Дама из Гватемалы

© V. S. Pritchett 1974

Перевод Л.Беспаловой


В пятницу около четырех вся недельная работа была переделана и редактор не знал, как убить время; его всегда тяготил этот пропащий час, когда в редакции не оставалось никого, кроме его секретарши. Он убрал в портфель кое-какие заметки для предстоящего выступления в плохоньком, зашарканном двумя поколениями борцов против той или иной несправедливости лондонском зале — после него он улетал ночным рейсом в Копенгаген. Оттуда, собственно, и начинался его лекционный тур по разным городам, который должен был перейти в короткий отпуск. Редактор тасовал бумаги, точно истомившийся картежник, досадующий, что не с кем сыграть партию, кроме хамоватой, сверх головы занятой секретарши.

Компанию ему составлял — и, надо сказать, это был довольно своенравный друг — лишь его портрет на стене позади. Редактор коварно подлавливал посетителей так, что тем волей-неволей приходилось хвалить портрет. Он, как нынче говорят, был ужасно удачный, и редактору нравилось, когда посетители уверяли, что портрет воздает ему должное. Портрет словно бросал ему вызов. На лице редактора, увенчанном эффектной белой шевелюрой, загорелый, смахивающий на сатира язычник соседствовал с христианским святым, помесью фанатика и плута, — портрет усугублял это впечатляющее сочетание. Седеть редактор начал в тридцать, к сорока семи — вот повезло так повезло! — его шелковистая шевелюра побелела, как снег. У него было лицо лицедея, нос будто созданный для драматических сцен, рот — для публичных выступлений. Лицо, разом и вдохновенное, и опустошенное увлечениями и разочарованиями самого возвышенного свойства. Он взбадривался, встречаясь с портретом поутру" а по вечерам завистливо желал ему спокойной ночи. Наверняка портрету спалось спокойнее, чем ему. И теперь, на время отъезда, редактор препоручал газету ему.

— Вот ваши билеты, — ворвалась в комнату секретарша. — Копенгаген, Стокгольм, Осло, Берлин, Гамбург, Мюнхен — нате, держите, — выпалила она.

Невоспитанная она была феноменально.

Она отступила на шаг и покрутила языком за щекой. Ей была понятна его взбудораженность, Она обожала его; он бесил ее, и она не могла дождаться, когда же он наконец уедет.

— Угадайте, какой у меня для вас сюрприз? — спросила она. Зловредность была ей не чужда. — Дама. Дама из Гватемалы. Мисс Мендоса. Она привезла вам подарок. Она вас боготворит. Я наплела, что вы заняты. Сказать ей, чтоб уматывала?

Редактор гордился, что терпит такую задиристую развязную секретаршу: ее светлые волосенки торчали во все стороны, прыщеватое лицо укрепляло его в сознании, что у него самого и лицо, и манеры лучше некуда.

— Из Гватемалы? Мне необходимо ее видеть! — встрепенулся редактор. — О чем вы только думаете? У нас ведь прошли три статьи о Гватемале. Ведите ее.

— Пеняйте потом на себя! — сказала секретарша и нахально прищелкнула языком.

Редактор, по ее выражению, "задвинулся на иностранках", но она не позволит ему забыть, что тут своих девушек хоть отбавляй.

Кто только не приходил к Джулиану Друду: политики — те разговаривали с ним так, будто держали речь на митинге, склочные писатели, всевозможные благодетели человечества, прохиндеи и разоблачители, вплоть до преступников и психов. Он видел в них лишь выразителей определенных настроений, разглядеть их он по большей части не успевал. Он знал, что они присматриваются к нему, чтобы потом хвастать: "Был сегодня у Джулиана Друда, так вот он мне сказал…" И все равно таких, как эта особа, он в жизни не встречал. Поначалу из-за твидовой шляпы он принял ее за мужчину — спроси его, он сказал бы, что у нее растут усы. Обрубок, поперек себя шире: смоляно-черные, обкромсанные патлы, щетинистые брови, на землистом лице, как хрусталь, блестят желтые глаза. Прямо какая-то пародия на человека будущего — или, наоборот, на древнего человека: половых признаков никаких, туловище длинное, ноги короткие и будто вытесана из дерева. Плотное темно-зеленое бархатное платье — в такую-то жарищу! Явная примесь индейской крови: в Мексике он видел множество таких, как она. Она протянула ему широченную лапищу — ей бы лопату держать, но вместо этого она держала мятый бумажный мешок.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал редактор.

Массивные ноги на удивление легкой припрыжкой поднесли ее к стулу. Вся зажавшись, она опустилась на стул, взгляд ее не выражал решительно ничего, как географическая карта.

— Я знаю, вы очень заняты, — сказала она. — И все же вы нашли время для никому не известной особы.

До того неизвестной, подумал редактор, что неизвестно, чего от нее ждать.

Слова как слова, зато голос! Он ждал, что она заговорит по-испански или на ломаном, режущем ухо английском, но она щебетала тоненьким, еле слышным голоском, как стеснительный английский малыш.

— Я и правда занят, — сказал он. — Через час у меня выступление, а сразу после него я вылетаю в Копенгаген — читать лекции… Чем могу служить?

— Копенгаген, — повторила она, словно запоминая на будущее.

— Вот-вот, — сказал редактор. — Я выступаю с лекциями о расовой дискриминации.

