Дедушке Цыдыпу из улуса Кусота, говорят, уже восемьдесят восемь — доживает свой век. Глаза выцвели. Ноги плохо носят. Спину ломит. Лежит на трех кошмах, а ночами не спит, ворочается. Долгими стали ночи. Воет за стеной вьюга, а с ней к Цыдыпу приходит тоска. Не спится, не спится в буранные ночи. Лежит Цыдып с открытыми глазами. Весну ждет, тепла ждет. Ну а вьюга знай себе воет.
Эта зима особенно длинная, не похожа на прежние зимы. Повернулся дедушка на бок, прислушался. За окном лютует забайкальский буран, бушует над Хилокской долиной. Нет ему другого места, что ли? Плачет за ставнями, воет голодным волком, нагоняет тоску на старого Цыдыпа.
Когда был совсем молодым, ноги сами носили по земле. Потом стал мужчиной, охотником. Ночевал под открытым небом или в легком шалаше. Мороза не боялся, ветра не боялся. Зверя добыл, пушнины — эгей! Подсчитать бы все. Да кто подсчитает?.. Никогда не был Цыдып хапугой, честно держался сроков охоты, понимал: и зверь имеет свой срок, свой сезон. Брал у тайги самое нужное для жизни, ничего лишнего. Дружил охотник с тайгой, породнился с глухоманью, все понимал не хуже Хозяина. А кто Хозяин в тайге? Бурый медведь…
Нет, не любит Цыдып ночной буран. Буран — это плохо. В такую буранную ночь беспокоится душа, подсказывает: недалеко время дальней дороги, той дороги, по которой едут в одну только сторону. Обратно никто еще не вернулся. Хочешь не хочешь, а придется и ему, Цыдыпу, узнать эту дорогу. Может, и скоро. Дотянуть бы хоть до конца этой недоброй зимы. Неужели в мерзлую землю придется лечь? Лучше бы весной, куда лучше… Хорошо бы повидаться еще раз с красной весной, погреть на солнышке старые кости, а после можно и в путь-дорогу. Да, можно. Спокойно, без пустой торопливости…
Страха нет в душе. Есть у него сын, удалой охотник Сэнгэ. Есть и внуки, три внука. Самый маленький, самый любимый, черный-пречерный — девятилетний Солбон. «Мой соколик» — так его называет Цыдып. «Мой» — значит, больше всего на него похож. «Соколик» — значит, смелый, ничего не боится. Да, не прервется род старого Цыдыпа, знаменитого охотника, продолжится, уйдут далеко-далеко в глубь грядущего, неизведанного. А жалко Цыдыпу: не увидит он тот будущий мир, о котором то и дело говорит Сэнгэ. Ну да ладно, пусть не увидит. Он, Цыдып, и без того немало повидал хорошего. Особенно в последние годы жизни. Можно ложиться в землю, не страшно ложиться. Только вот хочется глянуть… Еще как хочется… в последний раз… на зеленую травку, на то, как кудрявится березка. Услышать бы звонкий голос токующего глухаря, басовитое кряканье селезня, бормотанье тетерева-черныша, полуночный крик гурана.
Ой, хочется!
Вот и позади долгая, холодная зима. Солнышко припекло землю, оттаяла она под лучами, лежит в полудреме, ждет заботы человеческих рук. Ну и люди готовятся. Скоро-скоро в степи, в туманном мареве, появятся они со своими машинами. Загудят, задымят трактора, взбудоражат бугры и косогоры, лога и долины. Задрожит земля от радости, примет семена, что кинут в нее люди. Долго ждала земля весну, терпеливо ждала и весну, и людей. Дождалась.
Дождался и старый Цыдып. Сидит на завалинке и слезящимися глазами щурится на полуденное солнышко. Хорошо ему тут сидеть: кто ни пройдет — поклонится. По всему телу, согретому весенним теплом, растекается приятная истома. Седая голова клонится к груди, и одолевает старика вязкая дремота. Только не думайте, что Цыдып спит. Вот уж нет, не спит он! Все старик слышит. Приподнимет отяжелевшие веки, поведет головой, подставит к уху ладонь — входит в него жизнь, голоса грядущего. Застрекотал на том конце улуса мотор — трактористы готовятся к выходу в поле. Катятся, глухо постукивая по мерзлой еще дороге, телеги. Старику даже и то интересно знать, чем они нагружены. Может, навоз везут, а может, и семена. Потом и другая прокатилась телега — с дровами. Вот жалобно проскрипела телега под тяжестью длинных строительных лесин. Промчался, обгоняя телеги, порожний грузовик. А навстречу ему — цок-цок — верховой. Не иначе — табунщик с новостями из гурта. Затрещал мотоцикл под агрономом. Кто знает, может, то приехал и сам бригадир — он тоже любит эту железную лошадку… Кудахчет курица, тонюсенько похрюкивает поросенок. И вот наконец-то шустренько застучали сапожки по ступенькам крыльца.
