Первое утро войны застало меня в Риге, где я в течение года работал в качестве специального корреспондента Всесоюзного радио и «Правды». Вместе с Сергеем Михалковым мы ночевали в гостинице «Рим». Около пяти часов утра мне позвонили в гостиницу из местного Радиокомитета.
— Судя по всему, немцы начали войну против нас… — осторожно сообщил дежурный.
Помню эту фразу так, будто услышал ее только что…
Я разбудил Михалкова.
Спустя полчаса мы расстались, чтобы увидеться только через год уже в Москве…
Когда я бежал в Радиокомитет, в стороне Задвинья, где был аэродром, слышались взрывы. Позже мы узнали о бомбовом ударе гитлеровцев по нашим аэродромам под Ригой.
На третий день войны началась эвакуация Радиокомитета. Но для организованной и полной эвакуации времени не было, и многие сотрудники Радиокомитета остались, а из техники удалось вывезти совсем немного. В эти дни трудные обязанности и тяжелые переживания выпали на долю председателя латвийского Радиокомитета известного писателя И. Леманиса и его заместителя И. Апсита. Но все, что могли, они сделали…
24 июня мне позвонили из «Правды» и сообщили, что с этого дня я уже являюсь их военным корреспондентом, объяснили технику связи с редакцией. На другой день я передал туда первую корреспонденцию о героях воздушного сражения над Ригой и попросил продублировать ее в «Последние известия»: ведь основная моя работа была там.
Однако в штабе Северо-Западного фронта, где по заверению редакции «Правды» я должен был получить необходимые указания и советы, никто говорить со мной не стал — было не до меня. Тогда я сел в машину и поехал в сторону Литвы, так сказать, навстречу войне, с наивной мыслью, что именно там и должен быть материал для корреспонденций.
Километрах в семидесяти от Риги моя малолитражка завязла в водовороте машин и людей — военных и штатских. Дорогу впереди забили автомашины эвакуации, военная техника. Пока я бегал, ища кого-нибудь, кто помог бы мне прорваться вперед, позади появилась танковая колонна, шедшая на запад. Танкисты проявили беспощадную решительность, и в течение каких-нибудь десяти минут все, что двигалось на восток, было сдвинуто с дороги, и танки помчались дальше. Моя машина со смятым боком лежала в кювете. Какие-то военные помогли вытащить ее на дорогу. Двигатель работал, ходовая часть не была повреждена, и я собрался на своем сплющенном «оппеле» ехать дальше.
Но в это время на меня обратил внимание старший политрук. Кто? Куда? Я предъявил документы — радио и «Правды». Возвращая мои бумажки, он сказал как отрезал:
— Назад, в Ригу! У вас должно быть предписание штаба фронта.
Я вернулся в Ригу и пошел в штаб округа добывать предписание.
Штаб эвакуировался, и от меня все отмахивались. И вдруг я увидел военного с четырьмя шпалами. Бросился к нему. Он посмотрел мои документы и рассмеялся.
— На ловца и зверь бежит, — сказал он. — Я редактор окружной, теперь фронтовой, газеты. Фамилия моя Московский. Давай ко мне в редакцию. Работал на две редакции, поработаешь и на три…
До сих пор считаю Василия Петровича Московского моим спасителем — неизвестно, что могло случиться, если бы я продолжал болтаться в одиночку, ничего не понимая в военной обстановке и руководствуясь собственным наитием…
Спустя два дня все сотрудники редакции и типографии погрузились в специально оборудованный поезд. Глубокой ночью, когда над Задвиньем полыхало зарево и отчетливо слышалась артиллерийская стрельба, поезд отошел от Риги, направляясь в сторону Пскова.
Об этом кратком периоде, когда я работал во фронтовой газете, писать здесь не буду — к радио это не имеет никакого отношения.
Вторую половину июля я работал уже в Москве, в редакции «Последних известий по радио», — выполнял обязанности сменного редактора выпусков и отдельные поручения. Я сразу заметил, что в редакции сложилась атмосфера строгой подтянутости, собранности, взаимной требовательности. И вместе с тем в коллективе не умирали живинка и даже юмор. Мне кажется, что это в известной мере шло от Н. М. Потапова. Я до этого не знал Николая Максимовича. Явился к нему сразу после военного редакционного поезда. Эта встреча осталась в памяти, во время войны я вспоминал ее не раз. Он попросил меня рассказать о том, что я видел. А я был полон драматических впечатлений отступления и начал их взволнованно излагать. Рассказывал и видел, как в глазах у Потапоэа поблескивают смешинки. Вдруг он поднял руку.
