Утром настроение у меня было паршивое. Вам это понятно. Человек просыпается не сразу, а как бы в два приема. Сначала он открывает глаза и видит: вокруг него что-то происходит, вспомнит вчерашнее и подумает о том, что будет сегодня, только во время второго этапа из всего этого вырисовывается нечто такое, в зависимости от чего он встает с постели с плохим или хорошим настроением.
Если накануне вы сделали какую-то глупость, то пробуждение бывает не особенно приятным. Как после кутежа, когда вы вспомните, что в девять вечера встретили хорошего приятеля и пошли с ним выпить по чашке кофе, потом — туман, и в половине третьего утра вы уже стояли и разговаривали на Вацлавской площади с каким-то парнем, которого вы в жизни не видели, но который о себе говорил, что он маляр, и темой разговора было переселение человечьей души в корову. Что было до этого? Ясно, что целая день каких-то глупостей, но вы вспоминаете только, как этот самый парень говорил, что он как маляр имеет право на собственное мировоззрение. И тогда вы отчетливо и с ужасом вспоминаете, что вы сделали и что теперь будет.
Это «что теперь будет» испортило мне утро на сей раз. Было ясно, что Бахтик ничего не забудет, что его пересказ нашего вчерашнего спора в соответствующих инстанциях не сделает мне чести. И, по всей вероятности, ему поверят, ведь я не могу отрицать, что на него орал.
Словом, настроение у меня было паршивое. Первые мысли мои были очень примитивными: сесть, написать заявление об увольнении по собственному желанию и подать его начальству. Мне казалось, что это единственный выход. Человек любой профессии, говорил я себе, подчиняется определенным порядкам. И если он не сумеет им подчиняться, значит он для этой работы не подходит. Все довольно просто.
Минут пятнадцать я твердо верил, что уйду в гражданку. Не из-за оскорбленного самолюбия, а потому что я не гожусь для этой работы. Я уже представил себе, как все будет здорово. Отработаю свои восемь часов… не будет Бахтика, не будет физической подготовки, по вечерам я буду заниматься экономикой, потому что меня всегда больше интересовало, зачем делают вещи, чем, как их делают.
Я закурил сигарету, закинул ногу за ногу. У меня было такое же ощущение, как в детстве, когда удирал с уроков. Ощущение полной и абсолютной свободы, ощущение, что все, что могло свершиться, свершилось, а теперь мне море по колено.
Но что-то омрачало мою радость. Ведь всего этого могло и не быть, если бы я соблюдал все правила. Только это было сверх моих сил. Все-таки сохранять спокойствие, когда тебя довели до белого каления, — это требует особой тренировки. Правда, иногда выдержка зависит от определенного количества равнодушия, рыбьей крови. Мудрый принцип «делай, что тебе говорят, говори, что от тебя хотят услышать, и будешь жить без забот» — всегда был мне противен, хотя это своего рода рецепт спокойной жизни. Не менее противно превращать собственную развязность в достоинство. Это мало кому понравится. Мне бы тоже не понравилось.
В общем, как пишут в книгах, пришел я к выводу, что допустил ошибку. Только все-таки я был уверен, что во вчерашнем скандале я был прав, то есть я был не в том прав, что орал, а то, из-за чего я орал, было справедливым, так что мне не хотелось окончательно раскаиваться. Вот и разберитесь! То, что я вчера сделал, — сделал зря, это было не очень умно. Но ведь должны быть люди, которые говорят неприятные вещи! Потом бывает скандал. Говорить людям правду в глаза не всегда приятно. К добру это не ведет. Если думаете, что я преувеличиваю, попробуйте сами.
От этих размышлений мне стало совсем скверно, а потом я пошел пожинать плоды своего боя за правду.
На столе лежала записка, в которой было сказано, что я немедленно должен явиться к майору Штупру, а дежурный еще лично сообщил мне об этом. Бахтик уже развил бурную деятельность.
Чтобы вам было ясно, майор Штупр — большое начальство. Он неплохой человек, но просто человек, каких много, а у Бахтика, конечно, было преимущество, потому что он лично докладывал о случившемся.