Цыдып знает. Цыдып не ошибется — это самый младший, любимый его внучек, черноволосый Солбон.
Двое других — те по городам. Уже взрослые, заняты какими-то науками. Солбончик невелик — бегает в третий класс. Сейчас припустит в школу. Неужели не остановится? Э, нет, повернул к деду. Вот коснулся руки, заглянул в глаза и звонким мальчишеским голосом:
— Здравствуй, деда! Тебе не холодно?
— Здравствуй, внучек! Тепло. Под солнцем тепло. Хорошо греет…
И рука сама подымается, гладит черноволосую головку мальчика.
— Хочешь, деда, помогу зайти в дом? Хочешь?
— А ты не кричи. Слышу я, слышу. Не пойду в дом. Хорошо мне тут. — И потом вдогонку: — Значит, побежал?
— Побежа-ал! — кричит внучек, поправляя на ходу переброшенную через плечо полевую сумку.
«Добрый мальчик растет, — думает Цыдып. — Приветливый, беспокоится. Обо мне думает, о старом. Заботливый. В меня растет, в дедушку. Э, постой! Совсем из ума выжил. Был ли я когда таким заботливым к людям, таким внимательным, а? В его годы был? Может, да, а может, и нет. Кто расскажет? Нет в улусе человека старше меня, нет человека, который видел меня ребенком. Забыто, стерто временем. И память, что рваное решето, многое пропускает. Ишь, ведь забыл, что было восемьдесят лет назад. Ладно! Не в меня растет мальчик — значит, в отца растет. Отец его в меня, он — в отца. У него-то, у сына моего, Сэнгэ, тоже немало хорошего. Душевный человек. Сын мой Сэнгэ, однако, и правда совсем не плохой, серьезный охотник, метко стреляет. И дома у нас все идет как надо. Хороший Сэнгэ. Погоди, погоди, Цыдыпка! — Он мучительно морщит лоб, силясь поймать ускользающую мысль. — Может, и от меня что-нибудь такое хорошее есть у моего соколика? Тогда, наверное, и я неплохим был. Однако недаром жил на свете, недаром столько лет прожил, столько стоптал унтов. Для будущего жил, для Солбошки. И может, для тех, кто не явились еще на свет и потом придут, а? Вот оно что. Я и не думал. Раньше не думал, какая идет за мной поросль… Солбошка мой, соколик мой, будет настоящим человеком, счастливым будет: увидит, чего я не знал, чего сын мой Сэнгэ не знал. А потом и от него пойдет цепочка. От меня, от моего рода. Эге!»
От таких нежданных мыслей даже слеза прошибла, а на душе так стало хорошо, так светло и просторно, будто запылали у него в груди священные очаги жизни. Будто и он побывал в том далеком будущем мире, что представился ему сейчас. Поднял Цыдып голову, прищурился на солнце и увидел: эге, перевалило солнце зенит, катится по небесному склону.
Пришла на перерыв черноокая Дулмажап — мать Солбона. Быстро приготовила обед, помогла старику войти в дом, налила в его деревянную чашку зеленого чая с молоком. Цыдып побросал в чай кусочки хлеба и стал медленно жевать беззубым ртом. Случалось, Дулмажап варила ему манную кашу, как младенцу. Старик на это не обижался, ему нравилась каша.
Вот вошел в дом мужчина лет пятидесяти, высокий, крепкий, загорелый, с медно-красным лицом. Это Сэнгэ. Сын. Настоящее его дело — охота, а сейчас работает конюхом. Старик так понимает: сын из-за него пошел на конный двор, чтобы подолгу не отлучаться. Кажется старому Цыдыпу, что весь дом, как и раньше, вокруг него крутится, что он тут главный.
К вечеру Цыдып что-то занемог, залег в свой угол за перегородкой. Не кряхтел, тихо лежал. Может, неделю, может, и больше проболел. Как-то утром сказал, что опять стал здоровым. Поднялся. А сам чувствовал — дрожит, едва тлеет душа. Зато явилась в нем другая какая-то сила. Тянет его эта несговорчивая сила в лес. Вот это так штука! К кудрявым березкам тянет, к токующим глухарям, к говорливым речкам, к вольным ветрам. А разве раньше не случалось, чтобы также вот захотелось тряхнуть стариной да и отправиться в места, с которыми породнился в былые годы? Бывало, бывало, конечно, и раньше. Только знал, что нельзя, не хватит здоровья. Так и откладывал. Теперь невозможно, однако. Дальше никак не отложишь, пора.