— Погодите, остановитесь. Все это могло бы пригодиться, если бы у нас был специальный выпуск под девизом «Братцы, мы отступаем!». А такого выпуска нет. Вы остыньте от ваших «красочных» переживаний.
Не без чувства обиды я встал, чтобы уйти.
— Минуточку… — Глаза Потапова уже были строгие. — Мне думается, что ваши впечатления ни к чему не только мне. Понимаете?
Я понял. Единственный, кому я все рассказал, был мой друг и земляк Гриша Нилов. Помню, как мы сидели с ним на бульваре возле Радиокомитета и я рассказывал, а Гриша слушал, чуть наклонив голову. Потом Нилов сказал:
— Сперва насчет Потапова. Журналист, слово хорошо чувствует, и в характере у него бездна юмора, без которого сейчас очень трудно. Кажется, Вольтер сказал, что страх смертельно боится смеха. Все, что ты рассказывал, в общем уже известно и может пригодиться тебе только после войны.
В тот день я и завел дневник, который вел потом все время…
Все, что сказал Нилов о Потапове, подтвердилось, и я, как и другие радиожурналисты, вспоминаю нашего военного редактора с чувством благодарности.
2 августа 1941 года Потапов пригласил меня к себе и сказал:
— Кажется, мы нашли для вас хорошее дело. — Глаза его весело блеснули. — Я слышал, вы тут до войны все рвались получить командировку в Ленинград, чтобы покейфовать в «Европейской» гостинице. Так вот, решено послать вас корреспондентом в Ленинград…
Я считаю своим журналистским счастьем, что оказался в Ленинграде и смог работать в замечательном коллективе ленинградских радиожурналистов.
В ленинградском Доме радио была спокойная, деловая атмосфера. Запомнился мой первый разговор с редактором «Последних известий» Ароном Пази. Очень штатский на вид человек, глаза за толстыми очками, медлительность в движениях, тихая неторопливая речь.
Я спросил, какой он мне может дать совет? Пази подумал и ответил:
— Могу сказать одно. После Финской войны я для себя сделал один вывод: всякая война — в общем, несчастье, людская беда, и, значит, соответственно о ней надо писать и рассказывать. А мы все привыкли к легким фразочкам, тертым словечкам и, кроме того, подвержены поверхностному оптимизму… Я своим говорю: остановитесь, задумайтесь; то, про что вы пишете, — война, там льется кровь наших людей. Действует. И слова хорошие находят, глубже и дальше видят… — Он помолчал и вдруг сказал: — Самое трудное сейчас — определить, что такое правдивая информация о войне. Мы тут много говорим об этом. Общий ход войны пока складывается для нас плохо. Но это, если смотреть на фронт издали и, так сказать, умозрительно. А ведь и сейчас, когда я говорю эти слова, какой-то наш рядовой боец, сегодня ночью притащивший в штаб «языка», или летчик, сбивший «мессершмитта», или артиллерист, отбивший атаку вражеских танков, — все они переживают сейчас радость победы. Своей, пусть маленькой, но победы. И все они — а их легион — в это время ощущают себя исполнившими свой священный долг перед Родиной. И наша главная обязанность: их самосознание и их маленькие победы донести до всех на фронте и в тылу.
— По-моему, надо писать и о проявивших трусость, — сказал я.
Пази огорченно посмотрел на меня.
— Ленинградское радио об этом говорить не будет… — Он помолчал и добавил: — И московское тоже. Советский народ ждет от радио не этого.
