Остался позади поселок, иду по мягкой дороге, сбоку торчат скелетики травы — будто большие иголки, натыканные в одеяло верблюжьей шерсти, пыльное и выгоревшее. Струится раскаленный воздух и хочется пить.
Я один, и вокруг — пустыня, она кажется необжитой и дикой, хотя верстах в двух или трех — я знаю — шахты, буровые, геологические канавы, люди, механизмы — словом, жизнь.
Всем памятны чеховские слова: «Леса учат человека понимать прекрасное».
Должно быть, горы учат понимать величественное.
А пустыня? Здесь, вероятно, познается тяжесть и томительная сладость одиночества.
Словно нет ничего на Земле — городов, дорог, женщин, забот и страстей. Ты одинок, спокоен, свободен от мелочного.
Здесь, в пустыне, ты мал и заброшен. Странно. Подобное ощущение должно бы возникать в горах. Но там этого нет. Видимо, потому, что возникает своего рода внутреннее противодействие: рядом с огромным ты не хочешь ощущать себя слабым и маленьким.
Пустыня плоска, равнодушна, беззвучна и однообразна. В ней ты — заброшен и мал.
Теряю меру времени, расстояния: чудится, будто иду неисчислимые километры и бесконечные часы.
Слышу сзади гудок и радуюсь.
Машина тормозит. Пыль висит за нею, как шлейф — пышный и плотный.
Открывается дверца. Но сверху говорят:
— Лучше сюда. Не так пыльно.
В кузове — один человек. Трясет, разговаривать трудно. И ветер отдувает слова.
Выскакиваем на взгорок. Вот оно, месторождение. Та же пустыня — и все иное. Очеловеченное, что ли? Обжитое, если можно так выразиться в данном случае.
— Дальше не поедем, — говорит мне спутник. Выпрыгивает — с борта прямо вниз, не становясь на колесо. Последовать его примеру не могу, спускаюсь менее стремительно.
— Вы, должно быть, журналист Ивашнев, — говорит попутчик. Я киваю. Мне знакома подобного рода осведомленность: в местах, где посторонние появляются редко, они тотчас делаются предметом всеобщего внимания.
А попутчика моего зовут Артем Всеволодович Залужный. Старший геолог литологической партии. Он, между прочим, готов показать месторождение...
Наверное, рад возможности поговорить с новым человеком. И немного хвастает своими познаниями. Говорит обстоятельно и подробно, почти не приходится задавать вопросы. Объясняет как экскурсовод — заученно, слегка монотонно, точно и деловито.
Итак, растолковывает он, открыто месторождение полезных ископаемых. Иногда — предсказано учеными.
В район сперва являются топографы. Снимают карту мелкого масштаба: стотысячную, в лучшем случае — пятидесятитысячную.
Затем начинаются поисковые работы: геологи производят металлометрическую съемку, то есть берут пробы из почвы, иногда проходят геологические канавы. В итоге получается схематическая геологическая карта опоискованной площади. Обычно в масштабе одна десятитысячная.
Третий этап — он сейчас идет здесь — геологическая съемка и разведка. Тут задачи уже практического порядка: оконтурить месторождение, подсчитать запасы, выявить перспективы развития промысла, составить кондиционный геологический план крупного масштаба...
Перепрыгиваем канавы — одну, другую, третью. Канавы похожи на траншеи. Только глубже. И без фасов — изгибов. Они длинны и мертвы.
— Это магистрали, — поясняет Залужный. — Иначе называются — разрезны́е. Порода здесь поганая, лопатой не возьмешь. Сперва орудуют взрывники. Хотите посмотрим? Вон там копошатся.
Сворачиваем. У канавы трое покуривают. Здороваемся. Залужный продолжает лекторским голосом:
— Здесь идет отпалка. Не говорят — «взрывают». Говорят — «па́лят канаву». Сначала бу́рят шпуры́, перфораторами. Или делают бу́рки вручную, ломиком, вот как здесь. Видите? Это обязанность сумконоса. Потом в бу́рки закладывают ВВ. Ну, хлопцы, вы скоро? Вот товарищу посмотреть надо...
— Пошли, — говорит взрывник. Прыгает в канаву, присоединяет запальный шнур. — Пошли, пошли! — кричит нам. Уходим скорым шагом. Взрывник догоняет нас.