Люди, умеющие слушать, встречаются; но встречаются и такие, у которых все, что ни скажи, оставляет отпечаток. В ней же отпечатлевались еще и стены, и книги, и письменный стол, и ковер, и окна — все до мельчайших подробностей. Наконец она заговорила, захлебываясь совсем по-детски:

— В Гватемале я долгие годы только о том и мечтала! И говорила себе: "Поглядеть хоть бы одним глазком на дом, где делают эту газету!" Я не смела и помыслить, что удостоюсь беседы с самим Джулианом Друдом. Мне все кажется, что это сон. "Если увижу Джулиана Друда, — говорила я себе, — непременно расскажу ему, чем обязана моя родина этому дому и его статьям!"

— Дом никуда не годный. Мал для нас, — сказал редактор. — Мы подумываем его продать.

— Ой, не надо, — вскрикнула она. — Я перелетела через океан, чтобы увидеть его. И сказать вам "спасибо".

"Спасибо" спорхнуло с ее губ подобно поцелую.

— Из самой Гватемалы? Чтобы сказать мне "спасибо"? — Редактор улыбнулся.

— От всего сердца спасибо вам за статьи, — звенел голосок.

— Значит, у нашей газеты есть читатели в Гватемале? — Редактор порадовался за Гватемалу и переложил рукопись из одной стопки в другую.

— Их не так много, — сказала она, — но они так много значат! Мы только вами и были живы все эти мрачные годы. Вы не даете угаснуть факелу свободы. Вы как маяк цивилизации озаряете мрак, окутавший нашу страну.

Редактор приосанился. Конечно, тщеславия ему было не занимать, что греха таить, зато человек он был хороший. Добродетель не часто получает воздаяние. Интересно, националистка она или нет? Редактор возвел глаза к потолку, откуда привычно извлек — ему было известно все на свете — основные гватемальские проблемы. Он перебирал их, как клавиши рояля.

— Финансовый колониализм, — заговорил он. — Иностранные монополии, согнанные с земель крестьяне, национализм, трудоустройство жителей горных районов. Бананы. Уж не упомню, когда в последний раз ел банан, — сказал он.

До сих пор желтые глаза посетительницы ни разу не остановились на редакторе. Она все еще запечатлевала в памяти обстановку комнаты; сейчас ее взгляд перебежал на портрет.

Углубившись в сложности монокультурного сельского хозяйства, редактор сыпал цифрами, но она прервала его.

— Женщины Гватемалы, — сказала она, обращаясь к портрету, — в неоплатном долгу перед вами.

— Женщины?

Он не мог припомнить: писалось или не писалось в тех статьях о женщинах.

— Вы дарите нам надежду. Теперь, говорю я себе, мир прислушается, — сказала она. — Мы рабыни, нас гнетут созданные мужчинами законы, священники, устарелые обычаи. Мы тоже жертвы дискриминации.

И тут ее взгляд впервые остановился на нем.

— Ну-ну, — сказал редактор; когда его прерывали, он начинал скучать. — Расскажите-ка мне об этом.

— Я испытала дискриминацию на себе, — сказала она. — Я дочь мексиканца и английской гувернантки. Я видела, какие страдания выпали на долю моей матери.

— А чем вы занимаетесь? — спросил редактор. — Вы, как я понимаю, не замужем?

Редактор заметил, что при этих словах ее деревянное лицо заблестело, словно его покрыли лаком.

— После того как я насмотрелась на жизнь моей матери — ни за что! Нас у нее было десятеро. Когда отец уезжал по делам, он запирал всех нас. Мать высовывалась в окно, звала на помощь, но никому не было до нас дела. Люди шли мимо, толпились под окнами, глазели, потом уходили. Она вырастила всех нас. И истаяла. Когда мне исполнилось пятнадцать, отец пришел домой пьяный и зверски избил мать. Побои ей были не внове, но на этот раз она умерла.

— Какой ужас! Почему она не обратилась к консулу? Почему…

— Он избил ее за то, что она покрасила волосы. У нее были светлые волосы, и она рассудила, что, если станет брюнеткой, как те женщины, с кем он проводит время, он вернет ей свою любовь, — лопотал детский голосок.

— За то, что покрасила волосы? — переспросил редактор.

Случаи из частной жизни, даже самые необычные, редактор всегда пропускал мимо ушей. Как можно интересоваться такими пустяками! В общественной жизни и не такое творится, притом у всех на глазах. Поэтому он слушал ее вполслуха. Что ему ни рассказывали, он мигом раскладывал по разделам, мало относящимся к предмету, а от них шел к обобщениям. И сейчас он гадал, голосовала ли мисс Мендоса и если да, то за какую партию? Существует ли в стране индейский блок? Редактор глянул на часы. Он умел прикинуться, будто слушает, очаровать, оживить беседу вопросом и, не дав посетителю опомниться, выпроводить его.

— Настоящее убийство, вот что это такое было, — не без самодовольства объявила она.

И вдруг до редактора дошел смысл ее слов.

— Уж не хотите ли вы сказать, что вашу мать убили! — вырвалось у него.

Она кивнула — видно, считала тему исчерпанной. Произвела впечатление — чего еще надо! Она подняла с полу бумажный мешок, вынула из него коробку печенья и водрузила на стол.

— Я привезла вам подарок, — сказала она. — С благодарностью от гватемальских женщин. Шотландское печенье прямо из Гватемалы. — И горделиво улыбнулась этому дикому сочетанию. — Откройте коробку.

— Открыть? Что ж, открою. Разрешите вас угостить? — подыграл ей редактор.

— Ни в коем случае, — сказала она. — Это для вас.

Убийство. Печенье, подумал он. Да она ненормальная.

Редактор открыл коробку, вытащил печенье, куснул раз-другой. Она смотрела ему в рот — снова запечатлевала все, что видела. Ела его глазами. Он уже собрался было встать и обратиться к ней с напутственным словом, но она воздела короткую руку и указала на портрет.

— Это не вы, — вынесла она приговор.

