Конечно, Кунц пытался их сбросить.
— Не дергай, — говорю, — будет больно. Он и сам это понял и перестал.
— Глупые шутки, — сказал он сердито.
— Да, если это расценивать, как шутку, так это довольно примитивно. Садись.
Он сел и посмотрел, не смеюсь ли я. Я не смеялся. Во-первых, я никогда не смеюсь над своими шутками, во-вторых, веселое настроение не входило в мои планы, а скорее наоборот. А потом было бы немного цинично смеяться в такой ситуации. А я, извините, не циник, хотя на первый взгляд может так показаться. Правда, я не расплачусь по поводу того, что, скажем, вчера козленок бегал, блеял и радовался жизни, а сегодня из него приготовили жаркое. В наши дни козлятам обеспечен законный конец в духовке, но я не утверждаю, что люди должны кончать в тюрьме. Жаркое из козлят вкусное, для того мы их и разводим. Люди в тюрьмах нам не нужны. Человеку не место в тюрьме.
Ужасно просто и глупо сунуть злого Дитриха за решетку и радоваться, что все в порядке. Если кто-то попался, то это еще совсем не означает, что все в порядке для него и для всех остальных. Это только начало, потому что его посадили туда не для того, чтобы было кому подметать двор, а для того, чтобы он подумал о своей жизни, если уж этого не сделал раньше. Только в редких случаях речь идет об изоляции опасного и неисправимого преступника, но тогда уже и совсем не до смеха.
Я не считал Кунца неисправимым, а цинизм, простите, не является в моих главах доказательством душевного превосходства, скорее — постыдной неполноценности.
Поэтому я не заламывал руки и не кричал: «Попался, злодей!» или еще что-то в этом роде, а сел напротив и предложил ему сигарету. Он не мог закурить в наручниках. Я поднес ему спичку.
— Послушай, — говорю, — давай говорить начистоту. Пора.
Он затянулся и пришел в себя.
— Что это значит? — говорит. — Снимите это!
— И не подумаю, голубчик. Я здесь не собираюсь с тобой драться, даже если тебе этого хочется. Мы не в кино. Ты бы мог разорвать мне пальто, а это только усугубит твою вину, потому что я представитель закона. Тебе еще будут говорить — «вы, гражданин обвиняемый», потом в суде — «вы, гражданин подсудимый», а потом тебя вообще на какое-то время перестанут называть гражданином.
Он немного побледнел. Довольно неприятная перспектива.
— Так кто должен был взять эти часы?
— Какие часы?
— Ну, те, за которые доктор Вегрихт попал в тюрьму. А может, здесь еще какие-то были?
— Я-то откуда знаю? Об этом знает доктор Вегрихт.
— Ты что, ему об этом рассказал?
— Я о них ничего не знаю. Ведь он же сознался!
— Держи карман шире, сознался, — говорю я, — часы были в твоей коробке с бельем.
— Он их туда засунул, я ничего не знаю. А если не он, так еще кто-нибудь.
Я уселся поудобнее.
— Послушай, так мы с места не сдвинемся. Я тебе только что говорил, что разумный человек не станет лгать и запираться, если против него есть очевидные доказательства. Не имеет смысла. Часы туда никто засунуть не мог, потому что я сам заклеил коробку и два раза порвал ленту, так что вряд ли доктор мог потом заклеить ее точно так же. Он бы не заметил, что лента порвана. Кроме того, мы заклеили коробку по его просьбе.
— Да, но на коробке были его отпечатки.
— Ну да, мне это тоже показалось странным не потому, что они там были, а потому, что я и сам тогда весь вымазался клеем. В общем главное, что там должны быть отпечатки моих пальцев по всей ленте и по краям. Это бы он не смог подделать. Посмотрим в Праге, есть ли они. Но я даю голову на отсечение, что есть. Ну что?
Он молчал.