В тот же день я представился руководителю Ленинградского радиокомитета Виктору Ходоренко. Это был крепыш небольшого роста, совсем еще молодой, с черными веселыми глазами. Он прочитал мое командировочное предписание и сказал, сразу перейдя на «ты»:
— Знаешь, что самое трудное? Не оказаться от страха дураком. А дураку все просто. В военное время наши мозговые извилины освобождены от обслуживания всякой гражданской чепухи. Как же они должны работать в это время? С блеском! — Он улыбнулся. — За собой я что-то этого блеска не примечаю… — Помолчав, он продолжал уже серьезно и даже зло: — Страшнее страшного не знать того, что делается на фронте, и в то же время делать об этом фронте передачи. Я от своих потребовал: каждый должен ежедневно как-то прикоснуться не к бумажкам о войне, а к самой войне. Все ездят на заводы и фабрики, в госпитали, в места формирования, в воинские части и, конечно, на фронт. Тем более он все ближе, будь он неладен… Вот и тебе советую то же самое. А сочинять бойкие корреспонденции по штабным донесениям — это каждый может. А что толку? И прошу тебя, как будешь приезжать оттуда, забегай ко мне, расскажи, что видел, что узнал. Только бога молю — не про отступление, я про него знаю из сводки…
Вскоре я понял, что в Ленинградском радиокомитете здоровую и творческую атмосферу создавало именно это — стремление всех его работников к прославлению подвига советского человека на войне.
Когда на город надвинулся трагический декабрь и голод начал косить людей, перед работниками Ленинградского радио возник очень тяжелый, очень сложный вопрос: как и что говорить об этом по радио? Помнится, были разные мнения. Одни считали, что из наших передач враг узнает о положении в городе, — значит, надо об этом молчать. Другим казалось, что раз ленинградцы — сами участники этой драмы, зачем сообщать им о том, что с ними же происходит. Мне думается, что в решении этой нелегкой задачи особую роль сыграла поэтесса Ольга Берггольц, которая работала в коллективе радиожурналистов, жила вместе с ними на казарменном положении и зимой начала свои ставшие потом знаменитыми передачи для ленинградских женщин, а затем и для всех ленинградцев. Вижу ее как сейчас — худенькую, резкую в движениях, с коротко подстриженными рыжеватыми волосами. Внимательные глаза с чуть припухшими веками. Нежная картавинка в голосе.
Когда вспоминаю ту пору, среди других неизгладимых в памяти картин, вижу такую… Радиостудия без обычного яркого света. Только там, где микрофон, горит настольная лампа. Абажур ее опущен, и в полосе света лицо Ольги Берггольц и ее рука, то и дело откидывающая падающие на глаза волосы. Я слышу ее глуховатый голос. Она говорит так тихо, так доверительно, что невольно хочется оглядеться, чтобы увидеть ее собеседника. Но в студии нет никого. Она говорит с Ленинградом, с ленинградцами, с его героическими женщинами…
— Тебе трудно, дорогая моя ленинградка. Тебе очень трудно. Я знаю… Мне тоже… — говорит она с необыкновенной проникновенностью…
Уже вошло в золотой фонд военной поэзии стихотворение, которое она в той передаче читала. Я привожу его не только потому, что это высокая поэзия. И не потому, что оно из радиопередачи и специально для нее написано. Полезно в него вдуматься и разгадать «секрет», «ключ» поэта, с которым подошел он к сердцу ленинградца в той его тяжелейшей и полной драматизма жизни.
«Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.
Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа —
наши, Дарья Власьевна, с тобой.
О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке…
Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист,—
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви…
Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
— Вынесу ли? Хватит ли терпенья?
— Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
Дарья Власьевна, еще немного
дней пройдет — над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.
И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.
Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной…
Плачьте тише, смейтесь тише, тише.
Будем наслаждаться тишиной.
Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.
А тебе — да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.
Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.
Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть — Россия.
Стой же и мужайся, как она!»
О. Берггольц знала сама, лично, тяжесть общего горя и знала, опять-таки по себе, что противостоять этому горю может только сердце, в котором живет любовь к Отчизне, к родному городу, ненависть к врагу и вера в победу. Стихотворение отличает потрясающая точность поэта в выборе каждой мысли, каждого слова. Эти мысли и слова жили в ее сердце, а «бедный ленинградский ломтик хлеба» получала и она. И мы видели, как она худела на глазах, как замедлялись ее еще недавно резкие движения…
Помню, однажды корреспондент Ленинградского радио Михаил Блюмберг попросил Ольгу Берггольц помочь ему найти точные слова для описания мыслей и чувств наших сидящих в засаде снайперов. Она задумалась и сказала:
— У каждого снайпера — свое. Он лежит в засаде, и вместе с ним там вся его жизнь и судьба. Конечно, у всех у них душа горит от жажды увидеть врага, но если ты скажешь это про всех, это будет общая фраза. Общая. И только фраза.