Вынудила есть печенье и решила, что теперь он в ее власти.

— Почему? — спросил он. — По-моему, очень похож. А по-вашему?

— Ничего общего, — сказала она.

— Да что вы! — Редактор обиделся, и святой на его лице взял верх.

— Чего-то тут недостает, — сказала она. — И теперь, когда я вас вижу, я знаю, чего именно.

Она встала.

— Не уходите, — сказал редактор. — Скажите, чего вам недостает в портрете. Он, знаете ли, выставлялся в академии.

Уж не прорицательница ли она, промелькнуло у него.

— Я поэт, — сказала она, — и чую в вас провидца. Вождя. А на этом портрете не один, два человека. Но в вас нет раздвоенности. Вы для нас бог. Вы понимаете, что и женщины подвергаются дискриминации.

Она протянула ему свою пророческую длань. Редактор взял ее руку своей загорелой рукой, и язычник на его лице одолел святого.

— Можно мне прийти на вашу лекцию сегодня вечером? — спросила она. — Я узнала о ней от вашей секретарши.

— Конечно, конечно. Разумеется, разумеется, — ответил он, провожая ее до дверей приемной. Тут они попрощались. Он глядел, как она уходит, печатая шаг толстыми ногами, точно солдат.

Редактор прошел в комнату секретарши. Она закрывала машинку.

— А вы знаете, отец этой женщины убил ее мать за то, что она покрасила волосы?

— Она мне рассказала. Вот уж влипли так влипли. Завтра она как пить дать объявится на вашей лекции в третьем ряду, спорим? — сказала грубиянка.

И ошиблась. Мисс Мендоса объявилась в Копенгагене, но не в третьем, а в пятом ряду. На выступлении в Лондоне он ее не заметил; безусловно, не видел он ее и в самолете, и тем не менее она была тут как тут — приземистая, простоватая, с черными как смоль волосами, она резко выделялась среди высоких светловолосых датчан. Редактор затруднился бы сказать, кто она такая: у него была плохая зрительная память. Людские лица сливались для него в обобщенно-упрощенные очертания обращенных. Но он приметил ее, когда сошел с трибуны и она воздвиглась на обочине кружка, в центре которого моталась туда-сюда его белоснежная голова — он отвечал на вопросы. Она внимала, ревниво и недоброжелательно поворачивая голову — сначала к каждому спрашивающему, потом выжидательно — к нему. Когда он отвечал, она укоряла спрашивающего взглядом. Редактор принадлежал ей. Она продвигалась все ближе и ближе, в самый центр кружка. Пахнуло чем-то вроде мускатного ореха. А вот она и рядом. Держит в руке большой конверт. Тут председатель сказал:

— Наверное, пора везти вас ужинать.

Приглашенные уехали в трех машинах. На ужине она опять оказалась тут как тут.

— Мы решили вашу приятельницу… — сказал хозяин. — Мы решили посадить с вами вашу приятельницу.

— Какую приятельницу? — спросил редактор.

И тут увидел ее — она сидела рядом. Датчанин зажег перед ними свечу. На глазах оторопевшего редактора кожа ее заблестела, как у идола. Редактор томился: за границей он любил знакомиться с красивыми женщинами.

— Мы, кажется, где-то встречались? — сказал он. — Ну конечно же. Вспомнил. Вы приходили ко мне. Вы приехали сюда отдохнуть?

— Нет, — сказала она, — я пью из источника.

Он решил, что она приехала на воды.

— Из источника? — переспросил редактор и обратился к гостям: — А я и не знал, что здесь есть источники. — Редактору плохо давался образный язык.

Забыв о гватемалке, он беседовал с гостями. Она же до самого своего ухода не промолвила больше ни слова, но весь вечер он слышал ее глубокие вздохи у себя под боком.

— У меня для вас подарок, — сказала она, уходя, и протянула ему конверт.

— Опять печенье? — шаловливо спросил он.

— Вступительная часть моей поэмы, — сказала она.

— Увы, мы почти не печатаем стихов, — сказал редактор.

— Это не для публикации. Поэма посвящена вам.

И с тем удалилась.

— Ну и ну, — сказал редактор, глядя ей вслед, и обратился к хозяевам: — Эта дама подарила мне поэму.

Вежливые понимающие смешки хозяев озадачили его. Он часто терялся, когда люди смеялись.

Сунул поэму в карман и забыл о ней до Стокгольма. Выходя после лекции из зала, он столкнулся с ней в дверях.

— Мы, кажется, преследуем друг друга, — сказал он.

И повернулся к посланнику, который явился на лекцию при полном параде.

— Вы знакомы с мисс Мендосой из Гватемалы? Она поэт. — И улизнул, пока они раскланивались.

Через два дня он читал лекцию в Осло — и опять она была тут как тут. Только перебазировалась в первый ряд. Он говорил уже минут пятнадцать, когда заметил ее. Он до того разозлился, что даже запинаться стал. В голове мелькнула приблудившаяся фраза "убил свою жену" — голос его, и без того высокий, взвизгнул фистулой, и он едва не рассказал ее историю. Кое-кто из дам в зале склонили головки набок, подперев их пальчиком, чтобы удобнее было любоваться его профилем. Он пренебрежительно махнул рукой на публику. Он вспомнил, что его тяготит. К убийству это никакого касательства не имело: просто-напросто он забыл прочесть ее поэму.

От поэтов пощады не жди, это редактор знал. Существовал лишь один способ от них избавиться — без отлагательств прочесть стихи. Пока ты их читал, они жалостно и презрительно взирали на тебя, а когда говорил, какие строки понравились, огрызались. Он решил встретить опасность лицом к лицу. И после лекции подошел к ней.