Ложимся на песок. Взрыв громыхает, как железный лист. И еще где-то в стороне погромыхивают такие же листы. Идет отпалка...
— А дальше будут расчищать вручную, — поясняет Залужный. — Работенка, я вам скажу.
— Работенка, — соглашается взрывник, он утирает лоб рукавом и подмигивает своему сумконосу. — Веселая у них жизнь — поворочай лопатой каждый день. Зато деньгу́ зашибают, как министры. Точно?
Он подталкивает локтем соседа — широкоплечего, тонкого, повязанного мятым платком.
— Сколько в прошлом месяце огреб? — спрашивает взрывник. — Две с половиной?
— Двести тридцать, — говорит широкоплечий.
— Они, таджики, народ к земле привычный, — поясняет взрывник. — Как бульдозеры ворочают. Без перекуров. И водку не пьют. За сезон положит себе в карман тысяч двадцать, на старый счет. Но завидовать не приходится — работенка еще та!
Прощаемся. Идем дальше.
Шагаем вдоль канавы, и Залужный поясняет на ходу:
— Видите? Это хлоритовый сланец. Ну, вон тот, грязно-зеленый такой. Он жирный, мягкий, слойчатый. А это — углисто-кварцевый песчаник. Полосчатый. А бывает черный, серый, сероватый. Для того и проходят канавы, чтобы изучить залегание пород, брать пробы на золото. Эксплуатационникам не нужны, только для нас, геологов, канавы проходят.
Залужный высок и строен. У него несколько необычные глаза: по-девичьи опушенные густыми длинными ресницами и в то же время пристальные и твердые по-мужски.
— Покурим? — предлагает он и, не дожидаясь ответа, садится. Он садится так: просовывает меж ног рукоять геологического молотка, упирает молоток в землю, держится одной рукой за конец рукоятки, оседлывает ее, как мальчишка хворостину. При этом выпячивается неприятно тугой зад.
— Скучные здесь места, — говорит он. — То ли дело в горах! Там лезешь наверх — язык на плечо, еле доберешься... Зато обратно! По снежнику. Сел на молоток, вот как я сейчас, и давай катись. Или прыгай в осыпь — метров пять-восемь прыжок, только ногами пружинь. И воздух там. И зелень...
Он затягивается дымком и говорит:
— Но вот кто давно в пустыне работает, ее ни на что не променяет.
— Почему?
— Видите... Условия по сравнению с горами проще. До места работы можно доехать на машине. Не так устаешь. И связь постоянная — самолетами. Да мало ли какие преимущества...
Поглядывает на меня как-то испытующе.
— Не слыхали? — спрашивает он. — Нам вчера фитиль поднесли. Литологам.
Я не слыхал. Залужный рассказывает охотно и слегка небрежно:
— Понимаете, в чем соль. Есть такая отрасль в геологии — петрография. Наука о горных породах. Изучает их минералогический и химический состав, структуру и текстуру. И еще классификацию, условия залегания, закономерности распространения в земной коре и на поверхности. Так вот эта самая петрография в свою очередь делится на три раздела. Литология — один из них. Литология — это петрография осадочных пород. То есть таких, что образовались в результате накопления продуктов разрушения всех горных пород и остатков организмов. Вам не скучно?
— Нет.
— Я говорю, чтоб остальное было понятно. Так вот мы — литологи. Изучаем здесь эти самые осадочные породы. Составляем подробную карту района месторождения. Порядок был такой: лето — в поле, зимой — камералить в город. А сейчас вышел верховный указ: камералить здесь, на месте.
— Неправильно? — спрашиваю я.
Он молчит — раздумывает, что ответить.
— Правильно, — говорит он решительно. — Конечно. Здесь, на месте, всегда можно уточнить детали. Кроме того, если зима выдастся бесснежная, — продолжить полевые работы. Сократить сроки.
Улыбается — широко, доверчиво.
— Но, сами понимаете, кому ж охота круглый год торчать здесь. Город есть город.
Сгоняет улыбку.
— А в общем, правильно, — говорит он, будто убеждая меня. — В интересах производства.
Это звучит слегка фальшиво. Залужный, наверное, сам чувствует и обрывает разговор.
— Извините, — говорит он, — заболтался. Пойду в свою родную канаву. А вам советую забраться наверх. Оттуда все месторождение как на ладошке. Красиво, между прочим. Заходите к нам вечерком. Угостим фирменным блюдом — голубцы из джейранины.