И Блюмберг стал рыться в своем блокноте с записями о снайперах и нашел то, что нужно, — у одного снайпера отец воевал здесь же, на Ленинградском фронте. И родились хорошие строчки о том, как сын, «снимая» очередного гитлеровца, думает, что тот уже не сможет убить его отца. Более того, от этих строчек родилась мысль — найти на фронте отца снайпера. Блюмберг нашел его, написал о нем, и произошла своеобразная радиоперекличка сына и отца. Так всегда: стоит тронуть тему через человека — и рождается удача в журналистике.
Весь Ленинград, весь Ленинградский фронт стали собеседниками Ленинградского радио. Какие до глубины сердца волнующие письма непрерывно шли в Радиокомитет от ленинградцев и фронтовиков! Какое глубокое удовлетворение доставляли они всем работникам радио! Приходили в Радиокомитет и сами ленинградцы, фронтовики. В самый разгар голода пришел однажды молоденький лейтенант из истребительного авиаполка, принес корреспонденцию и сверток черных сухарей для радиоработников. Эти сухари дорогого стоили, они были высшей похвалой всем работникам Ленинградского радио.
Мне довелось однажды разговаривать с пришедшей в Радиокомитет женщиной. Укутанная в шерстяной платок, с заострившимся землистым лицом, она сидела в нижнем вестибюле Дома радио. Подняться по лестнице у нее не было сил. Она пришла, чтобы сказать «спасибо» всем, кто здесь работает.
— Мы часто думаем и говорим о вас, — сказала она. — Страшно подумать, что было бы, если бы радио наше не работало. Оно помогает нам жить и вынести все, что нам выпало…
Спросите сейчас у переживших блокаду ленинградцев: что было для них самое страшное в то время, и от большинства услышите:
— Тот день, когда вдруг замолчало радио.
Да, такой день был. В Дом радио перестала поступать электроэнергия, и в репродукторах всего города умолк стук метронома. Но в Смольном прекрасно понимали, что означает для Ленинграда и фронта замолчавшее радио, и поэтому, как ни тяжело было с энергией, немедленно были приняты самые срочные меры для переключения радио на энергопитание особого резерва. Радио молчало всего несколько часов, но эти страшные часы запомнили все.
Многих редакторов знал я за свою журналистскую жизнь, но далеко не всех вспоминаю с благодарностью. Арон Пази — один из тех, работать с которыми означало ежедневно учиться журналистике. Редактор он необыкновенно строгий, непримиримый к легкости в мыслях и ко всякому сору в языке. Я ни разу не слышал, чтобы он хоть на тон повысил голос. Но от его тихого сарказма, что называется, звенело в ушах. Я не так часто попадал под его редакторскую руку, поскольку работал для Москвы, но все же уроки, полученные от него, помню. Особенно один.
Я привез с фронта и дал Пази для его «Фронтового дневника» зарисовку боевого эпизода. Фамилию одного из отличившихся бойцов я записал нечетко: ее можно было прочитать и Биденко, и Виденко, и Гиденко. Я пошел к Пази — как быть? Все варианты, сказал я, звучат похоже, а там, где боец служит, узнают, о ком идет речь. Пази не ответил, он только поднял на меня такой укоризненный взгляд, что я, не говоря ни слова, занялся нелегким делом уточнения фамилии бойца. К моему счастью, об этом боевом эпизоде поступило донесение в штаб фронта, так что не прошло и часа, как фамилия была уточнена. Пази не сказал мне ни слова, только в течение нескольких дней, обращаясь ко мне, всякий раз называл меня новым именем. И этот урок так врезался в мое сознание, что я и сейчас, когда надо занести в блокнот чью-то фамилию, стараюсь записать ее печатными буквами.
Меня удивляла необыкновенная работоспособность А. Пази — буквально в любое время суток его можно было увидеть за рабочим столом. Однажды я застал его за столом спящим: он сидел, откинувшись на спинку стула и держа в руках свои толстостеклые очки. Сны он видел без них…
Сколько лет пролетело с тех пор, а А. Н. Пази по-прежнему на редакторском посту. Только уйдя на пенсию, он занялся редактированием книг в ленинградских издательствах.