— Сэнгэ! Слышишь, а, Сэнгэ? — сказал громко и, как самому показалось, бодро. — Свези-ка меня. Завтра, что ли, свези, послезавтра в Хонгой-Кул. Буду там день-два. Надо поглядеть весенний лес, надо птиц послушать. Там глухари, там тетерева. Токуют уже, а? Там Белое озеро близко… Сэнгэ, Сэнгэ, слышишь? — закончил он сердитым голосом.
— Что говоришь, отец? — изумленно воскликнул Сэнгэ, наклонившись над стариком. — Уж не бредишь ли? Можно тебе куда ехать? Посуди сам. Да и косачи-то уже, поди, не играют. Поздно.
— Ну и пусть не играют, — упрямо заговорил Цыдып. — Просто так поедем. В лес меня тянет, Сэнгэ! Хочется поглядеть, послушать. Почему — и сам не знаю. Ох-хо-хо! — Теперь старик умоляюще глядел на сына. И ясно было по его взгляду, что не выдержит он отказа.
И тут из кухни выбежала Дулмажап, всплеснула руками:
— Как же? Ой, что вы придумали, отец?! Шутка ли, в вашем-то возрасте! Вам не то что ездить — выходить из дому не следует. Только отболели, вдруг понадобилось зачем-то в тайгу. С чего бы это? И не думайте, отец. Вдруг что случится? Что тогда?
— Э, доченька, не бойся. Неужели так просто умру? Я хоть старый, а смотри — жилистый, живучий! — Цыдып засучил рукав и вытянул руку со сжатым кулаком. Рука дрожала. Он этого не видел и упрямо твердил: — Поеду, доченька. Надо.
— Нельзя, отец, — продолжала невестка, — случись что — позор нам на голову. Что скажут люди, что скажут?..
— Как это вдруг в лес захотелось? Не пойму, — задумчиво проговорил Сэнгэ, пощипывая реденькую бородку.
— Говорю ж тебе: сам не знаю. Душа, однако, требует. Душа понимает, что можно и чего нельзя. Вдруг это мое последнее желание, а, Сэнгэ? Смотри! Неужели не выполнишь, сынок?
Солбон сидел у маленького стола под окном. Давно уже он насторожился. Только делал вид, что читает и не слышит разговора взрослых. «Как решит отец? Я бы сразу согласился. Деду ведь очень-очень хочется, сильно хочется. А интересно, возьмут меня?»
Старик просил, отец раздумывал, мать отговаривала, а мальчик, хоть и не смог выразить желание вслух, думать не смел, что оно исполнится, но сердце его, предвкушая поездку в лес, ликовало.
Получалось, как загадал Солбон. Сэнгэ вздыхал, качал головой, чесал за ухом, но кончил тем, что сказал:
— Что же, отец, не смею тебе перечить, пусть будет по-твоему. Завтра, если будет тепло, как сегодня, поедем. Построим шалаш, переночуем в лесу. Пусть и Солбон поедет с нами. Послезавтра воскресенье, завтра, значит, суббота, мало уроков. — И улыбнулся. В первый раз за все утро улыбнулся.
Солбон подскочил, завизжал, заплясал, подбежал к родителям, к деду.
Дулмажап деловито сказала:
— Не забудьте теплую одежду, одеяло, да под себя положите толстую кошму.
Сказала и ушла на кухню, как будто ей заранее все было ясно.
— Ой, соколик мой! — шепчет дед внуку. — Лес-то, поди, уже зеленеет. Вот и поглядим. А? Полюбуемся и пташек послушаем, утешим себя. Жаль, нет у тебя ружья. Вот подстрелил бы утку на Белом озере. Терпи, терпи — будет ружье, купит отец. Пойдешь шмыгнуть по лесу, как этот… шустренький горностай: шмыг-шмыг. Видел, головку как делает? Злючка такой, о! Высматривает, значит, добычу. И ты, Солбошка, так будешь. Маленький такой, шастать будешь по камышам, ноги бить, хорониться по озерам-болотам.
— Деда, а, деда, пропой, как глухарь, — просит внучек, поудобнее устраиваясь возле его лежанки.
— А глухарь вот как поет: «тэке-тэке-тэке». Потом чуть помолчит и пойдет: «тэ-тэтэ-тэтэ». Понял? Ох-хо-хо! Что-то душновато, а?
