Залужный. Мертвые сраму не имут


Я, конечно, сразу понял, отчего наступило такое неловкое молчание, когда я благополучно завершил речу. Одна только Файка Никельшпоре издала какой-то восторженный возглас, но до Файки мне решительно нет никакого дела. Остальные среагировали весьма отрицательно.

Но мне было уже наплевать.

Я решил — твердо и окончательно — улепетывать отсюда.

Позже, ночью, когда прошлись сонным поселком, поговорили еще и разбрелись по своим берлогам, когда утихли магнитофоны, собаки, камнедробилка и кино, когда я лежал на топчане в землянке, курил и смотрел на черный квадрат окна — мне сделалось совестно за эту речь. Есть вещи, о которых вслух не говорят, даже если убеждены в них искренне. Тем более ханжески, даже просто кощунственно выглядела тирада моя для меня самого.

Я проснулся с омерзением к себе. Казалось, что ребята догадываются и смотрят на меня с презрением и жалостью. Я сказал: «Тороплюсь», — и отправился на попутной. Знал, что работать сегодня не буду. Обрадовался, когда встретился корреспондент, — можно было как-то отвлечься.

Должно быть, корреспондент принял меня за болвана: я изъяснялся цитатами из учебников и ведомственных инструкций, говорил, как магнитофон. Время от времени я слышал свой голос как бы со стороны и ужасался: господи, какой безнадежный кретин произносит эти гладкие, обтекаемые фразы. Конечно, корреспондент принял меня за полного и окончательного идиота и вскоре дал от меня тягу. Кому охота переводить время на беседу с дегенератом, именующим себя старшим инженером.

Я остался в полном одиночестве.

Сижу в канаве — подходящее для размышлений место. За шиворот падают, едва шелохнешься, комочки породы, солнце торчит вертикально, от одной стенки к другой шмыгает ящерица, она свалилась на дно и никак не может выбраться. Ей надо бы помочь, но я смотрю с каким-то непонятным злорадством, как она мельтешит, и не помогаю ей выкарабкаться. Мне тоже никто ведь не пособит...

Ночью затолкаю в рюкзак все имущество. Диван — единственный в нашем «вольном городе Дыментштадте» — разумеется, не стану эвакуировать. Даже приемник брошу — дьявол с ним. И вторую пару сапог. И мало ли что еще я оставлю здесь. Я не жадный. Я еще не видел настоящих геологов, предающихся культу барахла. Завтра, когда меня здесь не будет, скажут наверняка: одолела страсть к первоначальному накоплению... Как ни забавно, самое обидное — думать, что обо мне подумают именно так.

Никакого барахла у меня дома нет и в помине.

В городе есть: малогабаритная однокомнатная квартира, диван-кровать, отцовский шкаф с книгами, достаточно немодный, журнальный столик образца сороковых годов, вытертый румынский коврик, приемник «Рекорд».

И есть — Жанна.

Если бы она приехала, я бы и не подумал улепетывать. Я готов жить здесь до скончания века. Без телевизоров, сервантов, секционных шкафов, ковров и холодильников.

Жанна сюда не поедет — никогда, ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах.

И причина отнюдь не в том, что Жанна — изнеженное, изманеженное, рафинированное дитя города, хрупкое создание, не мыслящее себя без такси, калориферов, холодильников. Жанка — свой парень, хоть она и актриса. Мы живем весело и безалаберно, обходимся тем, что посылает нам господь бог и две бухгалтерии, не пижоним и не делаем культа из еды и барахла.

Но Жанна — актриса, вот в чем заковыка.

Здесь, в Мушуке, ей нечего делать. Решительно.

Конечно, посредством логических доводов, казалось бы, легко вдребезги разнести подобное утверждение. Например, тот, давешний корреспондент, наверное, сказал бы мне так: «Позвольте, уважаемый товарищ Залужный. А организация драмкружка? Секции художественного слова? Это ли не благодатное поле деятельности для советского актера? Пустые отговорки, нежелание отдать себя людям, попытка прикрыть собственную трусость ссылками на объективные причины».

Вы врете, уважаемый товарищ.

Надо смотреть правде в глаза и видеть жизнь такою, какова она есть.

С вашей, газетной позиции — оно, конечно, всюду, где живут советские люди, — полагается быть драматическим и шахматным кружкам, волейбольным секциям и прочим культурно-массовым затеям и мероприятиям.

В жизни случается иначе.

Не очень представляю себе, чтобы здесь нашлись желающие выламываться во всяких самодеятельных спектаклях. Климат, понимаете, не располагает. Эти самые бытовые условия.

Но если даже предположить, что сыщутся такие чудаки, даже допустить мысль, что Жанна приедет сюда, — ни шиша не получится у нее в качестве руководителя художественной самодеятельности отважных покорителей пустыни.