К майору Штупру я не пошел. Я понимал, что меня за это не похвалят, но я был в таком состоянии, что сказал бы лишнее или вообще бы ничего не сказал. И то и другое одинаково глупо. Мне не хотелось таскаться по кабинетам и рассказывать, как меня обижают и что я хотел только добра, и тем самым давать остальным возможность позлословить. Если человек сделает что-то, чего делать нельзя, ему всегда чудится, будто над ним остальные смеются, хотя чаще всего это не так. Я пошел к Старику.
Он сидел в кресле в кругу семейства, был очень болен и так плохо выглядел, что я решил ему ничего не рассказывать. Поговорить о желудке и поскорее смотать удочки. Только Старика не проведешь. Он с минуту послушал мои соболезнования по поводу его здоровья и попросил, чтобы я не наводил тень на плетень и говорил, что случилось. Ну, я и сказал. Сказал все, без рассуждений. Пусть сам разберется. Видно, разобрался, потому что минуту думал, а потом и говорит:
— Ну и дурень же ты, верно?
Я от чистого сердца подтвердил.
— Угу, — кивнул Старик. — Что посеешь, то и пожнешь. Что же ты собираешься теперь делать?
Я сказал, что пойду к майору Штупру. Старик отклонил этот вариант.
— Нет. Ты там поругаешься или будешь молчать. Знаешь что, я туда сам пойду, так будет лучше.
— Да что вы, вы же больны!
— А почему бы нет? — заворчал Старик. — Поймай такси! Анечка, принеси костюм!
Он не дал себя переубедить. Я помог ему влезть в такси, вылезти тоже. Вид у него был ужасный. Лучше бы было дать себе по морде, чем тревожить его.
Я ждал внизу в его кабинете. Вернулся Старик через полчаса и выглядел еще хуже, чем раньше. Плюхнулся на стул, и я уже хотел бежать за врачом, потому что боялся, что ему будет совсем плохо. Но он не умер, похрипел с минуту, а потом говорит:
— Можешь туда не ходить. Все в порядке.
— Спасибо, — говорю. На языке у меня вертелись слова благодарности, но больше я ничего не сказал.
— Перед Бахтиком ты должен будешь извиниться. Я не собираюсь рассуждать о предмете спора, но Бахтик был временно твоим начальником, а ты вел себя неподобающим образом. Орал на него?
— Орал.
— Сказал ему, что он дурак и подонок?
— Сказал.
— Так извинись и скажи ему, что он не дурак и не подонок. В какой это будет форме, мне все равно, но извиниться ты обязан. Пошли его сюда и подожди в коридоре.
— Но…
— Цыц! — сказал Старик.
О чем они говорили десять минут с Бахтиком, этого мне, наверное, никогда не узнать, я не подслушивал, но, когда меня позвали в кабинет, вид у Бахтика был бледный.
Я сказал ему, что сожалею о своих словах и о тоне, в котором я по горячности говорил с ним и т. п. и т. д.
Бахтик ответил мне ненавидящим взглядом. Только когда Старик угрожающе заворчал, Бахтик сказал, что он не чувствует себя оскорбленным и считает, что инцидент исчерпан. Он говорил мне «вы», хотя я говорил ему «ты», ну и шут с ним!
Старик приказал мне продолжать расследовать дело до конца и информировать обо всем товарища лейтенанта Бахтик а, на что Бахтик ответил: «Будет исполнено», хотя, собственно, отвечать-то должен был я. И, наконец, когда мы посадили Старика в такси, он сказал, что доктора Вегрихта сегодня же освободят, потому что, как считает товарищ лейтенант Бахтик, нет причин его задерживать. Потом через силу улыбнулся и поехал домой хворать, а я бы, ей-богу, лучше бы болел вместо него, если бы даже у него была белая горячка. Ну, конечно, это было невозможно. Я пошел к себе в кабинет и подвел на бумаге баланс.
Итак: часы перевозил через границу, очевидно, Франтишек Местек, и скорее всего только он, потому что это были небольшие партии, а также потому, что с его смертью вся система перестала действовать. Кто его убил или как он погиб — непонятно.