— Тетерь тоже так поет?
— Ох-хо! Тетерь-то? Э… Быстро-быстро гуркает: «гурррр, гурр, гурр».
— Утки как?
— Э, внучек, стыдно! Не слыхал, как крякают? «Кря-кря-кря». Это крякушки.
— Что ты, деда, конечно, слыхал. Люблю, как ты сам крякаешь. А кряквы еще и свистят, правда?
— Вот ты как! То не кряквы-крякушки, то, внучек, чирушки, нырочки — всякая мелочь. То-то и свистят, то-то и тенькают.
— А гураны правда ревут, а, дедушка?
— Как ревут! «Бау-бау! — вот как рявкают по ночам, если близко чужой. Ишь как! Если подойдет мальчик такой, близко подойдет. «Бау! Бау-бау!» — так скажут чужому с ружьем. Понял? Услышишь, когда станешь охотником, — с присвистом и натугой говорил Цыдып и все гладил, гладил внука. — Понял?
— Ой как понял, дедушка!
— Тогда, Солбошка, пора нам спать. Давай спать, Наговорился с тобой, устал. Дышать нечем. Ох!
— Завтра правда поедем, дедушка? Рано поедем?
— Надо бы пораньше. Как придешь из школы, так сразу и поедем… Кости мои пока что не ноют, день, значит, будет хороший, светлый. Ох-хо-хо!
В это время слышится недовольный голос Дулмажап:
— Солбо-он! Спать, Солбон, надо!
Выехали перед полднем, когда Солбон прибежал из школы. День был теплый, погожий — в самый раз для дальней лесной прогулки. Небо светло-голубое, без единого облачка.
Долго ехали по степи, по проселочной дороге. Потом повернули на зимнюю дорогу, что обходит Белое озеро с юго-востока. Зимой, по санному пути, колхозники возят этой дорогой сено, дрова. Сейчас дорога еле заметна. Только жухлая прошлогодняя трава чуть примята да под ногами лошади размеренно чавкает сырая земля. Иногда телегу легонько тряхнет на размякшей кочке. А в изумрудно-чистом воздухе, в голубой вышине, смотри-ка, уже заливаются жаворонки.
Дед, укутанный в теплый овчинный тулуп, тихо покачивается на телеге, молчит. Нет, он не дремлет. Расстался с обычной своей дремотой и сейчас дышит не надышится свежим весенним воздухом. Ой, как хочется вновь почувствовать далекую свою молодость! Сморщив бледное, бескровное лицо, он слушает серебряную птичью трель. Иногда нетерпеливо приподнимается и всматривается в опушку леса, что все ближе и ближе надвигается черной стеной.
Он родной, этот лес, давно ему близкий. А встречает сегодня по-новому, кланяется под ветром совсем не так, как раньше. Будто не «здравствуй» говорит, а удивляется. Спрашивает: «Ты что, старый, или соскучился?»
Вот и большое озеро. Белое. Уткнулось южным краем в пологий лесистый берег. Еще не весь зимний панцирь скинуло с себя. Лед синей гладью лежит на середине. Только у берегов широкими прогалами блестит вода. Чернеют на ней редкие табунки уток. Цыдып завороженными глазами глядит на родное озеро. Давно с ним расстался, давным-давно. И вот встретился вновь, слушает веселый шум быстрых крыльев и громкое кряканье. Рядом с ним нетерпеливо ерзает Солбон, показывая рукой то на косяки уток, мирно сидящих на воде, то на одиноко летящего селезня, и тормошит деда и отца:
— Сколько здесь уток, дедушка! Сходим посмотрим?
— Нельзя, сынок! Надо еще доехать до Хонгой-Кула, найти удобное место, построить шалаш, собрать дров, разжечь костер, чтобы деду было тепло, — задумчиво и тихо отвечает отец под мерный скрип колес, — а уж после, может, я схожу.
Солбон, надув пухленькие щеки, обиженно замолкает.
Отец говорит:
— С одним ружьем Двоим охотиться как-то несподручно. Да и огонь кто-то должен поддерживать.
Почему-то не захотелось ему вслух напоминать, что один непременно должен находиться возле дедушки: старик, чего доброго, обидится.
