Сижу в кабинете Перелыгина. Все не доходит очередь.
По-моему, в его кабинете давно следовало снять дверь, оставив открытый проем: так и так дверь нараспашку.
— Товарищ нашалник, — говорит молодой, с чеканным античным лицом таджик, — большая просьба, товарищ нашалник. Очень большая у меня просьба...
Всегда с любопытством смотрю на Перелыгина, когда он ведет прием.
Кажется, главная черта Перелыгина — естественность: держит себя, как ему хочется. Вернее, пребывает в нормальном, обычном состоянии. Трудно это. Чаще всего, хочешь того или не хочешь, под посторонними взглядами немного «играешь на публику». А у Дипа иначе.
Знаю, какую манеру выработали для себя иные руководящие товарищи.
Войдешь к такому в резиденцию — встает, делает несколько шагов навстречу, протягивает обе руки: «Здравствуйте, милости прошу». Широким жестом указывает на мягкое кресло. Ждет, пока сядешь. Опускается на простой демократический стул. «Я вас слушаю». Весь обращается во внимание. На столе— ни единой бумажки, только авторучка с подставкой да блокнот формата Большой советской энциклопедии. Слушает не перебивая. Умело. Тренированно. Иногда записывает что-то. Зазвонил телефон. «Извините, пожалуйста. Одну минуточку». И в трубку: «Прошу через десять минут. У меня сидит товарищ». И снова тебе: «Извините. Слушаю вас». Стучат в дверь. «Прошу подождать. Восемь минут». А в глазах — пустая любезность. Или, наоборот, любезная пустота. И не стоит эта вежливость куска бросовой породы. И ни черта не решит в конечном счете архилюбезный и вежливый начальник, и забудет о тебе, как только исчезнешь из сектора наблюдения его руководящих очей.
Другая категория: деляги. У них столы — в полкабинета. Первичные залегания конторских папок. Наносные породы циркуляров и директив. Кипы старых газет. Развернутые простыни отчетов. Пики заостренных карандашей. Дымящийся вулкан в хрустальной, с блюдце пепельнице. Торопливое чирканье пером. Молчание в ответ на «здравствуйте». Минуты неловкого топтания посетителя. Короткая — не отрывая взора от стола — фраза: «Ну, что у вас там?». Сердитое напоминание: «Ближе к делу». Резолюция, написанная молча, — все равно, будь то разрешение или отказ. Заключительное бурканье — можно принять и за: «Всего доброго» и за: «Катись ты к дьяволу». Долгие разговоры по телефону в твоем томительном присутствии. Раз и навсегда пришитая к физиономии маска: «Ну, чего вы пристаете, не видите, занят я вещами куда более важными, чем ваши пустяки».
Перелыгин работает, а не играет ни в деловитость, ни в дипломатическую вежливость.
Он может встать навстречу посетителю, а может и не встать (чаще — не встает, некогда и незачем, ноги — не казенные). Может протянуть руку, а может и не протянуть (в ней то карандаш, то сигарета, да и вообще — за день пальцы отвалятся, коли со всеми обмениваться крепкими дружескими рукопожатиями). То ли пригласит: «Садись», то ли не пригласит (чаще — нет: сидячий человек расположен к долгим разговорам, а Перелыгину действительно ведь некогда). Сказав это слово, не подумает повторять, если пришедший остался в вертикально-выпрямленном положении: не хочешь — как хочешь, мне так лучше, быстрее. Звонит телефон — Перелыгин либо отвечает, не обращая внимания на окружающих, либо приподнимает трубку и тотчас кладет на рычаги (чаще разговаривает, ведь попусту ему звонить не станут). Если ему в это время надо писать — пишет. Если надо оборвать — оборвет. Разрешив что-то — не слушает благодарностей. Отказав — не вступает в долгие разъяснения: «Понятно? Иди. Непонятно — обратись в отдел кадров, растолкуют». Ничего не изображено такого особенного на его лице: ни преувеличенного внимания, ни руководящей утомленности: смешно — смеется, противно — морщится, убежден — поддакивает, протестует — с ходу пошлет подальше. Ты не согласен? Дело твое. Пиши на меня жалобу. Да, на меня. Персонально. В данном случае — в главк. Или — в Совет Министров. Хочешь сейчас — вот бумага. Не угодно здесь — строчи дома.
Глядя со стороны, можно подумать, что Перелыгин и не слушает даже иной раз. Но Дип слышит все и, когда наступает время, реагирует: «Ясно. Хватит. Давай заявку». «Понял. Не разрешаю. Иди. А у тебя что?» «Вот записка к Атлуханову. Двигай». «Не мели чепуху. Все. Работай»...