— Рад видеть вас! Мне казалось, вы говорили, что едете в Гамбург. Где вы остановились? На моей совести ваша поэма.

— Правда? — пролопотал детский голосок. — Когда вы придете ко мне?

— Я вам позвоню, — дал задний ход редактор.

— Я буду на вашей лекции в Берлине, — многозначительно сказала она.

Редактор пригляделся к ней. В ее глазах горел нечеловеческой силы фанатизм. Они не просто смотрели, а прозревали насквозь. Ей было ведомо его будущее.

Вернувшись в гостиницу, он прочел поэму. Мысль ее была самая незамысловатая. Начиналась она так:

Мне явлен был освободитель,

Противник рабства,

Небожитель.

Он пробежал две страницы и протянул руку к телефону. Сначала раздался детский вздох, потом зазвенел решительный голосок. Он улыбнулся в трубку и снисходительно объяснил, как ему нравится ее поэма. Она тяжело задышала — казалось, это рокочет океан. Через Карибское море, через Атлантику — она плыла, летела к нему.

— Вы поняли, что я хотела сказать? Женщины — это и есть история. Я — история моей страны.

Ее несло, и на редактора навалилась скука. Его лицо, которым он так умел владеть, окаменело.

— Да-да, понимаю. Если не ошибаюсь, у индейцев есть такое поверье: с востока придет белый бог и освободит их? Поразительно, просто поразительно! Когда вернетесь в Гватемалу, непременно продолжайте работу над поэмой!

— Я и сейчас над ней работаю! У себя в номере, — сказала она. — Вы мое вдохновение. С тех пор как увидела вас, я работаю все вечера.

— Отправить поэму на адрес вашей гостиницы в Берлине? — спросил он.

— Нет, отдайте ее мне, когда мы встретимся там.

— Встретимся? — вскрикнул редактор и опрометчиво брякнул: — Но я не еду в Берлин. Я тотчас возвращаюсь в Лондон.

— Когда? — спросила она уже по-женски. — Можно мне прийти поговорить с вами прямо сейчас?

— Увы, нет. Через полчаса я уезжаю, — сказал редактор. Только положив трубку, он осознал, что взмок от пота и заврался. И где была его голова? Ведь, если она объявится в Берлине, ему придется опять врать — вот что хуже всего.

Но действительность превзошла худшие ожидания. Когда он приехал в Берлин, ее там не оказалось. Он не на шутку встревожился, чего никак от себя не ожидал. И устыдился. Святоша потеснил язычника на его красивом лице: и действительно, по расовому вопросу он вилял — это заметили и в публике.

Зато в конце недели в Гамбурге ее голос воззвал к нему из глубины зала:

— Я позволю себе спросить великого человека, которым в этот вечер полны наши сердца, согласен ли он, что самые страшные расисты — это угнетатели и обманщики женщин?

Нанесла удар и села, скрылась за плечами грузных немцев.

Тонкая усмешка сползла с редакторского лица, благородная голова отлетела назад, будто в нее всадили пулю, кончики пальцев уперлись в стол — он боялся пошатнуться. Опустив голову, он выпил стакан воды, облив при этом галстук. Поискал глазами, кто бы мог ему помочь.

Друзья, хотелось сказать ему, эта женщина гоняется за мной. Она гонялась за мной по всей Скандинавии и Германии. Мне пришлось солгать, чтобы отвязаться от нее в Берлине. Она преследует меня. Она пишет поэму. Хочет вынудить меня прочесть ее. Она убила своего отца… Точнее, ее отец убил ее мать. Ненормальная какая-то. Спасите меня!

Но он взял себя в руки и прибегнул к отчаянной уловке, какой не гнушаются разве что зеленые новички и жалкие краснобаи.

— Отличный вопрос! — сказал он.

В зале в двух местах непочтительно хихикнули — вероятно, кто-то из здешних американцев или англичан. Опять он свалял дурака. Вконец запутавшись, он ухватился за одно из тех бродячих общих мест, которые так часто выручали его. И вот уже пошел в ход XVIII век, а где XVIII век, там и Руссо, а от него прямой путь к Тому Пейну и "Правам человека"[15].

— Есть здесь запасный выход? — спросил он председателя после лекции. — Задержите эту женщину. Она меня преследует.

Его провели через запасный выход.

Вернувшись в гостиницу, он обнаружил под дверью стихи.

Вскормленный на Руссо,

Постигший таинства и чудеса природы,

В объятья Гватемалу заключи.

Под стихами стояло: комната № 363. Она остановилась в той же гостинице! Он позвонил администратору, сказал, чтобы его не соединяли, и попросил дать ему номер на первом этаже, поближе к главной лестнице и рядом с выходом. И там, уже в безопасности, заказал другой рейс на Мюнхен.

Утром у администратора его ждала записка.

— Мисс Мендоса оставила ее для вас перед отлетом в Мюнхен, — сказал администратор.

К записке были приколоты стихи. Начинались они так:

Истомленная долгою ночью столетий,

Освободителя я ждала,

И ему от меня не уйти.

Трясущимися руками редактор порвал в клочки записку, стихи и двинулся к двери. Посыльный рванулся за ним: он забыл квитанцию на конторке.

Редактор был человек известный. Его осаждали репортеры. Его узнавали в гостиницах. Увидев имя "Друд" в списках пассажиров, люди спешили оповестить друг друга о том, кто с ними едет. Рисуя его, карикатуристы были склонны удлинять ему шею: они подметили его привычку тянуть голову на приемах и на собраниях — ему хотелось и самому быть на виду, и никого не упустить из виду.