Цыдып хорошо понимал, куда клонит Сэнгэ. Из глубины воротника раздался его тихий, дребезжащий голос:
— Однако ты, сынок, боишься меня одного, что ли, оставить, чтобы я, значит, не убежал? Ха-ха-ха. Подумай: почто мне убегать от вас? Разве вы надоели? Почто станете меня караулить? Неужели преступник? Хе-хе… Идите себе вдвоем, бродите сколько душе угодно. — Старик замолчал, как бы ожидая возражений, отдышался и снова заговорил: — Буду посиживать у костра, подбрасывать в огонь дрова, греть руки и ноги. Буду слушать птичьи песни, тешить душу лесным шумом. Буду говорить со старой своей знакомой — тайгой.
Солбон в душе очень обрадовался дедову решению, но ничего не осмелился высказать вслух. И отец тоже молчал.
Так, в молчании, они обогнули озеро и, поднявшись на высокий бугор, углубились в лес. Вскоре, спускаясь в узкую длинную падь, увидели речушку Хонгой-Кул. Она то уходила под тень деревьев, то выбегала на солнышко. Падь с трех сторон окружал сосновый лес. Только у места впадения речушки в Белое озеро деревьев было меньше, там как бы просвет был. Тут, в этой пади, колхозники летом косят траву.
Путники, быстро достигнув речки, поехали вверх по берегу, высматривая место для табора. Тут-то и случилось, что старый Цыдып, страшно выкатывая глаза, надтреснуто-хриплым голосом закричал на Сэнгэ:
— Стой! Куда прешь, слепыш? Или не видишь?!
Сэнгэ вздрогнул от неожиданности, весь похолодел и, ничего не понимая, резко дернул вожжи, остановил лошадь.
— Э-э! Поворачивай, не топчи мой очаг! — уже более спокойно, но так же решительно сказал старик.
Сэнгэ чуть не наехал на то место, где когда-то, едва ли не сто лет назад, поставили свою избушку Шархаевы. Тут-то и родился Цыдып. Он нередко охотился с сыном в этих местах. Белковал, ходил на глухариный ток. И был случай, показал сыну торчащие из земли полусгнившие столбы и еле заметный квадратный бугорок: «Смотри, Сэнгэ, вот где наш старый дом стоял, вот где я родился». Он сказал это с благоговением, как бы желая выразить уважение к давно ушедшим в землю предкам.
Теперь не видно уже ни гнилых столбов, ни бугра, А все-таки можно узнать, что когда-то тут жили люди. Более редкий, полынистый травяной покров выдает то место, где стояла в давнее время крохотная бурятская хибара.
Сотни людей топтали эту землю. Наезжали, тревожили и лошадьми, и телегами, а может, и граблями, и косилками. Не мог не знать этого старик. А смотри-ка, сейчас, когда сам стал наезжать телегой, ни с того ни с сего взбеленился, накричал на сына. С чего бы? Неужели на старости лет стал мнительным или, того хуже, суеверным? Грех топтать родной очаг… Э, не сочтешь стариковские причуды. То вези на Хонгой-Кул, то не топчи его очаг. Выживает, скорее всего, старик из ума. И все же Сэнгэ покорно повернул коня и объехал очаг своих предков.
Двинулись дальше, но не проехали и ста шагов, как снова раздался сиплый бас Цыдыпа:
— Э-э, сынок, видишь сосну? Во-он та, самая большая, ветвистая. Наша сосна. Правь к ней!
— Я как раз туда и еду.
— Откуда знаешь ее, а? Однако ты, Сэнгэ, колдун. Проникаешь в мои мысли.
— Мы же с тобой, отец, не раз ночевали под этой сосной. Давно, лет сорок назад. Когда ты учил меня охотиться. Не помнишь?
— Разве? Может быть, может быть. Э, верно, забыл, да, забыл… — смущенно бормочет Цыдып. — Или, погоди… Да, однако, было дело. А вот хорошо помню: с отцом моим, с Шархаем, часто отдыхали мы под этой сосной, хоронились от солнца. Пили чай. Хорошо тут: с верховьев пади веет прохладой. Ну, сынок, правь скорее к ней, к нашей сосне. Тоже старая, а? Старше нас с тобой, отца моего Шархая старше. А все живет, здравствует…
Сосна была действительно старая-престарая, с неровной толстой корой и на удивление густой зелено-серой хвоей. Часто у сосен сохраняются одни лишь верхние ветви. У этой же и нижние были целы. Она их широко раскрыла, как бы желая показать путникам свое радушие. Только вот со стороны леса кора черная, обугленная, да и сучья на той стороне обломаны. Но и это не портило красоты огромного дерева и даже усиливало ощущение мощи, обретенной в жестокой и упорной борьбе за жизнь. Сосна стояла высокая, стройная, какой, верно, была и сотни лет назад. Крона ее гордо красовалась над лесом. Вокруг же, как бы под ее защитой, толпились деревья поменьше.