Мне представляется, что Перелыгин в состоянии вот так вот — спокойно, не придавая значения — встать на сиденье коленками, опереться локтями на стол... Все мы любим, наверное, читать в такой позе дома, когда устали. А то — снять рубаху, сбросить ботинки, вытянуть поудобнее затекшие ноги. В этом не увидели бы ничего удивительного: Дип работает. Кабинет для него — такая же внешняя среда, как собственная квартира, пропыленный «газик», шахты, геологические канавы, механические мастерские, камнедробилка, стройплощадка, рабочая столовка, гараж, камералка... Эти все элементы равнозначны, всюду Перелыгин работает и живет — естественно, так, как ему хочется в данное время, без игры и оглядки: «А что подумают?»
— Товарищ нашалник, — повторяет античный таджик, никак не решается, видно, сказать главное.
Перелыгин ему помогает:
— Где работаешь?
— В кузнечном цехе. Подручным, — обрадованно докладывает таджик.
— Ясно. Будешь проситься канавить. Не переведу. Все, — говорит Перелыгин.
Он попадает в точку. Античный парень принимается канючить.
— Товарищ нашалник, я тебя как человека прощу...
— И как человек не отпущу, — говорит Перелыгин. — Надо кому-то и в кузнечном работать. Все.
Суть в том, что канавить — работа самая выгодная, хотя и тяжеленная. Можно за месяц зашибить до двух с половиной. Кому нужны деньги — просятся туда. В подсобных цехах заработок — ну сто двадцать, сто сорок, и нет полевых надбавок.
— И нашалник цеха просит, — неожиданно говорит таджик. — На заявлении писал: просит.
— Давай, — говорит Перелыгин, разворачивает листок, вижу размашистую резолюцию: «Отказать».
— Не дури мне голову, — говорит Перелыгин. — Грамотный? Так что — меня за неграмотного считаешь?
Рвет заявление.
— Иди. Что у тебя?
Это — уже следующему.
— Женюсь, товарищ начальник, — объявляет суховатенький, в клетчатой ковбойке и при галстуке. — Мароченков моя фамилия. Три дня отгула положено.
— Положено, — говорит Перелыгин. — На ком женишься?
— На Гале Суриной, товарищ начальник. Из прачечной.
— Ну да, — говорит Перелыгин. — На моей памяти у нее трое таких мужей было. Как липку обдерет и ускочит. Подумай. Я тебя постарше. Советую. Иди пока.
Следующий — в синем лыжном костюме, кучерявый, рыжий, похожий, думается, на меня. Входит, как в свой дом, тянет Перелыгину руку, подмигивает мне. Знаю: Журавский. Начальник соседней партии. Номерной, засекреченной. С ним Перелыгин, скорее всего, потолкует о том о сем.
Я ошибаюсь. Дип торопится.
— Как жизнь? — спрашивает он приличия ради. Не ждет ответа на пустой вопрос. Задает с ходу второй: — Зачем пожаловал?
— Погодка-то какая отличная стоит, Дмитрий Ильич, — говорит Журавский. Он тянет время, совершенно ясно.
— Мерзкая погода, — говорит Перелыгин. — Выкладывай, что надо.
— Солидол. Две бочки. Пропадаю, — говорит Журавский, показывает на тощее горло.
— Одну, — говорит Перелыгин. — У самого шиш. — Берется за телефон. — Атлуханова... Нариман, — говорит в трубку, — соседу выдай бочку солидола. Знаю. Выдай. Доверенность? Какая доверенность, сам начальник партии приехал, Журавский. Без накладной. Под мою ответственность. Что значит — не дам? Много рассуждаешь. Выполняй. Все.
— Не даст, Дмитрий Ильич, я его знаю, — говорит Журавский.
— И я его знаю, — говорит Перелыгин. — Иди получай. Отдашь через две недели. Не привезешь в срок — приеду и отниму перфоратор. Твой, хваленый. Ну, катись, Журавский. Некогда мне. Может, загляну в субботу, готовь закуску.
Влетает Нариман. Без куртки, без галстука. С ходу:
— Дмитрий Ильич, солидолу всего две бочки. И где накладная...
— Тебе делать больше нечего? — обрывает Перелыгин. — А мне — есть.
— Не дам солидол, — говорит Нариман уныло и отчаянно. — Как после доставать буду?