Однако в самолете на Мюнхен ему ничего такого не хотелось. Он не снял шляпу и вжался в кресло. Стремился к безызвестности. Ему казалось, что за ним следят, и не один человек, а целый отряд. Таких ощущений он, пожалуй, не испытывал с тех самых пор, как побывал в дни холодной войны за железным занавесом. Кто такие эти пассажиры в самолете? И не встречались ли ему эти двое в гостинице?

В аэропорту он рванул к первому же такси. В гостинице прошел прямо к администратору.

— Мистер и миссис Джулиан Друд, — сказал администратор. — Да-да, номер четыреста пятнадцать. Баша жена уже приехала.

— Моя жена! — Стоило собраться хотя бы нескольким зрителям, и в редакторе пробуждался актер. Он перевел глаза с администратора на незнакомца, стоящего подле, и весело привзвизгнул: — Да я не женат! — Незнакомец отпрянул. А редактор обратился к стоящей тут же чете: — Повторяю, я не женат. — Он обвел глазами холл, в надежде привлечь публику. — Дичь какая-то! — сказал он. Но не привлек ничьего внимания, и, повысив голос, попросил администратора: — Разрешите, я посмотрю картотеку регистрации. Миссис Друд не существует в природе.

Администратор и глазом не моргнул, дабы никто не усомнился в респектабельности гостиницы. Однако на карточке ее почерком было выведено: "Мистер и миссис Друд (Лондон)".

Редактор театрально повернулся к очереди.

— Подлог! — возопил он. И засмеялся, приглашая всех посмеяться вместе. — Эта женщина разъезжает под моим именем.

Администратор и люди в очереди отвели глаза. Куда ни поедешь, а уж на одного психованного англичанина непременно нарвешься.

Лицо редактора потемнело: он понял, что истощил интерес публики.

— Багаж в четыреста пятнадцатый, — крикнул администратор.

К редактору подскочил проворный, как ящерка, молодой носильщик и подхватил его чемоданы.

— Минутку, минутку, — сказал редактор. Он вдруг почувствовал себя так, будто стоит чуть ли не нагишом перед этим юнцом в ловко пригнанной униформе. Вот так и в Судный день разбитной юнец, лоснясь от потаенного превосходства, с равнодушной миной утащит в паре чемоданов заодно с грехами и твои добродетели, напевая неведомую тебе мелодию.

— Мне надо позвонить, — сказал редактор.

— Пожалуйста, сюда, — сказал молодой человек, опуская чемоданы на пол, но редактор проследовал не к телефону, а к главному выходу из гостиницы. Улица манила свободой. Самое разумное было бы без промедления покинуть гостиницу, но он знал, что сегодня же вечером она объявится на лекции. Нет, надо положить этому конец. Он вернулся к телефонной будке. Пустая будка зияла, как западня. И он прошел мимо. Он терпеть не мог застекленных будок — ему чудилось в них нечто блудливое, притворно-безразличное. Они были всегда какие-то липко-жаркие от все еще витавших в них беспорядочных страстей. Он обернулся: будка по-прежнему пустовала. "Наверняка кому-то из вас нужен телефон?" — хотелось ему обратиться к людям, снующим по холлу.

Его задело, что никого не заинтересовал случившийся с ним казус. Все равно как если бы ты написал статью, а ее никто не захотел прочесть. Даже носильщик и тот куда-то запропастился. Оба чемодана были прислонены к конторке. И он, и они уже намозолили всем глаза.

Редактор стремительно зашагал взад-вперед по холлу, но никто не обратил на него внимания. Тогда он стал останавливаться на самых видных местах, и это не прошло незамеченным: его роскошная шевелюра неизменно притягивала взгляды.

Редактор снова безмолвно обратился к публике:

"Вы не уловили суть дела! Все, кто читал мои статьи, знают: я принципиальный противник брака как такового. Вот почему поведение этой женщины так нелепо! Думать о браке, когда мир вступил в один из самых страшных периодов своей истории, — ребячество чистой воды".

Он пустил ядовитый хохоток. Никакой реакции.

Вошел в будку и, оставив дверь открытой — пусть все слышат, — набрал ее телефон.

— Говорит Джулиан Друд, — резко сказал он. — Мне необходимо увидеть вас наедине в вашем номере.

Он услышал, как она дышит. Что за люди! Дышат себе и думают, будто одного этого достаточно! Задаешь серьезный вопрос, а они что? Дышат! Но тут редактор услышал детский голосок — он невнятно, неразборчиво прошелестел.

— Ой! — сказал голосок. И в трубке снова задышали: — Слушаю.

Два этих слова показались ему гребнем волны, готовой обрушиться на берег, хлестануть по песку и уползти с протяжным коварным шипением.

— Прошу вас, — добавила она.

И шипением, протяжным, неутоленным, прозвучали ее слова.

Редактор опешил — он никак не ожидал такого томного ответа на свою резкость.

Господи, подумал он. Она и точно там, в этом номере.

Он не видел ее — она была на другом конце провода, и от этого ему почудилось, будто она летит очертя голову вперед с разинутым ртом и того и гляди обрушится на него. Он положил трубку, почесал ухо: ему мнилось, что какая-то ее часть затаилась там. Редакторское ухо расслышало страсть. Накал страсти.

Ему доводилось слышать о страсти. Ему часто рассказывали о страсти. О ней пели в опере. У него были друзья, которые были игрушками страсти, — они нередко обращались к нему за советом. Ему не случалось испытывать страсти, не испытывал он ее и сейчас; но, шагая от телефонной будки к лифту, он понял, что теперь у него иная роль. Эта женщина не просто надоеда, она что-то вроде Тоски[16]. Когда он вошел в лифт, в язычнике проступил грубиян, в святом — ловчила.