Вот и приехали. Отец с сыном помогли деду слезть с телеги и подвели его к дереву-исполину. Цыдып корявой, скрюченной старостью рукой погладил шершавую кору.
— Живешь, родная. Долго живешь — не стареешь. Все такая же, как и в тот далекий день, когда молодые мои глаза увидели тебя. Долго-долго еще будешь жить. А Цыдыпка уже отходил свое… Да, отходил.
Дед топтался и бормотал что-то невнятное, будто были у него с этой сосной секреты, знать которые молодым не положено. Потоптавшись и пошептав, Цыдып велел нести кошму, выбрал сухое, подметенное ветром место и удобно уселся, прижавшись спиной к стволу.
Пока молодые ездили за дровами, Цыдып оставался один. Прищурив слезящиеся глаза, он, отбросив все заботы, блаженно улыбался. Даже морщины его разгладились. Чуть наклонив голову и приподняв шапку, чтобы лучше было слышно, старик стал ловить лесные шорохи, музыку давнего своего друга — тайги. Там, где непосвященный услышал бы только глухой сдержанный гул, старик выбирал для себя то одну, то другую мелодию. Вот бойко журчит полноводная речка. Много несет она по весне веточек, шишек, хвои. Падая, шуршит по ветвям объеденная белкой шишка. Ствол могучей сосны, такой, казалось бы, недвижимый, мощный и широкий, все время и дрожал и поскрипывал. И сильнее всего гудела ее ветвистая крона. Рассекала струи ветра и отзывалась песней, многозвучной и сильной, как бы задавая тон всему лесному хору. Вслушиваясь, старик понимал эту песню как историю своей жизни, мысленно искал давние следы, видел себя молодым и сильным.
Да, стояла когда-то хибарка. Тут, тут стояла зимняя избушка Шархая. Ну а весной перебирались на ту сторону озера, к степной речушке Кусота. Осенью, с первыми заморозками, — снова сюда. И вот тогда-то и начиналась пора охотничьего промысла — лучшая пора года, радость молодого сердца.
Как любил молодой Цыдып ходить с отцом на кабанов, на косуль! Но только настоящий-то охотник должен быть еще и добытчиком. Кормит охотника белка, горностай, колонок.
Вспоминает Цыдып, как отца принесли из лесу охотники-медвежатники. Сильно порвал и помял Шархая Хозяин леса. Была ранняя зима. Ходил Шархай на белку, увлекся охотой, не услышал медведя. Снег давно лег — какой медведь! Давно попрятались медведи по берлогам — лапу сосать… Это охотники-медвежатники наделали беды. Обложили, подняли зверя, выгнали из берлоги. А он прорвал людское кольцо, раненый, убежал. Лютовать пошел. Нет злей, нет страшней зверя, чем раненый медведь. Увидел Шархая с ружьем — кинулся давить. Хорошо еще, подоспели горе-медвежатники, еле живого отняли Шархая у зверя. Вот напугались: по их вине пропал человек. Он, может, еще не пропал бы, да повезли его из лесу прямо к знахарю. А знахарь что придумал? Велел зарезать вола, шкуру снять, завернуть в нее Шархая — чтобы вытянуть хворь из больного тела! Долго болел отец, пять лет мучился, умер.
Похоронив отца, перевез Цыдып зимовье поближе к людям, в Хонгой-Кул. Там сын родился — Сэнгэ. Когда Сэнгэ подрос, смог ружье носить, стал Цыдып охотиться вдвоем, стал ходить по тайге вдвоем с сыном. Иной раз ночевали где придется, но уж если заставала их темнота неподалеку от Хонгой-Кула, обязательно шел Цыдып сюда, к родному очагу. Тащился, бывало, из последних сил, тащил за собой измученного сына — только бы провести ночь под любимой своей сосной. Они подновляли старый свой балаган, собирали сучья, бурелом, делали нодью[16] и со спокойной душой ложились спать.
Да, тянуло с молодых лет, тянуло Цыдыпа в эти места. И вот приехал… Смотри-ка, опять приехал. В последний, что ли, раз? Ох-хо-хо, чует сердце-вещун, что-то чует…
Вернулись Сэнгэ с Солбоном, распрягли коня, стреножили, пустили пастись. Потом живо сгрузили дрова, сложили костер, повесили на таган котелок с водой — вот и табор. Не хватает только шалаша. Старого и в помине уже нет. Сгнил? Сгорел? Кто его знает!
