АРИЯ
Я быстро вырвалась из его объятий, будто горячая ладонь обожгла спину, и оторвалась не только физически, но и всем нутром. Сердце стучало так громко, что казалось, оно было слышно в пустой квартире.
— Что ты делаешь? — чуть ли не крикнула я. Голос оборвался на последнем слове, но в нём было всё: и обвинение, и страх, и ярость, и усталость от постоянного напряжения, которое он приносил с собой каждый раз, как появлялся у порога. Мои пальцы всё ещё дрожали, ладони пахли кофе, но я старалась выглядеть так, как будто мне всё равно. Только глаза предательски блестели.
Он молчал. Его молчание было гладким, как лёд. На нём не читалось ни извинения, ни смущения. Только безмятежность того, кто уверен в своей правоте. Это молчание действовало на нервы сильнее любых обвинений.
— Если ещё такое повторится, выйдешь на порог! — сказала я — в голосе была не угроза, а приказ матери, у которой сдали последние нервы. Я знала, что на него подействуют даже такие простые слова. Он не любит выглядеть смущённым, пойманным в неподобающем жесте.
Он тихо стиснул зубы, не сказал ни слова. Только небольшая дрожь пробежала по его щеке как знак, что внутри у него кипит, но наружу он выпускает холодную маску.
— Пожалуйста, сядь на своё место, — сказала я уже тише, почти умоляюще. — Я и так с трудом выношу твоё присутствие.
Он оглядел меня с полуулыбкой, в его губах проскользнула та лёгкая насмешка, что всегда давала понять: он видит мою слабость и готов этим воспользоваться.
— А ведь раньше ты не реагировала так, — сказал он ровно, будто констатировал факт.
— Это раньше! — вырвалось у меня. — Меня тошнит от тебя! — слова рвались из горла и жгли; целый год я лечила раны, собирала себя по частям, а он теперь вошёл и претендует на куски моей жизни, как будто так и должно быть.
Он приподнял бровь, и в его тоне появилась издёвчивое любопытство.
— Уверена? — спросил он, словно проверяя гипотезу. — Тогда почему ты так дрожишь?
Я застыла. В этот вопрос будто вложили зеркало. Я сама почувствовала это предательское дрожание. Вдруг действительно стало видно всем: я не каменная статуя, а человек с нервами и страхами. Почему я реагирую так остро? Почему при его прикосновении внутри всё содрогается? Стыд и раздражение слились воедино.
— Я не… я не дрожу! — выдавила я, потому что нельзя было позволить ему увидеть слабину. — Это от злости.
Он лишь усмехнулся — коротко, сверху, будто на моё объяснение можно было положить крест и идти дальше. Затем спокойно сел на стул, устроился, как будто здесь был всегда, как будто это его стул не менее родной, чем мой дом. Его спокойствие действовало на меня раздражающе: хотелось развернуться и просто выставить его за дверь, но рассудок напоминал о другом.
Я взяла чашку с кофе, которая дрожала в моих руках, и поставила её на стол. Звук фарфора такой обыденный, будто дал мне точку опоры в хаосе мыслей. Сердце всё ещё колотилось, но я понимала: сейчас эмоции не помогут. Нужно действовать холодно и разумно — ради Теи.
Мне хотелось схватить его за ворот и выкинуть на улицу, закрыть дверь и никогда не открывать её для этого имени. Но я знала правду: это невозможно. Его власть — не только его самоуверенность, но и ресурсы, и связи. И если он действительно решит идти «по закону», я не смогу решить судьбу дочери лишь криком и силой. Потому я села и говорила спокойно, планируя шаги в тишине перед бурей.
— Раз уж теперь тебе известно о дочери, и ты решил вмешиваться в её жизнь, то мы должны всё обсудить, — сказала я, делая большой глоток кофе, чтобы заглушить дрожь в голосе.
Он молча посмотрел на меня, будто пытался прочитать между строк мой настрой, но затем нахмурился, будто что-то вспомнил, и произнёс, будто тяжесть вечера давила на каждое слово:
— Меня мучает один хренов вопрос.
— И какое же? — переспросила я ровно, хотя внутри всё рвалось — почему он смеет задавать вопросы?
— Почему ты не рассказала, что беременна? — спросил он прямо. В его голосе был не только упрёк, но и недоумение, болезненное и неприятное.
Я сжала чашку так, что пальцы упёрлись в фарфор. Какое право он имеет задавать этот вопрос? Какое право у него сейчас вообще что-то требовать? Но ответила спокойно, хотя в губах горчил привкус старой боли:
— По-моему, причина ясна.
