Борис Укачин

БОЦМАН

Я заведую в областной больнице стоматологическим отделением.

Мы недавно получили новое помещение — сплошь стекло, пластик, современная мебель, новейшее оборудование. И после той единственной комнаты, в которой мы ютились почти всегда при электрическом свете, с бормашинами, заедавшими в критический момент, ощущение новой, удивительной жизни вселилось в нас — врачей и сестер. Оно окрыляло, прибавляло уверенности. Я быстро привыкла к своему уютному, даже комфортабельному кабинету, но, честное слово, сознание своих новых возможностей постоянно присутствовало во мне и, как бы это сказать, — кажется, молодило.

Может быть, поэтому, когда однажды в кабинет ко мне деликатно постучались и я сказала «Войдите», я так странно дезориентировалась.

В дверях стоял молодой еще — что-то около сорока — алтаец, невысокий, но крепкий, прямо литой, и такой широкий в плечах, какого тут редко увидишь. Именно размах плеч останавливал взгляд. И потом, черный безукоризненный костюм, белоснежная рубашка… — что-то было в нем еще необычное.

По-военному вытянувшись, он представился:

— Эрмен Эрменович!

Кажется, я поправила прическу — чего только не почудится женщине? — и в свою очередь произнесла:

— Ирина Сергеевна.

В ту же минуту я заметила, что левая щека у него вздута и отечна.

— Проходите, — говорю, — садитесь.

Он все смотрел пронзительным, испытующим взглядом и крепкими мясистыми пальцами трогал левую щеку.

— Слушаю вас, Эрмен Эрменович.

И тут я поняла, что в нем было необычного: в открытом вороте белоснежной рубашки синели полоски матросской тельняшки. «Смешно и нелепо, — подумала я, подтрунивая больше над собой. — До конца двадцатого, века каких-то два десятка лет, а сорокалетний мужчина, в элегантном костюме, щеголяет в тельняшке»…

— Я к вам, Ирина Сергеевна, с очень серьезным вопросом.

— Да, да, рассказывайте, — с усиленным вниманием хмурилась я.

— Тут в отделении, которое вы изволите возглавлять (господи, «изволите возглавлять»!), работает моя бывшая ученица Арова. М-мария Одуевна Арова!

Ах, вот в чем дело! Я тотчас представила себе Машу Арову. У этой девушки удивительно открытое круглое личико и такие же открытые чистые глаза. Нервные ноздри и быстрые реакции придавали ей особую характерность — что-то от косули, замеревшей на склоне горного хребта.

— Да, — говорю, уже улыбаясь, — работает, очень милая девушка, врач молодой, но дело знает.

— Вы так думаете?

— Конечно, Эрмен Эрменович, вы можете быть спокойны за свою ученицу. Значит, она училась у вас?

— Да, в школе. Я из системы народного образования.

— Очень приятно.

— Я рад. Только насчет Аровой вы ошибаетесь! Совсем не такой она человек. Вредный человек — вот что. А если знающий врач — то просто вредитель — вот так! — он встал.

— То есть?

— А то, что это вот, это — она нарочно устроила, понимаете, специально! — он предоставил мне еще раз полюбоваться его щекой.

— Не понимаю, объясните, пожалуйста, — я сдерживалась, хотя чувствовала, девчонка натворила что-то, что для всех могло окончиться скверно. — Вы, пожалуйста, успокойтесь и расскажите. Я вижу, щека у вас отекла.

Он снова стал доказывать, что Маша с определенной целью разворотила ему челюсть, выдернула здоровый зуб вдобавок к больному…

Я попросила его сесть в кресло, осмотрела: действительно, на месте двух верхних зубов слева виднелись кровоточащие ранки, но все было так, что вывод напрашивался один — у крепыша воспалилась надкостница.

— Если вы не разберетесь немедленно, я могу и в суд обратиться, Ирина Сергеевна, — говорил он свирепо, — подам не только на Арову, но и на вас — надо следить за кадрами, растить, направлять, а не устраивать здесь рассадник…

Он сглотнул крепкое словечко. Впрочем, понять его было можно. Он помнил Арову зловредной девчонкой — кажется, она сводила с ним какие-то счеты.

Если действительно дело обстояло так… — это ЧП. Тут же, прописав больному полоскание и назначив прием на завтра в семнадцать тридцать, я вызвала Арову.

Она явилась чуть побледневшая — уже доложили, в чем дело.