— Ah, les femmes[17],— посетовал он лифтеру. Но немец не понимал по-французски.

Редактор вышел из лифта, миновал ряд бдительных белых дверей, подошел к номеру 415. Постучал раз, другой. И, не дождавшись ответа, толкнул дверь.

Запах духов и пряностей встал перед ним незримой стеной, и он попятился, решив, что ошибся дверью. С кровати на него, раскинув длинные ноги, таращила голубые глаза тряпичная кукла. Из раскрытого чемодана на полу свисали диковинные тряпки. Женские туфли вывалились на диван.

Мисс Мендоса стояла спиной к секретеру. Вернее, ядовито-зеленое платье, фигура обрубком были ее, а вот голова чужая. Смоляно-черных патл как не бывало — волосы ее золотились. Будто идола обезглавили и к туловищу приставили женскую головку. Лицо гватемалки было бесстрастным, но потрясение, отразившееся на лице редактора, передалось и ей, в свою очередь сменившись выражением крайнего ужаса — ужаса человека, застигнутого врасплох на месте преступления. Она вдруг оробела, испугалась, потупилась. Подхватила оставленный на кровати чулок и спрятала за спину.

— Вы на меня сердитесь, — сказала она, набычась, как заупрямившийся ребенок.

— Вы заняли мой номер. По какому праву? Я очень-очень вами недоволен. И еще зарегистрировались под моей фамилией — помимо всего прочего это противозаконно. Не может быть, чтобы вы этого не знали. Я вынужден просить вас удалиться — иначе мне придется принять меры…

Она так и не подняла глаз. Наверное, он зря упомянул про меры. Светлые волосы придавали ей жалкий вид.

— Почему вы так поступили?

— Потому что вы не хотели меня видеть, — сказала она. — Вы вели себя жестоко…

— Мисс Мендоса, отдаете ли вы себе отчет в своих поступках? Я с вами едва знаком. Вы гоняетесь за мной по всей Европе, буквально затравили меня. Занимаете мой номер. Выдаете себя за мою жену…

— Вы меня ненавидите? — залепетала она.

Проклятье, подумал редактор. И чего бы мне сразу не переменить гостиницу?

— Я вас совсем не знаю, — сказал он.

— А вы не хотите узнать меня поближе? Узнать, какая я? Я знаю о вас все, — сказала она, вскинув на него глаза.

Этот укор выбил редактора из колеи. Охота лицедействовать пропала. Он взглянул на часы.

— Через полчаса ко мне придет репортер, — сказал он.

— Я не стану вам мешать, я выйду.

— Как это понимать — выйдете?

И тут ему стало ясно, в чем его промах. Он разучился — а все потому, что за границей только и делал, что выступал перед большими собраниями, где все лица сливаются в одно, — отделываться от докучных посетителей.

Он решил сесть, отпихнул туфли на край дивана. Одна туфля упала на пол. Ну и пусть: в конце концов, имеет он право сидеть в своем же номере.

— Мисс Мендоса, вы нездоровы, — сказал он.

Она уткнулась глазами в ковер.

— Вовсе нет, — сказала она.

— Вы нездоровы и, сдается мне, очень несчастливы. — Он перешел на тон мудрого язычника.

— Нет, — сказала она чуть слышно. — Я счастлива. Вы говорите со мной.

— Вы женщина необыкновенного ума, — сказал он. — И вы поймете меня. Одаренные натуры, такие, как вы, в высшей степени ранимы. Жизнь в воображаемом мире делает их уязвимыми. Мне это известно.

— Конечно, — сказала она. — Вам ведомы все беды мирские… И ваше сердце обливается кровью.

— Мое? А, ну да, — сказал редактор и просиял улыбкой святого. Однако комплимент ненадолго отвлек его. — Впрочем, я не о том. Вы поэт, и воображение вам необходимо. Однако оно увело вас от реальности.

— Нет, не увело. Я вижу вас таким, как есть.

— Пожалуйста, сядьте, — сказал редактор. Его раздражало, что она нависла над ним. — И закройте окно: ничего не слышно.

Она повиновалась. Тут редактор заметил, что молния на ее платье разошлась и из прорехи выбивается нечто, отороченное пугающими кружевцами, и всерьез переполошился. Редактор не выносил нерях. Он понял, что медлить нельзя. И постарался быть к ней еще добрее.

— Мне очень приятно, что вы посещали мои лекции. Надеюсь, они были вам интересны. Слушали их, кажется, недурно — задавали толковые вопросы. Хотя как знать, когда приезжаешь в чужой город и перед тобой полный зал незнакомых людей, удивительно приятно увидеть среди публики знакомое лицо, впрочем, вы вряд ли мне поверите: я ведь так много выступаю. Все равно поначалу очень теряешься…

Она с надеждой посмотрела на него.

Редактор кривил душой. Он никогда не терялся. Стоило ему взойти на трибуну, и ему казалось, что он обращается к человечеству. Разделяет его страдания. Ведь это страдания человечества оставили такой опустошительный след на его лице.

— Но, как вам известно, — посуровев, продолжал он, — наши чувства обманывают нас. Особенно в определенный период жизни. Я беспокоился за вас. Я заметил, что с вами творится что-то неладное. Такое может нагрянуть нечаянно. И бог весть почему. Вы встретили какого-то человека, которым вы, допустим, восхищаетесь — с женщинами, судя по всему, такое случается чаще, — и вы переносите на него свою былую любовь. Вам чудится, что вы любите человека, а на самом деле вы любите не его, а кого-то давно забытого. В вашем случае я рискну предположить, что это ваш отец, которого вы с самого детства ненавидели. Именно так, как утверждают, нами овладевает наваждение, страсть. Не выношу этого слова. Что я хочу сказать: влюбляешься не в реального мужчину или женщину, а в нами же созданный призрак. Есть множество тому примеров.