Главным организатором, вероятно, был человек, который представился Кунцу как Пецольд. Мы не знаем о нем ничего, кроме описания, данного Кунцем. Вероятно, и Кунц о нем ничего больше не знает.
Кунц прятал эти часы в Ципрбурге и небольшими партиями в свертках сплавлял неизвестным людям. Этих неизвестных было довольно много, человек восемь-десять, которые могли, но не должны были знать друг о друге. Скорее всего не знали, судя по тому, как хорошо все было организовано у пана Пецольда в остальных звеньях. Кунца Пецольд, очевидно, выбрал чисто случайно, потому что прямая связь с перекупщиками была слишком рискованной.
Доктор Вегрихт не имел к этому никакого отношения. Предположение, что Кунц посвятил его в свои дела, следует отклонить, как нелогичное.
Пани Ландова. Судя по всему, ей в этой истории делать было нечего. Но ее поведение в ту «варфоломеевскую ночь» в Ципрбурге говорит не в ее пользу. Если бы она просто делала копии, то не хваталась бы так легко за оружие, а потом бы с явным облегчением не доверялась первому встречному, в гражданской порядочности которого могла усомниться.
Видно, ей действительно нужно было, чтобы кто-то провез в Прагу что-то, чего она не хотела бы везти сама.
О своей просьбе в тот последний вечер она, конечно, не вспоминала. Я тоже не вспоминал, потому что тогда мне не хотелось настраивать ее против себя, а вспомнить я мог всегда.
Что касается Жачека, так это мелкий негодяй. С ним было покончено. Я написал рапорт о его деятельности и подал куда следует.
Словом, хотя у меня и создалось какое-то общее представление об этом деле, я не мог похвастаться блестящими результатами. Контрабанду приостановил не я, а кто-то или что-то, что лишило жизни Франтишека Местека, а из всех соучастников под замком у меня сидит только Кунц, который не знает никого другого ни сверху, ни снизу. Я полагал, что его заявление в основном правдиво. Более опасны были те, остальные, а они на свободе. На свободе они будут до тех пор, пока я что-нибудь не придумаю, и они могут совершить еще кучу преступлений. Хорошего в этом мало. Нужно было объяснить смерть Франтишека Местека, найти Пецольда; причем одно могло послужить ключом для раскрытия другого и наоборот; выяснить, с кем связан Пецольд, если мы только его поймаем. И совершенно необходимо объяснить поведение пани Ландовой, которая, однако, может не иметь к этой истории никакого отношения. Так что дела еще хватало.
Все, что можно было выяснить о смерти Местека, уже выяснено, а если еще что-то есть, так это выяснит Дечин. О Пецольде мы знаем только то, что нам сказал Кунц. Кроме того, интересно, кто рисовал эти цифры в уборной на вокзале. Нужно было распорядиться, чтобы за уборной следили на тот случай, если бы кому-то снова вздумалось расписывать стены. Это маловероятно, но попробовать можно. Конечно, наше отделение в Будейовицах ужасно обрадуется, а если кто-нибудь проболтается, позор будет на весь угрозыск, ведь тогда разнесется, что мы следим за сортирами, чтобы воспрепятствовать росписи стен.
Что касается самого пана Пецольда, то, конечно, его фамилия не Пецольд. Кроме того, мы не знаем, откуда он, так что лучше поискать иголку в стоге сена, чем разыскивать всех Пецольдов в республике. Мелких перекупщиков тоже будет нелегко изловить, потому что новый товар не поступает, и они, очевидно, притаились, как мыши. Пани Ландова нам тоже вряд ли поможет, потому что мы не знаем, как к ней подступиться.
Ну, хорошо, сказал я себе и по примеру всех великих сыщиков взялся за карандаш. Тупым концом я ковырял в носу, а отточенным рисовал поросят. Жаль, что этого нельзя было делать одновременно. Потом, тоже по примеру великих сыщиков, меня осенило, и я попросил по телефону привести Вацлава Кунца.