Уселись пить чай. Солбон — раз-раз, наелся, напился, побежал-поскакал по опушке леса, по берегу речки. Вот взялся кидать камешки. Целит по пням, по деревьям — острит глаз. Сэнгэ после обеда хотел было заняться устройством шалаша, но старик остановил:
— Э, брось, сынок. На что! Однако, не месяц будем жить.
Сэнгэ косо посмотрел: что-то старый и тут чудит.
— Как же так, отец? Вдруг дождь?
— Э, говорю, не надо! Ставь загородку от ночного ветра, и все. Что смотришь? Говорю, не будет дождя…
Вздохнул Сэнгэ, взял топор, позвал Солбона и молча стал рубить ветви. Приспособили перекладину к сосне, прислонили к ней с наветренной стороны ветки — загородка готова. Сходили к ближнему остожью, принесли охапки сена для подстилки, поверх сена разложили кошму.
— Так, отец?
— Значит, так.
Сэнгэ тихо опустился рядом со стариком. Молча сидел, дымил махоркой. Только Солбон-непоседа все бегал вокруг да поглядывал на старших. Дед пристально посмотрел на него, и Сэнгэ хотел было приструнить мальчишку, но старик широко улыбнулся и сказал:
— Что, Солбошка, егозишь, крутишься, как синичка на амбаре? Поди, не терпится погулять? Так, соколик мой?
— Ага, — тихо ответил Солбон, подсаживаясь к деду и заглядывая ему в глаза.
— Ну, что ж, я как раз вздремнуть хочу. Идите, идите, гуляйте!
И опять Сэнгэ вздохнул, покачал головой, но покорился. Подровнял сено под кошмой, сунул в огонь толстую лесину, помог отцу поудобнее лечь, укрыл его шубой и тулупом. И все молчал, ожидая, что отец отменит свое распоряжение. Ведь негоже, совсем не дело оставлять его тут, старого, одного. Но Цыдып не произнес больше ни слова.
— Да, да, идите на Белое. А вот перед закатом поверните обратно, к токовищу. Пусть-ка соколик мой услышит песню древней птицы…
Проводив сына и внука долгим взглядом и убедившись, что они не ослушались его, старик опять погрузился в раздумье, опять стал слушать тайгу. Однако ж на этот раз, отослав своих, он стал на себя дивиться. Правда, не было с ним раньше, чтобы так хотелось остаться одному.
«Пусть внучек там будет, где все живое, пусть живую видит тайгу».
Он не мог слышать, что внук, когда они с Сэнгэ пришли на озеро, робко и задумчиво спросил:
— А зачем, скажи, папа, зачем дедушка в лес поехал лежать, а? Лежать и дома хорошо. Соскучился деда по лесу, да?
Отец не ответил. Кивнув еле заметно, тихо опустил голову.
Тем временем под задорное потрескивание костра, под сильный и звонкий стук дятла, предвещающий и на завтра ясный день, старый Цыдып отдался дремоте и совсем было уснул, да вдруг вздрогнул, открыл глаза. Прямо над ним, над самой землей, пронеслась, посвистывая крыльями и крякая, стайка уток. Старик понял, конечно, что где-то поблизости на застоявшейся луговой воде утки будут сейчас кормиться. Но понял он и другое: они потому так низко над ним пролетели, что для них он уже не охотник, а часть тайги, часть земли, одна из многих неподвижных кочек.
Но вот и солнце стало заваливаться за темнеющую кромку леса, последним лучом золотя вершину сопки на той стороне пади. Вот и ветер первый раз вздохнул по-другому, сумеречно вздохнул, как бы набирая силы для ночной работы. Утки резко-резко, оглушительно закрякали, прощаясь с солнцем. Тогда-то и услышал старик, услышал и встрепенулся, как раздался щелчок, за ним другой, и началась песня, которую он ждал, — песня древней птицы. Старик завозился, заворочался, стараясь приподняться. Наконец ему удалось сесть, и он сразу же стащил с головы шапку. И уж тут-то явственно услышал необычную, будто из дальних веков идущую, странную и дикую песнь глухаря. К ней приладилась, поднялась над лесом и другая — веселая, гуркающая песнь: то в низовьях пади, в предзакатных лучах затоковали тетерева. Цыдып, весь напрягшись, с упоением слушал знакомые с детства лесные голоса. Слушал долго, до изнеможения, до сладкой усталости и, наконец, не смог больше выдержать — мешком свалился на кошму. Но и лежа, натянув на себя тулуп, подрагивая от сырого ветра, слушал, слушал, слушал — не мог наслушаться. Белый пепел, подхваченный ветром, вспорхнул с замирающего костра. И погасла, совсем потухла золотая вершина сопки на той стороне.