— Что у тебя? — спрашивает Перелыгин главбуха Джона Сидоровича. Нариман для него сейчас не существует. Атлуханов понимает и плетется к выходу, за ним, подмигивая мне, шагает Журавский.
— Сейчас прибудет самолет с деньгами, — говорит Джон. — Машину бы, Дмитрий Ильич.
— Звони Паштенке. Транспорт в разгоне. Пусть пожарку выделит.
Это Перелыгин озорует. Машины есть, хотя бы его персональный «газик», поскольку сам Дип восседает в кабинете. Но Джону всегда выделяет либо пожарку, либо «скорую помощь». Прямая и нехитрая символика: бухгалтерия вечно «горит» с деньгами. Наш «министр финансов» давно понял намек и все равно каждый раз обижается, это веселит Перелыгина.
— Отправляйся, — говорит он. — Получка завтра? Не забудь с Бжалавой рассчитаться, он крепко выручил, прохвост. Не заскучал? — это говорит мне. — Потерпи. С тобой разговор особый.
И не дожидается, что я скажу.
— Давай, — говорит он Наговицыну, тот стоит у дверей. Наговицын ковыляет к столу, раскрывает папку, Дип подписывает одну бумагу за другой, будто даже не глядя. На самом деле он успевает ухватить существо. Подписывает и говорит по телефону:
— Никогда не повторяй дважды. Слышал. Сказал — дам. И нечего трезвонить попусту. Откуда звонишь? А почему не с шахты? Запомни — твое место там. И нигде больше. Увижу в поселке днем — читай на доске приказов. Все.
И вдруг хохочет.
— А к Локтионову жена приехала. Ну, к бригадиру проходчиков. Два месяца томился мужик, аж норму сбавил. Приехала, как миленькая. Привезла ему тещу. Какого-то шуряка. Вот подарочек!
— Не подпишу, — говорит Наговицыну, кидает в корзину. — Липа. И не подсовывай. Уже пробовал раз. Помню. Мало ли что — рабочком. Директорскому фонду — я хозяин.
Наговицын виновато склоняет голову. Спорить с Перелыгиным не смеет. Ни при каких обстоятельствах.
— Чего шумят? — спрашивает Перелыгин, прислушиваясь к голосам за перегородкой, там коридор.
— Прослышали — деньги будут выдавать, — поясняет Наговицын.
— До завтра — кассу на замок, — говорит Перелыгин. — Передай Атлуханову: одеколон с прилавков изъять. На склад. На два дня.
Понятно и это: с получки — у нас же сухой закон! — могут найтись любители выпить одеколончику.
— Иди, — говорит Перелыгин Наговицыну. — А липу не подсовывай. Нашли остронуждающегося — Кольцова. Меньше за бабами ухлыстывать надо — целе́й получка будет.
Наговицын молчит. Наговицын возражать не станет в любом случае. Не та натура.
— Никого не пускай пока, — говорит Перелыгин вдогонку. Но поздно: врывается Коновалов — из бригады проходчиков. Один из лучших у них трудяга. Кладет — нет, швыряет — скомканный листок. Перелыгин расправляет, а Коновалов тем временем кричит:
— Молоко шахтерам положено? Положено. А когда выдавали? Морковкина заговенья дожидаетесь? Каскетки всем пятьдесят восьмой размер выдали, богу на смех... Давайте расчет, к хреновой матери.
Проходка — узкое место, на шахте нелады, вся наежда на бригаду Локтионова. Может сорваться план.
— Демагог, — говорит Перелыгин. — Болтун. Баба. Иди в отдел кадров. Мотай подальше.
Коновалов смотрит ошарашенно. Ясно: заявление катал сгоряча, хотелось поорать вдосталь, удирать нет смысла, заработки у проходчиков отличные, и вообще с ними Перелыгин изрядно-таки нянчится, даже квартиры выделил без всякой очереди. Коновалов знает все это.
— Дмитрий Ильич, — говорит Коновалов, он сразу точно сделался меньше ростом, и голос другой. — Товариш, начальник, — он тянется к заявлению. Перелыгин прихлопывает листок широченной ладонью.
— Все, — заявляет Перелыгин. — Разговор окончен.
— Отдел кадров, — говорит в трубку. — Отдел кадров? Зайдет Коновалов. С шахты. В приказ: уволить за нарушение трудовой дисциплины. Сегодня. Да, с двухнедельным пособием.
— Дмитрий Ильич, — просит Коновалов. — Я ж только-только семью перевез.