— Спасибо, — говорю я.
Иду напрямик в сторону, указанную Залужным. Что-то нарочитое было в последних его фразах, и нарочитость эта иного свойства, нежели у Батыева. Тот демонстрировал размашистость, этот, напротив, — сдержанность. Впрочем, люди всегда немножко рисуются при посторонних, за это их не следует осуждать.
Перепрыгиваю канаву за канавой, глотаю пыль, загребаю ее носками ботинок, они порыжели, оттого кажутся пудовыми. Но вот пыли делается все меньше и меньше, почва — порода, говорят здесь, — твердеет под ногами, подошвы соскальзывают. Валяются белые камни — крупные, мелкие, всякие. Кажется, это кварц. А может, и нет, я ведь не знаток.
Какая-то машина торчит на самом верху, я направляюсь к ней. Она немного похожа на шагающий экскаватор, только значительно меньше.
Ветер свистит поверху, он здесь чист и прохладен, непрерывен и жёсток. Возвышенность, в общем, невелика, но равнина отсюда просматривается далеко.
Стою на самой верхотуре и гляжу окрест.
Кажется, будто смотришь с самолета. Словно висишь в воздухе — и под ногами нет ничего. Чудится: взмахни руками — и полетишь. И хочется полететь.
Наверное, это оттого, что равнина беспредельна. Видно далеко-далеко и очень отчетливо: синие горы, рыжая степь, полоски дорог, резкие черточки канав.
А ближе ко мне — вышки. Это — буровые, объяснили вчера, они заметны и из поселка. Две — посолиднее, помассивнее, от них в сторону отходят крытые галереи. Там и тут взметываются невысокие взрывы, и слышно погромыхивание железных листов. Незнакомые машины раскиданы как попало. Хвостатые грузовики снуют во всех направлениях. Людей не видать отсюда, они — в кабинах, канавах, в шурфах, но каждый метр здесь одухотворен присутствием человека, и пустыня живет, ее здесь нельзя даже назвать пустыней.
На плечо опускается рука. Я не слышал сквозь ветер, как подошли сзади.
Оборачиваюсь. Рука сползает с плеча.
— Извиняюсь. Вы кто будете?
Маленькие глаза смотрят настороженно. Нос пуговкой приютился меж пухлых щек, похожих на мальчишеские. Глаза стараются быть строгими, это им не очень удается. И голос звучит скорее застенчиво, чем повелительно. И весь человек — ласковый и уютный какой-то: в ладных сапожках, в кепочке клинышками, в полосатом пиджачке. Будто подросток, притворяющийся взрослым.
Называю себя.
— Документик можно?
Удостоверение мое изучено досконально. Курносый расплывается в улыбке, глаза на мгновение совсем исчезают, а голос делается окончательно ласковым, без попыток к несвойственной ему придирчивости.
Новый знакомый — Козлов, Василий Прохорович. Начальник шахты. Кажется, это про него мне говорил Батыев.
И ему, как Залужному, хочется непременно разъяснить мне что-то. Мои знания возрастают прямо-таки катастрофически. Вот, например, похожая на экскаватор машина — перфорационно-долбежная установка. А вышки посолиднее прочих — две шахты, первая и вторая. На первой начальником именно Василий Прохорович Козлов, готовый с полной радостью ознакомить товарища корреспондента со всем процессом.
Только сейчас меня почему-то осенило разузнать: а где же, собственно, золото, которое ищут — вернее, нашли — здесь? Я спрашиваю Козлова, тот спокойно говорит:
— Золото? Вот.
Наклоняется, поднимает белый кусок камня. Достает из нагрудного кармашка карандашик — маленький, тщательно заточенный, с наконечником. Указывает острым грифельком на желтые, из мелких крапинок, пятнышки.
— Дендриты золота, — поясняет он важно. — Кварц с дендритами золота.
Прикидывает кусок на ладони, добавляет:
— Здесь примерно четыре сотых грамма золота. Богатейшая порода.
Разжимает пальцы, камень выскальзывает.
Так вот оно какое, золото — семьдесят девятый элемент в таблице Менделеева!
— Значит, прямо ходим по золоту? — уточняю я. Мне интересно, как среагирует Козлов: восторженно? алчно? пренебрежительно?
— Ага, — отвечает он равнодушно. — Ходим.