Он зарычал, и это было почти шёпотом:
— Я блядь знаю, что поступил с тобой хуёво, и я сожалею об этом до сих пор, — сказал он, и я услышала искренность или по крайней мере то, что он старается её выдать за искренность. — Но ребёнок — это не то, что можно просто скрывать и прятать!
Я вскинула глаза. Сожаление? От него? От Мэддокса Лэнгстона, человека, у которого вместо сердца — камень? Какая ирония.
Но его слова, вместо злости, вызвали боль. Глубокую, старую. Перед глазами вспыхнуло то самое воспоминание, которое я пыталась забыть: я стою в коридоре университета, в надежде рассказать ему о беременности, а он с Талией.
— Это моё решение, — произнесла я твёрдо, — я решила, что будет лучше, если тебя не будет в нашей жизни.
Его лицо исказилось, от раздражения или от того, что я коснулась чего-то важного:
— С ума сойти! — выругался он, не сдерживая эмоций.
Я не выдержала и резко отрезала:
— Ты сюда ругаться пришёл? — спросила я холодно.
Он вздохнул глубоко и, будто выстраивая мысли по порядку, проговорил медленно:
— Я просто хочу разобраться. Ты думала, что я пошлю тебя на аборт?
Я презрительно фыркнула:
— От тебя всего можно ожидать, — бросила я, потому что это было честно и горько.
Его пальцы сжали край стола чуть сильнее, и он ответил уже тихо, да так, что каждое слово тронуло что-то глубоко:
— Я бы никогда так не поступил. Если бы ты раньше рассказала…
— И чтобы что изменилось? — перебила я, раздражённо бровью поднимая чашку к губам и выдыхая паром.
Он посмотрел на меня прямо своим ледяным взглядом, и в нём мелькал смысл, который мне было трудно понять:
— Всё, — сказал он одним словом, и я увидела в нём оттенок не просто сожаления, а… чего-то другого. Желания исправить без возможности изменить прошлое.
— Уже поздно, — ответила я сухо и сделала ещё один глоток кофе. Слова его висели в воздухе, но у меня не было сил поддаваться на эти внезапные проявления. Между нами ненадолго повисла тишина. Ьяжёлая, как воздух перед дождём.
— Ты хотел обсудить всё насчёт Теи. Давай не тянуть. Начнём.
Он кивнул, и мы перешли к практическому. К тому, зачем в конце концов пришёл он и зачем сели мы за один стол, в одной кухне, под одним светом.
— Я не хочу, чтобы ты каждый день появлялся в моей квартире, — сказала я и сразу видела, как в его глазах вспыхнула раздражённая искра. — Только два дня в неделю.
Он оторвался от взгляда, будто слово «два» стукнуло по его гордости:
— Что, блять? — выпалил он, недовольство рвалось наружу.
Я не поддавалась:
— То, что ты услышал, — ответила я спокойно, будто это был вердикт суда, а не разговор двух людей, когда-то пересекавших свои жизни в хаосе.
Он снова сунул руку в волосы, пытаясь подобрать аргумент, и произнёс уже с заметным нажимом:
— Каждый день.
Мои глаза сверкнули от раздражения:
— Нет! Я не хочу.
Он резко встал, будто сила в его теле требовала движения:
— Ария, если ты не забыла, я тоже родитель, и я не хочу пропустить ни одной минуты взросления Теи.
Я почувствовала, как внутри что-то защемило: да, он отец по крови, и это неоспоримо. Но какая цена этого «не хочу упустить»? Его внезапные появления, его холодная власть и непредсказуемость — это не детство, которое я хочу дать своей дочери.
Я подумала, и, немного уступив в тактике, но не в сущности, произнесла:
— Ладно, только четыре дня в неделю, — сказала я коротко. — Каждый день видеть тебя я не хочу.
Он смотрел на меня не мигая. Тяжело, хищно. Будто мои слова его задели. И да, задели. Я видела это. Его не устраивало ни одно моё условие, но меня это мало волновало.
Я села ровнее, скрестив руки на груди, давая понять, что разговор окончен.
Он тихо выдохнул, поднялся со стула и прошёлся по кухне, словно пытаясь взять себя в руки.
А потом сказал спокойно, но так, что у меня будто холодом пронзило всё тело:
— Тея перейдёт на мою фамилию.
Я резко встала, так, что стул со скрипом отъехал назад.
— Что⁈ — выдохнула я, не веря своим ушам.
Он повернулся ко мне, не моргнув. Его взгляд был твёрдым, ледяным, без сомнений.
— Ты всё правильно услышала, — произнёс он спокойно. — Она — Лэнгстон.
А я стояла посреди кухни, сжимая чашку в руке, чувствуя, как в груди поднимается волна ярости, страха и боли.