— Обратно увезешь, — говорит Перелыгин. — Сегодня у меня митингуешь, завтра — на шахте. Нытиков не терплю. Хочешь жаловаться — иди в рабочком. Скажи, что уволили без согласования с ними. Наговицын! — Дип чуть повышает голос. — Не впускай пока никого.
Остаемся вдвоем.
Сейчас выну из папки заявление. Чистенькое. Отпечатанное на машинке. Правда, с неровными строками. Зато буквочки расположены симметрично. Перелыгин посмотрит мельком, прицелится красным карандашом, начертает: «ОК. В приказ». И молча вернет мне. Или нет, скажет: «Трус. Дезертир. Демагог. Катись отсюда к такой, вот такой, и еще разэтакой матери».
Или — не так. Перелыгин встанет, положит руку на плечо. «Что ты выдумал, Марк. Не такая уж тягость — переживете. Не такое нам приходилось. Я вот двадцать лет полюю, и в город пряником не заманишь, а вы молодые, у вас все впереди. Кроме того, сам понимаешь, для геолога поле — главное. Не по глупости же выдумали директиву. Ты заявление забери, никто больше не знает —я и ты. А с ребятами потолкуем вместе, ты подумай, как и что».
Нет, не скажет этого Дип. Ему ли разводить сюсюканье. И я еще не помню, чтобы Перелыгин кого-то задерживал на работе. Разве что приказывал трест. У Перелыгина известное правило: работаешь — работай. Не хочешь — не надо. Подневольный работник — не работник. Лучше один настоящий, чем два плохих. Вот какая у него теория.
Молчу и терзаю «молнию». Знакомый перелыгинский лексикон, подобающий таким случаям, вспоминается мне. Хотя разве это самое страшное... Тяну замочек «молнии». Он сухо трещит, папка понемногу разверзается.
— Вот что, Дымент, — говорит Перелыгин без эмоций. — Хотел тебя вызывать, хорошо, что сам догадался прийти. Разъясни своим: каждый имеет полное право уйти по собственному желанию. Держать не стану: закон есть закон.
Чувствую себя не лучше Коновалова, гляжу опешенно. Держать Перелыгин никого не держит. Увольнять, коли провинился, — сразу, без разговора. Но такого, чтобы авансом предлагал уматывать, еще не случалось.
А я-то рассвирепел на Романцова. Что, сговорились, что ли? Ну да, сговорятся они — Дип и Романцов... «Две вещи несовместные». Или, зло вдруг думаю я, просто не очень мы здесь нужны?
Ничего не успеваю ответить, дергаю «молнию», она потрескивает, похоже на электрический негромкий разряд.
— Разъясни, — говорит Перелыгин. — И если кто захочет, пусть катится на легком катере — знаешь, куда? Трусы и дезертиры, хлюпики всякие мне тут не нужны. Понял?
Теперь я все понял. В технике это называется испытанием на прочность. Конечно, Перелыгин рискует. Хотя как сказать. И в самом деле — надежный работник лучше двух колеблющихся. Двух трусов. Двух потенциальных дезертиров.
— Мне Романцов уже разъяснил, — говорю, стараясь быть небрежным. Листок будто ворочается в папке и вот-вот выпрыгнет наружу. Застегиваю «молнию».
— Успел он, значит, — раздумчиво говорит Перелыгин. — Ну, хорошо...
Тон достаточно грозный, я не могу понять — почему.
— Я пойду, Дмитрий Ильич? — спрашиваю я и собираюсь встать. Но тотчас догадываюсь: уходить нельзя. Перелыгин ведь может догадаться, зачем я заявился, если тотчас уйти.
— Да, — говорю я, — Дмитрий Ильич, я насчет машины. Хорошо бы закрепить постоянно, а то с Паштенкой каждый раз скандал.
Перелыгин смотрит пристально и — я становлюсь жалок себе, — кажется, понимающе. Молчит и смотрит. «Щенок, — думает, наверное, он, — вижу насквозь, и лепет твой детский в расчет не принимаю. Струсил — так прямо и скажи, нечего сотрясать воздух пустыми словесами».
— Так вы распорядитесь, Дмитрий Ильич? — повторяю я с жалким упорством. — А то неладно получается.
— Распоряжусь, — говорит Перелыгин. — Вечером к вам не пойду. Разбирайтесь сами. Не мальчики. Сопли вытирать не стану, если распустите. Иди, мне работать надо.
Шагаю по улице, и листок ворочается в папке. Если порвать его прямо здесь — ветер разнесет клочки...