И оживляется;
— Так на шахту заглянете? С Локтионовым познакомлю. Бригадир проходчиков. Ох, и парень! Прямо чистой воды парень...
В другом месте сказали бы: чистое золото. Козлов сравнивает с чистой водой... Все правильно. Золота здесь навалом.
Шахта, объясняет он мне по дороге, промышленного значения иметь не будет, до́бычу станут вести карьерным способом. Шахта же нужна для окончательного определения залегания золотоносного пласта — по горизонтали, в глубину.
Конторка слажена из фанеры, она смахивает на Козлова — такая же маленькая, ладненькая, аккуратненькая и ласковая. Вещи всегда похожи на своих хозяев.
— Сейчас переоденемся и спустимся в шахту, — обещает Козлов. Он, должно быть, мариец или мордвин, а может, чуваш: скуластенький, круглолицый, невысокий. И разговаривает, как волжане, рассыпчатым отчетливым говорком. Горьковчане — окают. А те, кто поближе к Вятке, сыплют такой вот горошек.
Звонит телефон, Василий Прохорович отвечает ласково:
— Да, я Козлов, я вас слушаю. Здравствуй, Сереженька. Наверно, насчет перфоратора беспокоишься? Приезжай, дам, конечно, как не пособить соседу. Приезжай, Сереженька, только не сегодня. Ну, денька через три.
Не знаю — почему, но мне кажется: не даст он этому Сереженьке никакого перфоратора. Зато — приласкал человека, не отказал, не нагрубил.
Василий Прохорович смеется:
— Ишь, чего захотел. У самого песку в пустыне не допросишься. Но я ему дам перфоратор, Канояну этому.
И кличет в открытую дверь:
— Соня, пойди сюда!
Он зовет тихонько, поблизости никого не видно, однако сразу возникает сухая, жилистая женщина в лыжных штанах и резиновых сапогах, лицо у нее перемазано глиной, черные пряди выбиваются из-под шахтерской каскетки.
— Соня, попрошу, подбери товарищу робу и сапоги. Какой размер, извините? — спрашивает Василий Прохорович у меня. — Так вот, Соня, сорок два. И каскетку.
Соню будто выдувает ветром наружу и тотчас вталкивает обратно. Соня пятится, уступая дорогу тому, кто влетает в конторку. Стены пошатываются от крика.
— Слушай, начальник! — кричит давешний мой знакомый из столовки, тот, что шумел на Батыева из-за кефира. — Электрик твой, крести его мать, проводку чинить не хочет, перчатки ему требуются и еще коврик какой-то... Может, крести его мать, перину прикажет?
— Чистя-яко-ов, — говорит Василий Прохорович укорительно. — При товарище-то постыдился бы.
Но Чистяков не видит ни меня, ни, кажется, Василия Прохоровича. Он дубасит по воздуху кулаком — того и гляди, заедет в лицо Козлову. Соня протискивается бочком, исчезает.
— Провод оголен! — кричит Чистяков. — Понимаешь ты — оголен провод, а там люди вкалывают рядышком, крести твою мать!
— Сделаем, Толик, — успокаивает Василий Прохорович. — Завтра сделаем обязательно,ты не шуми, Толик, не первый день так, обойдется.
Чистяков умолкает и, наверное, в эту минуту обнаруживает меня, он смотрит ошалело, машет рукой, через секунду его уже нет.
— Лучший проходчик, — говорит вдогонку ласковый Василий Прохорович. — Чистой воды работник. Вы уж извините, товарищ корреспондент, характер у него невыдержанный, это верно.
Соня приносит охапку одежды, влезаю в негнущуюся брезентовую робу, натягиваю сапоги, нахлобучиваю каскетку, делаюсь неуклюжим и квадратным. А Козлова спецовка не меняет, он и в этой нескладной одежде выглядит ловким и легоньким.
Стоим на отвале, узкие рельсы тянутся от черной дыры, оттуда возникает клеть с вагонеткой, вагонетку выволакивают и толкают по рельсам, а мы входим в клеть, Василий Прохорович притворяет дверцы, накидывает защелку, кричит в черноту: «Давай!» — и мы начинаем опускаться.
Третьим с нами — подросток, из-под робы выглядывает стоячий воротник гимнастерки ремесленника, — это не кто иной, как горный мастер, об этом он успевает доложить мне сам. Он сообщает о своем титуле и тут же орет в темноте восторженно и лихо:
— Ссыледующыя сыттанцыя — Белоруссыкая!