В качестве военного корреспондента работал Михаил Блюмберг, улыбчивый и застенчивый молодой человек. В редакции его можно было увидеть не часто, он много и с охотой ездил на фронт и всегда был переполнен материалом. Во всем, включая военную форму, он был необыкновенно аккуратен. Но главная его аккуратность была в работе. Пази всегда ставил его в пример другим, говорил: «Его материал можно не читать».
Хорошо запомнилась поездка с ним на огневую Невскую Дубровку, где было страшно до озноба. Стоявшую там зенитную батарею гитлеровцы бомбили с таким яростным постоянством, что вся земля вокруг стояла дыбом. А батарея жила и была костью в горле гитлеровских летчиков, о чем свидетельствовали обломки сбитых ею «юнкерсов», направлявшихся к Ленинграду.
С нами была записывающая аппаратура. Запись производилась на хрупких дисках, и ведала ею миловидная девушка Люба. Храбрости ей занимать не требовалось: я видел, как она работала во время бомбежки — с улыбкой, с шуткой, даже зенитчики смотрели на нее с уважением. А рядом с ней — застенчивый и аккуратный, как всегда, Блюмберг. Когда началась бомбежка и с потолка блиндажа посыпался песок, он бросился к аппаратуре и прикрыл ее шинелью.
После очередного налета «юнкерсов», во время которого земля качалась, как корабельная палуба в шторм, к нам в землянку забежал командир батареи.
— Живы? — крикнул он с порога.
— Аппаратура в порядке, — совершенно серьезно ответил Блюмберг.
Ведется передача с защитной батареи. Юго-Западный фронт, 1941 г.
Потом мы записывали на пластинки артиллеристов. Блюмберг, прижав к голове наушники, слушал их выступления, и по лицу его было видно, как он счастлив, когда боец произносил удачную фразу, и как неприятна ему каждая запинка оратора.
Однажды, когда я передал Блюмбергу хороший отзыв о его корреспонденции, он засмущался, даже румянец на щеках выступил.
— Да ничего там особенного нет. Просто я про войну пишу как про очень тяжелую и опасную работу, и все…
С Лазарем Маграчевым я тогда как-то не сконтактировался, знал его мало, хотя видел все время — энергичного, быстрого, набитого военными историями, которые он охотно и интересно рассказывал. Пожалуй, интересней, чем писал. Зато после войны он, единственный из всех ленинградских радиожурналистов, вернулся к военным годам и многое сделал по восстановлению ценных записей времен войны. Этой своей послевоенной радиожурналистской работой он создал себе доброе имя и заслужил сердечную благодарность ленинградцев.
Мне хочется еще написать о Юрии Макогоненко, редакторе литературных передач, ныне докторе филологических наук. Я помню его высоким черноволосым молодым человеком с веселыми пытливыми глазами, энергичным и обладающим драгоценной чертой — неиссякаемым чувством юмора. В связи с ним мне хочется рассказать об одном удивительном факте в военной работе Ленинградского радио…
В начале 1942 года в Дом радио пришло письмо от группы бойцов с труднейшего участка Ленинградского фронта. Они просили организовать… юмористические и сатирические передачи. Это письмо было не единственным, об этом же писали в Радиокомитет и ленинградцы. Не знаю, как другим, а мне эта идея поначалу показалась кощунственной. Но за эти письма ухватился Макогоненко.
— Вы ошибаетесь, — горячо говорил он. — Сильной человеческой душе смех просто необходим! Поймите, что произошло — фашистский план молниеносного захвата нашего города провалился. Город и фронт выстояли! Враг завяз в снегах вокруг города, зарылся в мерзлую землю, ища спасения от ленинградского огня, и уже позабыл о банкете в «Астории», назначенном Гитлером по случаю взятия Ленинграда. Достаточно вспомнить об этом банкете — и уже хочется смеяться…
Идею организации таких передач сразу же поддержал В. Ходоренко. В Дом радио были приглашены писатели, юмористы и сатирики. Я встретил там Всеволода Вишневского.