Ужинали не торопясь. Ели нежную баранину, изжаренную на красных углях, пили чай. На этот раз и старик не отказался от мяса, чем немало удивил и сына и внука. Острым ножом срезал с мягких, хорошо прожаренных кусков тоненькие полоски и долго их сосал, прежде чем проглотить.
А неугомонный Солбон даже есть не мог — так много болтал:
— Дедушка, я тебе рассказываю. Мы слушали глухаря. Ой, как интересно он поет, деда! Будто стучит по деревянным ножнам: «тэ-тэ-тэ». Звонко-звонко, правда? У него, однако, хорошая песня. Ты слышал, деда? Сегодня слышал?
Солбон так быстро говорил, даже захлебывался.
Старый Цыдып гладил его по голове, потом не удержался и задумчиво, печально сказал:
— Эй, Сэнгэ, эй! Если помру, навсегда закопайте здесь. Вот рядом с ней, со старой моей подругой. — Он постучал косточками пальцев по стволу сосны, и она глухо ему отозвалась.
Мальчик испуганно покосился на деда. Сэнгэ стал поправлять лесину в костре — не знал, что ответить отцу, остерегался глянуть в глаза. Но старик-то понимал, что сын не может не слышать его, и продолжал:
— Слышь, э, Сэнгэ, сын Цыдыпа! Тут отец твой добыл первого глухаря. Тут твой Цыдып начался и продолжался. Смотри — продолжается род наш. Был Шаргал-мэргэн[17], был Шархай-остроглаз. Был, был и Цыдып-быстроног. А ты, достойнейший сын отца своего — ты есть! — Старик плохо дышал, трудно давалась ему торжественная речь. Чтобы скрыть боль сердца, старик прервал себя, покашлял, высморкался и вроде как забыл о начатом завещании. Сказал вдруг будничным и почти сердитым голосом: — Э, спать надо! Поутру вам до солнца выходить…
Потом, когда лег спать, старик заохал, натянул на голову тулуп и прикинулся, что засыпает.
Сэнгэ и Солбон, не произнеся больше ни слова, стали пристраиваться в ногах дедовой кошмы. Только легли — сразу ночь обступила их плотной стеной. Костер горел ярко. Задул ночной таежный ветер-верховик, и пламя заиграло с еще большей силой. Но вот удивительно: без человечьего разговора свет костра только подчеркивал мрак. Да и крупные таежные звезды чистым своим светом тоже усиливали окружающую темь.
Повернувшись к костру спиной, люди так естественно и так привычно грелись в его лучах, что каждому, кто увидел бы этот табор, стало ясно: люди, костер, ветер, окаменевшая невдалеке стреноженная лошадь — одна таежная семья. И старое дерево, казалось, тоже греется с людьми, наслаждается теплом человечьего костра, теплом друга своего Цыдыпа. Наслаждается — и блаженно рокочет под ветром. Одному лишь маленькому Солбону не хватало того тепла, что давал костер. Он сжался в комочек и прильнул к отцовской груди. Оба — и отец, и сын — крепко спали.
Цыдып не спал. Но не так, как раньше, когда случалось ему бодрствовать у лесного костра. Что-то в нем, в Цыдыпе, происходило одновременно похожее на сои и на явь. Сливается, соединяется прошлое, настоящее и будущее.
Вот из-за старой сосны неслышно явился Шархай-остроглаз с черной кремневкой за спиной и позвал из дальней темноты Шаргал-мэргэна с тугим луком. А тот поманил из еще более глубокой тьмы Шара-батора с остроконечной пикой. И он, Цыдып-быстроног, показал им на сына своего Сэнгэ, что слился с внуком Солбоном:
— О, предки, смотрите! Они, однако, счастливее нас. Завтра пойдут стрелять глухаря, добывать мясо… Ну, а случись, не подберутся тихо-тихо, и глухарь от них сгинет, пропадет, спрячется — знайте, о, Шара, Шаргал и Шархай, — все равно не погибнет ваше племя. Хе-хе! Они весело охотятся, Сэнгэ и Солбон. Просто так. Вслушайтесь. Эй, вслушайтесь, предки, что там за ветром, за шумом тайги!? Там тракторы пашут и сеялки сеют на полях древнего нашего улуса и на колхозных полях. Там растет хлеб детей наших, там их верная жизнь.
…Так Цыдып спал — не спал. Проводил в тайгу сына своего и внука и лежал до самого солнца, дождался Цыдып, что солнце развеяло тени предков.
А потом он в последний раз вздохнул…
Перевел с бурятского автор.