Редактора прошиб пот. И зачем только он попросил ее закрыть окно! Он понимал, что его потянет на исторические примеры. Про кого же он ей расскажет, гадал он, про Джейн Карлейль, жену историка, которая после выступления знаменитого проповедника отца Мэтью на собрании общества трезвости ринулась в порыве восторга на трибуну целовать его башмаки? Впрочем, есть и другие примеры. Но ничего пригодного не приходило на ум. Он остановился на миссис Карлейль. И напрасно.

— Кто она, эта миссис Карлейль? — подозрительно спросила мисс Мендоса. — Я бы ни одному мужчине не стала целовать ноги.

— Башмаки, — поправил редактор. — И целовала она их на трибуне.

— И башмаки бы не стала, — взвилась мисс Мендоса. — За что вы меня терзаете? Обзываете ненормальной.

Редактор опешил — разговор принял неожиданный поворот. Он-то думал, что все идет как по писаному.

— Да нет, какая же вы ненормальная, — сказал он. — Разве ненормальная могла бы написать такую замечательную поэму? Я что хочу сказать — мне дороги ваши чувства, но поймите, пожалуйста, и меня, я их, увы, не разделяю. Вы нездоровы. Переутомились.

Желтые глаза мисс Мендосы сверкнули.

— Все понятно, — величественно сказала она, — вы мной тяготитесь.

Она поднялась со стула, и он заметил, что ее бьет дрожь.

— Раз так, что вас здесь держит? — сказала она.

— Позвольте, — рассыпался смешком редактор. — Да будет мне позволено заметить, это мой номер.

— Но за номер расписалась я, — сказала мисс Мендоса.

— Так ведь суть не в том, — улыбнулся редактор.

Его обуревали скука, досада — как можно попусту тратить время на чьи-то личные проблемы, когда в мире происходят бомбежки, людей тысячами убивают, сажают в тюрьмы. Чего он никак не мог взять в толк: почему, в разгар страшного кризиса, скажем кубинского, происходит такой оживленный обмен мужьями, женами, любовниками и любовницами; откуда эта необъяснимая маниакальная живучесть любовных эпидемий. Иначе как подрывной деятельностью это не назовешь. И надо же ему самому впутаться в подобную историю! Что же делать? Он обвел взглядом комнату — куда кинуться за помощью? Уличный шум, едва различимые фигуры служащих, мельтешащие за окнами конторы напротив, реклама пива — помощи явно ждать неоткуда. Человечество изменило ему. Оно напоминало о себе лишь куклой на постели — только теперь она бросилась ему в глаза — несуразной марионеткой, то ли выигранной в лотерею, то ли хранимой с детских лет. Рыжее мочало на голове, дурацкие красные щеки, выпученные голубые глазищи с длинными ресницами. Куцая юбчонка, ноги в клетчатых чулках нелепо раскинуты. Женщины — сущие дети. И сама мисс Мендоса (осенило его вдруг) — сущий ребенок, недаром у нее такой детский голосок.

— Смотрите-ка, у вас с собой подружка, — игриво начал редактор. — И прехорошенькая. Она приехала из Гватемалы? — И сделал вид, что направляется к ней — кукла ему была гадка.

Мисс Мендоса кинулась ему наперерез, цапнула куклу.

— Не трогайте ее! — сдавленным от ярости голосом сказала она.

Подхватила куклу, в страхе прижала к себе и огляделась, куда бы ее положить, чтобы он не достал. Пошла было к двери, но передумала и метнулась к окну. Распахнула его, занавески запарусили; вид у нее был такой отчаянный, словно она собралась прыгнуть вниз вместе с куклой. Но тут же крутанулась к нему — вдруг ему вздумается ее оттащить. Он же до того растерялся, что не мог сдвинуться с места. Когда она увидела, что он стоит как вкопанный, испуг сполз с ее лица. Она шмякнула куклу об пол, рухнула на стул рядом, сгорбилась, закрыла лицо руками и зарыдала, раскачиваясь из стороны в сторону. Слезы сочились у нее сквозь пальцы, стекали по рукам. Потом она отняла руки и, размякшая, растерзанная, кинулась к редактору, схватила его за лацкан.

— Уходите! Уходите! — выкрикивала она. — И простите. Пожалуйста, простите меня. — Она плакала и смеялась разом. — Вы правы — я нездорова. И простите, бога ради. Сама не понимаю, что на меня нашло. Я уже неделю не ела. Наверное, лишилась рассудка, иначе никогда не стала бы так себя вести. И почему? Сама не понимаю. Вы были добры ко мне. А ведь могли бы и не пожалеть. Вы правильно поступили. Нашли в себе смелость сказать мне правду. Стыдно, ой как стыдно. Что же мне делать? — Она мертвой хваткой вцепилась в его пиджак. Орошала слезами его руки. Умоляла.

— Я вела себя как последняя дура, — сказала она и подняла на него глаза.

— Давайте сядем, — сказал редактор и попытался отвести ее к дивану. — Вы вовсе не дура. И не сделали ничего плохого. Вам нечего стыдиться.

— Как мне теперь жить!

— Пойдемте сядем, — сказал редактор, кладя руку ей на плечо. — Я просто загордился, когда прочел вашу поэму. Послушайте, вы на редкость одаренная и привлекательная женщина.