— Смотри на вещи трезво. Если бы он хотел засунуть в коробку часы, так нам не пришлось бы упрашивать взять ее с собой. У него было много возможностей припрятать ее, если бы он что-то почуял. У тебя была только эта возможность. Кроме того, сумка с часами, как всем известно, лежала в караульном помещении под стойкой. Исчезла она оттуда ночью, когда Жачека увезли в больницу. Жачек ее не брал, это уже другая игра, его жена тоже не брала, потому что уехала с ним. Я тоже не брал. Кроме того, эта сумка появилась там только в субботу, а доктора Вегрихта тогда здесь уже не было. Так что он ее туда положить не мог. Жачек, Жачкова и я тоже отпадаем. Остаетесь вы с пани Ландовой. Если не ты, так она. Ясно как день.
Он молчал. Я встал.
— Минуточку терпения, — говорю. — Я за ней схожу. Наверное, она обрадуется, когда узнает, что ты ее обвиняешь. Но я тебе скажу сразу, одно дело, скажем, таможенное правонарушение, а другое дело впутать в это человека, ничего не подозревающего, тем более женщину, которая или, скажем, с которой… ну и так далее. Так я за ней иду.
Я не пошел к дверям, а подошел к нему и положил руку ему на плечо.
— Она это сделала?
Он посмотрел на меня. Покраснел до корней волос, а потом сказал:
— Нет.
Я сел на свой стул. Если бы у меня не было против него стольких доказательств, я бы никогда не решился так сделать, потому что таким образом я мог заставить его взять на себя чужую вину, выручить женщину, с которой он был близок. Это рискованно. Но соучастие пани Ландовой было почти исключено, а его собственная вина была настолько очевидна, что нужно было только сломать лед.
— Если бы ты сказал, что ничего не знаешь и что это ее вина, тебе бы это все равно не помогло. С твоей стороны это было бы лишней подлостью, и хорошо, что до этого не дошло. Об этой коробке, если ты не забыл, ты вспомнил раньше, чем я сказал, что часы нашли в ней.
Я объяснил ему, что, сознавшись, он облегчит свою участь.
— Я думаю, что эти часы ты получал крупными партиями. Сам ты их через границу не провозил, это ясно. Перевозил их один человек или группа?
— Насколько мне известно, один.
— Ты его знал?
— Да.
— По фамилии?
— Он назвался. Не знаю, была ли это его настоящая фамилия.
— Думаешь, что он занимался контрабандой лично?
— Не знаю, вряд ли, не похоже.
— Ты бы его узнал, если бы увидел?
— Конечно.
— Как он выглядел?
— Брюнет, волосы с проседью, в очках, испорченные зубы, на вид лет пятьдесят.
— Чем он занимается?
— Не знаю. По виду скорее всего служащий.
— Где ты с ним познакомился?
— В поезде. Когда я ехал из Праги, чтобы получить это замечательное место. Этот человек сидел со мной в купе. Мы разговорились. Я сразу сказал ему, как обстоят мои дела, потому что я об этом каждому говорил. Надеялся, что, может быть, кто-нибудь знает о каком-то месте получше. Говорили мы о чем попало, главным образом о деньгах, потому что о деньгах вообще много говорят, а у меня тогда не было ни копейки. Я сказал ему, что хочу попасть сюда в Ципрбург, потому что здесь освободилось место.
Направил меня сюда доктор Вегрихт. Он знал моего отца и корчил из себя благодетеля, хотя в общем-то не делал ничего незаконного, потому что вряд ли кто-нибудь стремился попасть на такое место. И все-таки Вегрихт осторожничал. Попутчик очень хотел знать, выйдет ли у меня что-нибудь. Потом он сказал, что если я это место не получу, так он что-нибудь для меня придумает. Мы договорились встретиться в кафе после того, как у меня решится вопрос с работой.
Я зашел в это кафе, когда мы уже с доктором договорились, что я поступаю работать в Ципрбург. Но мне было интересно, почему этот незнакомый человек принимает во мне такое участие, я все-таки решил, что не зайти невежливо. Он очень сожалел, что у меня будет такая маленькая зарплата. Я тоже об этом думал, но выбора не было. Быть подсобным рабочим мне не хотелось, а в остальных местах недоучившихся студентов особенно не ждут.