Очень похоже на голос машиниста метро. Не знаю, почему они объявляют остановки такими ненатуральными голосами. То ли учились у цирковых шпрехшталмейстеров, то ли у знакомого каждому газетчику «Ивана Краткого», диктующего по радио для перепечатки материалы ТАСС.
Клеть стукается днищем, слегка подпрыгивает. После черноты ствола тусклая лампешка мне кажется почти ослепительной, и глаз не вдруг привыкает к свету.
... Жвакает под сапогами грязь, каплет за шиворот, откуда-то дует прохладным, с запахом земли, воздухом.
Спотыкаюсь о железное, зашибаю пальцы сквозь мягкий носок резинового сапога, Василий Прохорович предупредительно поддерживает под локоток, говорит, не напрягая голоса:
— Ничего, это с непривычки. Сейчас освоитесь.
И в самом деле — осваиваюсь, начинаю различать окружающее.
Шахта черна и дымится пылью. Впереди стучит что-то, я прислушиваюсь, Василий Прохорович поясняет:
— Перфоратор бурильно-долбежный. На сжатом воздухе.
Под ногами антрацитово поблескивает нехорошо пахнущая вода, по стенкам тянутся провода и толстая труба, свод поддерживают крепления. Все это я видел в кино и точно таким представлял, и все-таки чувствую себя непривычно и стесненно.
Сворачиваем направо, оглушает скрежет, почти не видно ничего в облаках едкой пыли. Василий Прохорович кричит неразборчивое, скрежет прекращается, и опадает пыль, будто повиновавшись его приказу.
Вот он какой, Локтионов, знаменитый бригадир проходчиков. Лет примерно моих или чуть постарше. В брезентовой, как и все вокруг, робе. Без каскетки. Ходит, наверное, вразвалочку. Лицо — видно даже в тусклом свете — в оспинах и рубцах, в пороховой — или угольной? — сини.
Сейчас будет отпалка, мы уходим в боковой — вентилирующий, как поясняет Козлов, — штрек, усаживаемся на перевернутую вагонетку. Бригаду Локтионов отослал в другой штрек. «Нечего тут вертеться», — сказал он, ребята у него, кажется, все молодые, послушались беспрекословно.
Сидим, покуриваем. Василий Прохорович хвалит Локтионова — не только для меня хвалит, кажется, а в порядке некоего заискивания:
— Он у нас такой, Матвей Кириллыч-то, — говорит Козлов, будто Локтионова нет рядом. — Вчера на смене сказали: жена приехала. Думаете, ушел? До конца смены проработал. Мы уж уговаривали, уговаривали. Куда там. Да и то сказать: у нас общественное всегда над личным превалирует.
Локтионов сидит, будто и не о нем разговор, попыхивает зажатой в горсти трубочкой.
— До них, — Василий Прохорович повел бровями на Локтионова, сморщил носишко, — два года ствол шахтный били, а тут делов — от силы на три месяца. Локтионовские ребята класс показали! Недаром их сюда прислали на прорыв. Только вот вагонеток пока не хватает, обещали подкинуть. А проходка, сами поглядите, как рисованная... Шесть лет подряд бригада знамя ВЦСПС держит. Ну, и премии, конечно, им положены.
— Ладно, — говорит Локтионов. — Ты, Василий Прохорович, не шибко. А то сглазишь.
— Тебя сглазишь, черта жженого, — говорит Козлов ласково.
Взрывом сотрясает породу, где-то сбоку проходит тугая воздушная волна, пахнет гарью, Локтионов прячет — по-морскому, с огоньком — трубочку в карман. И в самом деле, походка у него вразвалочку.
— На флоте служили? — спрашиваю я.
— Точно, — подтверждает он. — Минером. А после войны подался на шахты.
— Все время в здешних краях?
— Ну да, — говорит Локтионов. — В Донбассе был. В Караганде. А тут седьмой год, в Азии.
— Где лучше, Мотя? — спрашивает Козлов, ему явно хочется, чтобы Локтионов похвалил именно здешние места.
— Везде хорошо, — говорит Локтионов. — Для меня там лучшее место, где я работаю. Труд, он человека создал. Понял?
Это — явно в подначку Василию Прохоровичу.