Ну и ну, удивился редактор, здоровенная бабища, с виду такая крепкая, а на поверку совсем мягкая, податливая. Он и сквозь платье чувствовал, как пышет жаром ее кожа. Жаром пыхало ее дыхание. Жаром пыхало отчаяние. И горе. А жарче всего было ее платье. Наверное, именно из-за этого он почувствовал к ней такую близость — уже долгие годы никто не вызывал у него подобных чувств. В тех редких случаях, когда он бывал с женщиной, с голой женщиной, в постели, он не чувствовал такой близости. И совершенно неожиданно для себя он бережно приложился губами к ее макушке, к тем самым белокурым волосам, которые ему так не нравились. Все равно что поцеловал разогретый коврик, вдобавок припахивающий гарью.

Она выпустила его пиджак, глаза ее мигом высохли. И испуганно отпрянула.

— Благодарю вас, — сказала она торжественно, и он почувствовал, что она изучает его, запечатлевает в памяти, как в тот первый раз, когда пришла к нему в кабинет. Перед ним вновь предстал идол, не женщина.

— Вы никого, кроме себя, не любите, — поделилась она своим открытием. И к тому же улыбнулась. Он побаивался: уж не надеется ли она, что он не ограничится одним поцелуем, но теперь не мог смириться с ее словами. Это было бы явное поражение.

— Мы должны увидеться, — бесшабашно сказал он. — Мы непременно увидимся сегодня вечером на лекции.

Предощущение будущего омрачило ее лицо.

— Нет-нет, — сказала она. Она освободилась от него. И предупреждала, чтобы он не рассчитывал поживиться на ее страданиях.

— Тогда днем, — сказал он и попытался взять ее за руку, но она отдернулась. И, вогнав его в полное недоумение, забегала мимо. Собирала вещи. Запихивала свои немногочисленные наряды в чемодан. Ушла в ванную, и тут-то носильщик и принес его чемоданы.

— Подождите, — сказал редактор.

Она вышла из ванной — в лице ни кровинки — и засунула в чемодан последние пожитки.

— Я просил носильщика подождать, — сказал редактор.

Поцелуй, ее золотистые волосы, пышущая жаром макушка — все это перепуталось у редактора в голове.

— Мне не хочется, чтобы вы ушли вот так вот… — сказал он.

— Я слышала, что вы приказали носильщику. — Она поспешила захлопнуть чемодан. — До свидания. И благодарю вас. Вы спасаете меня — иначе бы не миновать беды.

Редактор, не в силах сдвинуться с места, смотрел, как она уходит. Не мог поверить, что она ушла. На него повеяло запахом ее духов, и он в изнеможении опустился на диван, но совесть не давала ему покоя. Почему она сказала, что он никого, кроме себя, не любит? Мог ли он поступить иначе? Будь здесь люди, он бы им все объяснил, он бы спросил их. Его томило одиночество, такое случалось с ним считанные разы. Он подошел к окну посмотреть на людей. Оглянулся на кровать, и тут его как обухом по голове ударило: "Сколько лет живу — и хоть бы одно приключение!" И с тем покинул комнату и спустился к администратору. А вдруг она еще в гостинице?

— Нет, — сказал администратор, — миссис Друд села в такси и уехала.

— Я спрашивал о мисс Мендосе.

— У нас такой не числится.

— Ничего не понимаю. — Редактор изобразил удивление. — Она договорилась встретиться со мной здесь.

— Не исключено, что она остановилась в "Хофгартене" — у нас общая дирекция.

Целый час он сидел на телефоне, обзванивая одну гостиницу за другой. Съездил на вокзал, обзвонил все авиакомпании, наведался в аэропорт. Хотя и понимал, что дело гиблое. Похоже, я и сам ненормальный, подумал он. Он вглядывался во всех блондинок, которые попадались на пути: их в городе было видимо-невидимо. Шумный городской день уже близился к концу, и он капитулировал. Он любил поговорить о себе, но рассказать об этом дне у него не хватило бы духу. Вернуться в номер тоже не хватило духу. Вместо этого он расположился в вестибюле, пытался читать газету, жестоко укорял себя и впивался глазами в каждую проходящую женщину. Не мог есть, пить и то не мог и, в надежде нечаянно встретить ее, дошел пешком до зала, где ему предстояло выступать. Раз-другой ему померещилось, будто она совсем недавно проходила здесь и на тротуаре в двух-трех местах еще виднеются ее следы, — как насмехался он за это над собой! И вот чего он не мог понять: ведь такие женщины, приземистые, некрасивые, совсем не в его вкусе. А уж без одежды она, наверное, и вовсе страхолюдина. Он пытался освободиться от наваждения, вызывая в мозгу похотливые образы. Они рассеивались, и она возвращалась вновь — преображенная, похорошевшая. Она рисовалась ему то статной брюнеткой, то молоденькой блондинкой, то соблазнительно округлой, то по-спортивному поджарой; цвет ее глаз и тот менялся. Пока его представляли, он обшаривал глазами зал, ряд за рядом, ни одного не пропустил, и выражение лица его, к вящему изумлению публики, то и дело менялось, переходя без всяких видимых причин от надежды к презрению. Он встал.

— Дамы и господа! — начал он. Он знал, что произнесет свою лучшую речь. И не ошибся. Он взывал, молил, пугал, вещал. Молил ее вернуться.

После долгих споров, которые почти не слушал, он вернулся в гостиницу. Никуда не денешься, придется идти в своей номер — какая в этом издевка! Он отпер дверь номера — и номер действительно встретил его издевкой, и еще какой! Горничная постелила постель на ночь, и на ней лежала кукла — ноги благонравно сдвинуты, дурацкие глазищи таращатся на него. Ему казалось, они моргают. Она забыла здесь куклу. Оставила здесь свое детство.

Загрузка...