— Слышал? Сатиру запрягаем! Юмор даем! — говорил он восторженно. — Мог ты месяц назад даже про себя подумать об этом? Ах, как это здорово и сколько в этом победного смысла! Да будь я на месте Гитлера, я, услышав первую юмористическую передачу из осажденного Ленинграда, отдал бы приказ войскам уходить оттуда немедленно, пока не поздно. Идея! Я напишу для этой передачи сценку, как Гитлеру докладывают, что Ленинград смеется… Словом, передача «Балтика смеется» появилась, стала регулярной и пользовалась у города и фронта громадной популярностью. В почте стали появляться письма с разными смешными историями, сатирические стихи, басни про гитлеровских бандитов, подавившихся Ленинградом. Эту передачу делал Ю. Макогоненко.
В заключение я хочу вспомнить о своей работе на 1-м Украинском фронте в дни освобождения Киева. Почему именно об этом? Это будет рассказ уже о том периоде работы Всесоюзного радио на войне, когда появились у всех нас опыт, организованность и неплохое техническое оснащение.
Всесоюзный радиокомитет послал под Киев целую бригаду. Кроме техников в нее входили Лев Кассиль, Вадим Синявский и я. Мы ехали туда прямо из Москвы на машине.
В деревне Красиловке, где располагалась часть штабных подразделений Украинского фронта, нас тотчас принял совсем молоденький полковник, который, узнав, что перед ним Лев Кассиль, как-то подобрался и сказал немного смущенно:
— Смотри, Швамбрания пожаловала…
По его возрасту было видно, что читал он эту книгу не так уж давно.
А узнав, что перед ним «живой» Вадим Синявский, он просто оторопел и неожиданно спросил:
— Как там Якушин из «Динамо», жив-здоров? — И, не дожидаясь ответа и только сейчас, видимо, заметив, что Синявский в военной форме, добавил: — Ничего, товарищ майор Синявский, мы с вами еще поболеем за «Динамо»…
И в этом разговоре и в том, что последовало затем, во всей спокойной атмосфере штаба отразился тот новый этап войны, когда с разгулом хвастливой и наглой гитлеровской военщины было уже покончено.
Полковник пригласил нас к расстеленной на столе карте и показал карандашом на черную точку возле голубого извива Днепра. По другую сторону реки был обозначен Киев.
— Мы с вами здесь, — сказал полковник. — До Киева, как вы видите, совсем недалеко. Но нужно форсировать Днепр. На другом берегу наши войска занимают несколько плацдармов. Дело будет нелегкое, но мы к нему готовы, и оно будет проведено в назначенный срок. Очень прошу вас понаблюдать днепровскую операцию и рассказать о ней по радио. Что же касается дальнейшего, то мы понимаем, как важно, чтобы вы оперативно сообщили стране об освобождении Киева. Особенно если удастся сделать этот подарок Родине к Октябрьскому празднику. Я имею приказ командующего включить вашу автомашину в штабную группу, так что в Киев вы попадете вовремя. А там наши люди найдут для вас подходящее помещение и будут вам помогать во всем…
На другой день мы были на берегу Днепра и начали сбор материалов. Мы получили полную возможность подробно рассказать по радио стране об этом героическом, могучем рывке нашей армии через осенний Днепр.
А 6 ноября 1943 года мы уже были в освобожденном, еще горящем Киеве. Нам отвели небольшое каменное здание недалеко от оперного театра. Золоторукий наш техник Алексей Спасский установил звукозаписывающую аппаратуру, и мы приступили к работе. Как и в Ленинграде, запись велась на диски — тонфоли. Несмотря на неполадки с подачей энергии, Спасский безотказно делал высококачественные записи. С утра до вечера в нашей импровизированной радиостудии слышались голоса героев форсирования Днепра и освобождения Киева. Тонфоли тут же через фронтовой пункт связи на самолетах отправлялись в Москву. (Потом выяснилось, что не все хрупкие тонфоли смогли выдержать путешествие до Москвы, и это было для нас большим горем…)
Вадим Синявский, Василий Ардаматский и боец Шахмутдинов перед форсированием Днепра. Октябрь 1943 г.
Никогда не забуду, как в ночь под Октябрьский праздник, стоя в толпе киевлян и наших солдат возле войсковой радиопередвижки в озаренном заревами Киеве, мы слушали из Москвы свои первые сообщения об этой славной победе. Зачитывался приказ Верховного Главнокомандующего о взятии Киева, и грохот салюта в Москве отзывался эхом в темных, пустынных улицах многострадального города. В такие минуты остро ощущаешь счастье своей принадлежности к радиожурналистике.