— Нет, здесь и в самом деле ничего, — говорит Локтионов уже всерьез. — Жена вот приехала. И теща, — он смеется белозубо и широко. — С тестем. Я прямо как мать-героиня стал — семьища. Шуряка привезли какого-то, в глаза не видывал. Говорит: Мотенька, здравствуй, браток. Кой хрен я ему браток. Однако ничего, разместились все. Двенадцать метров. Восемь человек. Житуха.
— Временно же, Мотя, — говорит Василий Прохорович.
— Временно, — подтверждает Локтионов. — Знаешь, что на производстве постоянно? Не знаешь?. Вот они самые — временные трудности. Ну, вы извините, товарищ корреспондент, перекур закончился. Если потолковать — вам вот Вася все растолкует, как есть. Он у нас мастер разговоры разговаривать.
Поднимаемся «на-гора». Солнце ослепительно, и жара словно еще увеличилась, пока мы были под землей.
— Ну и парняга, — говорит Козлов. — Лихой мужик. Сам рассказывал: прошлый год в отпуск поехал, в центр. Самолетом. Денег — мешок! Говорит: для меня самолетом лететь — что другому на трамвае две остановки проехать за три копейки. А в городе такси нанял. Сам идет пешачка́ по тротуару, а такси рядом ползет. Условие шоферу поставил — на шаг не отставать. Шиканул! Но и работает — ух, и работает... Вот, к примеру...
Он умолкает, говорит торопко:
— Извините. Дмитрий Ильич подъехал.
Бежит навстречу — словно катится по утоптанной тропинке.
Перелыгин, кажется, не сразу меня узнает в шахтерской робе. Узнав, едва заметно усмехается.
Входим в конторку, Перелыгин говорит:
— Докладывай. Сколько за прошлые сутки?
— Шесть с половиной, Дмитрий Ильич, — докладывает Козлов, он ждет, когда Перелыгин похвалит, Перелыгин говорит сдержанно:
— Подходяще. На компрессорную не жалуешься?
— Нет, Дмитрий Ильич.
— Хорошо. Сапоги получил?
— Восемь пар.
— Все отдашь проходчикам. Понял? Чтоб никому больше. Ни единой пары. Что еще у тебя?
— Сазонкин был. Шахту прикрыть грозится, Дмитрий Ильич. Изоляция провода плохая.
— Сазонкин — болтун, — говорит Перелыгин спокойно. — Изоляцию почему не исправишь? Чем электрик занимается?
— Его Сазонкин от работы отстранил, — жалуется Козлов. — Перчаток нет резиновых и...
— И ковриков, — Перелыгин хочет матюгнуться, но сдерживается. — Слышу. Третий день слышу про эти коврики. Завтра будут. Ясно?
— Так точно, — торопливо соглашается Козлов. — И я говорю всем ребятам — завтра.
— Локтионов на смене? — спрашивает Перелыгин, словно не расслышав бормотания Василия Прохоровича. — На смене. Позови на минутку. Новость ему скажу.
Козлов смотрит отчего-то обеспокоенно.
— Да не трепещи, — говорит Перелыгин, усмехаясь. — Квартиру ему выделяю. Две комнаты. Работник ценный. Надо ублажать.
Он доволен собой и поясняет мне:
— С квартирами туго. Но Локтионову дам. Чтоб не вздумал навострить лыжи. Мне без него — труба. Иди, Козлов, зови.
Василий Прохорович уходит, и Перелыгин говорит:
— Я за эту локтионовскую бригаду бился — до ЦК республики дошел. Мужики, я вам скажу, таких по всей стране поискать. Два года с шахтой маялись, а они за три месяца и ствол отбили, и горизонт прошли — как метро, видели?
— Видел, — говорю я.
— Красивый горизонт, — говорит Перелыгин, я соглашаюсь. Может, и в самом деле красиво, не мне судить.
— А Локтионов дороже золота мне, — говорит Перелыгин. Я понимаю: человек этот ему приятен, и Перелыгину хочется сказать о нем доброе. Должно быть, говорит Перелыгин, и не без умысла, чтобы я не забыл написать о Локтионове.
— Товарищ начальник, — произносит тихий и странный голос. Мы оборачиваемся. Это — Козлов. У него прыгает верхнее веко. И круглый, пуговкой нос заострился, я почему-то прежде всего вижу этот нос, он кажется огромным.
— Товарищ начальник, — говорит Козлов, — Локтионова током убило. Сейчас.
Отлетает в сторону, отброшенный рукой Перелыгина.