Господин назвал себя Пецольдом и спросил, не хотел бы я подработать. Я, конечно, не возражал. И тогда он сказал, что ему нужно было бы время от времени прятать контрабандные часы. Сказал, ничем не рискуя, потому что уже меня раскусил. Он понял, что я не пойду на него доносить, и видел, что деньги мне нужны как воздух. Он еще раз подчеркнул, что часы эти контрабандные, а не краденые. Краденые часы я, конечно, прятать бы не стал.
Последние слова Кунца я оставил без внимания. У каждого свои предрассудки. Кунц продолжал:
— Риск был минимальный, а этот Пецольд пообещал мне полторы тысячи в месяц и выплачивал их. Первые полторы тысячи он мне дал сразу. Потом это делалось так, что кто-то, сначала он сам, а потом кто-нибудь из туристов, приезжавших в субботу или в воскресенье, засовывал под стойку сумку с часами. Эту или другую. Лежала она с левой стороны. Я каждый раз заходил туда посмотреть, а по вечерам уносил сумку и прятал ее. Так мы договорились с Пецольдом, остальных людей я не знал в лицо.
В среду или в четверг я ездил в Будейовицы. На вокзале в уборной были мелом написаны числа, иногда десять, пятнадцать, самое большое — двадцать, иногда и два числа. Эти числа я стирал. И столько штук, сколько было написано, завертывал в бумагу и клал под стойку, только с правой стороны, а оттуда их тоже кто-то брал. Если было два числа, так я делал два свертка. Вот и все.
— Ну и как, все было в порядке?
— Ну да. Всегда то, что оставалось, я оставлял в сумке, и это исчезало вместе с ней. Новая партия поступала раз в три недели, без предупреждения, но брали часы каждую неделю. Последнюю партию я получил три недели назад. Эта была та самая сумка, которую ты видел. Потом что-то случилось, потому что уже никаких чисел в уборной не было. Я не знал, что делать, и каждый раз клал на правую сторону всю сумку. Только ее никто не брал. Наконец у меня не выдержали нервы, и я послал сумку с доктором в этой коробочке в Прагу. Родные ни о чем не знают, но я думал, что будет лучше, если ее здесь не будет. Доктор, конечно, тоже ни о чем не имел понятия. Если бы имел, так бы умер от ужаса.
— И никто другой ничего не знал?
— Ну что ты, кому бы я стал рассказывать?
— А Вере ты не говорил?
— Зачем? Она сюда приехала месяц назад и не имеет к этому никакого отношения.
— Ты с ней раньше был знаком?
— Нет, мы познакомились здесь.
— А теперь мне еще скажи, куда ты все это на неделе прятал? Хранил это здесь?
— Только последние дни, а раньше я прятал все в трубу. На чердаке в трубе есть заслонка. Сейчас не топят, зимой тоже почти не топят, но зимой меня еще здесь не было. Сумку я закрывал черной тряпкой и спускал вниз на шпагате, шпагат я тоже красил в черный цвет.
— Вот это да. Это мне в жизни не найти бы. Знаешь что, — сказал я, — я сейчас все это запишу, а ты подпишешь, чтобы в Праге тебя уже не допрашивали. Я тебе все буду читать по предложению. Если я что-нибудь напишу не так, ты меня поправь. Где у тебя бумага?
Я сел и записал все, что он мне рассказал, потом освободил ему правую руку, чтобы он мог подписать. Потом мы сидели и курили.
Я понимал, что должен отвезти его в Прагу. До Будейовиц, а оттуда на поезде, и что все это я должен сделать сам. Если бы я пошел в деревню звонить из магазина в Будейовицы, в наше краевое управление, чтобы просить машину, я бы должен был взять Кунца с собой, а уже было довольно темно. Мне решительно не хотелось таскать его с собой в потемках. А что, если он вздумает удрать? Часто бывает, что преступники сначала сознаются, а потом передумывают.
Вот я и сидел и думал, как мне все это сделать, вдруг кто-то постучал в дверь. Я сказал: «Войдите!» И вошла пани Ландова. Когда она увидела Кунца с «браслетами» на руках, она посмотрела сначала на меня, лотом опять на него, потом снова на меня и спросила:
— Во что это вы здесь играете?