом деле это из кухни пахло сгоревшей кастрюлей.
— Это ты отодвинул лестницу! Шесть часов я тут прождала. Телефон звонил, на плите что-то сгорело. Я сама могла сгореть. Спусти меня, спусти! Я могла убиться насмерть! — взвизгнула она и подошла к тому месту, где должна была стоять стремянка.
— Не говори глупостей, Джейни, — сказал отец. — Я стремянку не трогал. Перестань дурить. Ты еще жива.
— Спусти меня! — выкрикнула Джейни. — Все твои слова ложь, ложь, ложь! Это ты ее отодвинул.
Отец подошел к стремянке и сказал:
— Наверно, заходил рабочий.
— Никто не заходил, — орала мачеха. — Я была одна. Здесь, наверху.
— Папа не врет, — сказала я и взяла его под руку.
— Слезай, — сказал отец, установив лестницу на место. — Я держу.
И поднялся навстречу ей на две ступеньки.
— Нет! — закричала Джейни, подходя к краю.
— Да иди же. Успокойся, — сказал отец.
— Говорю тебе, нет.
— Ну, нет так нет, оставайся там. — И он сошел на пол.
Тут она, разумеется, спустилась.
— Это я отодвинула лестницу, — сказала я.
— А-а, — сказала Джейни и замахнулась, чтобы ударить меня, но вместо этого грохнулась в обморок.
В тот вечер, когда я уже легла, отец зашел ко мне. Портрет матери я переставила на тумбочку. Он не сердился. Слишком устал.
— Зачем ты это сделала? — спросил он.
Я молчала.
— Ты знала, что она наверху? — спросил он.
Я не ответила.
— Перестань теребить простыню, — сказал он. — Посмотри на меня. Ты знала, что она наверху?
Я сказала, да.
— Ну и дрянцо! — сказал он.
Я улыбнулась.
— Ты поступила очень дурно.
Я улыбнулась. Потом и он улыбнулся. Я засмеялась.
— Ничего смешного тут нет, — сказал он и вдруг не выдержал: рассмеялся. Дверь открылась, и мачеха заглянула к нам, когда мы оба тряслись от смеха. Отец смеялся так, будто не смеялся уже много лет; опять у него было его простецкое лицо — хитрое, хвастливое и такое чудесное. Дверь закрылась.
Он перестал смеяться.
— Она могла убиться насмерть, — сказал он уже опять строго.
— Нет, нет, нет! — крикнула я, и слезы подступили к глазам.
Он обнял меня.
Моя мать, говорят, была дрянь, скверная женщина, если могла нас бросить. Я тосковала по матери.
Три дня спустя я уехала в лагерь. У мачехи я попросила прощения, и она простила меня. Больше я ее никогда не видела.