Нелепо требовать от любого актера, чтоб он был непременно и режиссером. Музыкантов-исполнителей — десятки тысяч, а композиторов — сотни, в голову никому не придет настаивать, чтобы каждый скрипач писал себе концерты для скрипки с фортепьяно. Чтобы любой прораб проектировал здания. Чтобы всякий певец мог дирижировать оркестром. А редактор — сочинял романы. Всякому свое — с этим нельзя не считаться.

И нельзя не считаться и с тем, что для Жанны немыслимо уйти со сцены, и было бы преступлением толкать ее на это, даже ради укрепления советской семьи, первичной ячейки нашего общества. Семья семьей. Работа работой. Даже в данном случае не работа — труд. Призвание. Смысл существования.

Есть, разумеется, другой вариант — собственно, продолжение теперешнего: Жанна в городе, я здесь. Каждый сам по себе. В положенный срок супруги встречаются и весело проводят время. Так и было у нас два года. И ничего, не умерли.

Да. Но было — по семь месяцев расставания и, соответственно, пять месяцев вдвоем. Теперь арифметика меняется: одиннадцать месяцев поврозь, один месяц вместе. Медовый месяц. На протяжении целой жизни — один медовый месяц в году.

К черту. Не могу. Не буду.

Что вы скажете, товарищ корреспондент, напичканный ходячими прописями, если я вам заявляю прямо: люблю Жанну и не могу, не стану любить на расстоянии? Вы мне ответите на это: можно любить на расстоянии. Общаться посредством конторы связи. Сочинять интеллектуальные письма. Дискутировать о прочитанных книгах. Обмениваться мнениями о новых кинофильмах, просмотренных, между прочим, с опозданием на полгода.

А если я заявлю вам еще и другое? Я не только люблю, я еще и хочу Жанку.

Не буду иронизировать: конечно, духовная близость важна. И я не представляю, как бы мы существовали с Жанкой, если бы нам не о чем было говорить, если бы нас не волновали одни и те же стихи, фильмы, спектакли.

Но избави бог от любви, где только «единство интересов». Меня такая любовь не устраивает.

Жанка родит мне дочку. Или сына. Кого хочет. Главное — это будет ее ребенок. И мой. Наш. Общий. И я не собираюсь воспитывать его на расстоянии, любоваться лапушкой, обведенной карандашиком в очередном послании моей драгоценной супруги. Слышите, вы? Не стану.

Пусть говорят вдогонку, что кому заблагорассудится. Мертвые сраму не имут. Мне-то что. Я буду с Жанной. С дочкой. Или сыном. И не в тунеядцы же я собираюсь. Буду трудиться, как все. Надо кому-то работать и в городах.

Все. Решено и подписано. Завтра я махну серебряным крылом над бескрайними просторами пустыни.

А пока можно напоследок взять пробы в этой паршивой канаве. На кой мне теперь она... Просто время девать некуда. Сидеть без толку до самого обеда — опостылеет. Возвращаться в лагерь — ни к чему.

Поднимаюсь и нехотя вытаскиваю рулетку. Она шуршит, как змея, по дну канавы, цепляется за комки, я дергаю рулетку посильнее, и она обрывается. Символическое явление, можно сказать.

Сшиваю рулеточную ленту торопливыми стежками — иголка у меня есть. Тяну дальше.

Интересно, куда прет этот пласт? Выполаживается, собака. Не полагается ему поступать столь непристойным образом. А он выполаживается — и бери его за рубь за двадцать. Что ж, отметим его недостойное поведение.

— Темка! Тем! Залужный! — орут где-то в стороне. Кого принесла нелегкая? Вроде Грибанов. Что ему надо?

Подтягиваюсь на пружинящих руках. Вылезаю наверх. Ящерица завистливо смотрит вдогонку.

— Темка! — орет Грибанов и размахивает чем-то, не разглядеть отсюда. — Темка, дуй скорей!

Дую навстречу.

— Пляши! — требует Грибанов и, не дожидаясь исполнения, протягивает телеграмму.

«РОДИЛАСЬ ДОЧКА ПОЗДРАВЛЯЮ ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ ЖДУ ТВОЯ ЖАННА», — читаю я.

Телеграмма, конечно, распечатана. Наверное, уже весь поселок осведомлен о событии в моей семейной жизни.

И это сообщение — последний штрих, завершающий мой приговор Мушуку. Мы расстаемся с Мушуком. И встречаемся с Жанной. И с дочкой.

—Тете Лиде спущена соответствующая резолюция, — говорит Левка. — Готовь тугрики. Аванс тете Лиде выдали сообща.

Черт с вами. Упою всех напоследок.

— Мотай в лагерь, — говорит Левка. — Марк разрешил по такому случаю. Организуй банкет лично. Давай рулетку и компас. Я за тебя сегодня повкалываю.

Не возражаю. Вкалывай. Ты и завтра будешь вкалывать. Я буду с Жанной.


Загрузка...