— Так расскажите, как вы лечили Эрмена Эрменовича, — строго проговорила я, дав понять, что все знаю. — Врач должен оставаться врачом даже с врагом!

Глаза у девчонки налились тоской. Она смотрела на меня прямо и неподвижно. И вдруг стеснительно и белоснежно улыбнулась.

— Ирина Сергеевна, вы не поверите, но я… это не я!..

— Что-о?

— Я говорю… — она опять пугливо уставилась на меня — сейчас сорвется и убежит! — Это не я была. Вчера! То есть я, конечно, однако не я… День, знаете, какой был тяжелый — больные все трудные шли. А тут он. Сел ко мне в кресло, смотрю — Боцман! Ой… Эрмен Эрменович… «Вот, говорит, счастье, у меня теперь собственный врач, зубы всегда будут в порядке. Смотри, чтобы все было о’кей, как я люблю, — ты-то знаешь». Я посмотрела: пятый вверху слева болит — свищ на десне, периодонтит хронический, обострение. Был когда-то лечен — перелечить невозможно, все равно удалять надо. А у меня в голове стучит и в глазах плывет. Смотрю зуб, а сама думаю: только бы не выдать себя, что боюсь. И ведь недолго: р-раз — и все, и больше не придет, а там как-нибудь… Ну, предупредила его, укол сделала. Сидит, и я сижу, в журнал гляжу, будто жду, пока подействует, а сама уже там, в Салдяре. Салдяр-то наш, знаете, где? Далеко от больших дорог, за Катунью. А вокруг горы глухие, и никто туда не ездит, никто не заглядывает. Дворов сорок деревня, а двор — избушка да аил, да четыре-пять человек детей в каждом дворе — хорошо, да? Дворы далеко друг от друга, и Салдяр потому длинный-длинный. Ничего, что я рассказываю? А то никак не объяснить… Понимаете, сидит, и я сижу, но только это уже не я…

Маша подолгу молчала, начинала снова, сбивалась, останавливалась.


С тех давних событий прошло больше пятнадцати лет, Маша Арова училась во втором классе, была старательной девочкой, влюбленной в учительницу Антонину Экчеевну. Все первоклашки мечтали стать такими, как Антонина Экчеевна: так же шикарно выглядеть на единственной салдярской улице — в красном платье и красных туфлях, с тронутыми помадой и без того красными губами.

Но на следующий год в Октябрьские праздники Антонина Экчеевна уехала и не вернулась. Старшие говорили: вышла замуж, а муж — большой начальник или ученый в городе. Остались дети без учителя и долго не учились.

Когда стояли морозы, от которых у детей готовы были вот-вот отвалиться уши, когда в ясные дни было слышно, как трескается лед на Катуни, а эхо ударяется в скалы на той стороне, в салдярскую школу вдруг прибыл новый учитель.

Ой, как мы обрадовались! Учитель-то оказался моряк! И так он походил на моряка, который был снят в «Огоньке» на обложке — чудо что за моряк! — мы и подумали, его к нам прислали.

В нашу глушь никто, наверное, не хотел забираться, а может, не хватало учителей, не успели их выучить, а тот согласился — добрый, наверное, смелый!

Когда новый учитель шел по запорошенному Салдяру, его широченные черные брюки мели улицу. А из-под брюк — раз-два, раз-два! — поблескивали толстые ботинки. А как скрипел снег под его ногами, как стонала мерзлая дорога! Учитель выдался морозостойким, всю зиму проходил в фуражке и коротком черном бушлате. На бушлате сверкали пуговицы.

— На первом же уроке, Ирина Сергеевна, мы и услыхали это слово — «боцман». Послушайте только, как начался наш первый урок. Перешагнул матрос порог да как крикнет: «Здравствуйте, дети!» Плечи видели? Во! Сам по стойке смирно стоит, а глаза как у беркута или орла — то ли пуля, то ли огонь. «Якшилар. Здравствуйте», — затянули мы, как при Антонине Экчеевне. «Ка-ак? — фуражечка на нем так и дернулась. — Мне, например, такая встреча не нравится, товарищи ученики второго класса! А ну еще раз: «Здравствуйте, товарищи ученики!» Мы ответили более дружно. «Немного получше, чуточку подходит». На сердце у нас полегчало, стали садиться. «Кто-о разрешил?!» А голос пронзительный, дикий такой. «Встать все, как один!» — закричал он по-русски, мы испугались, не знаем, что делать, как поступить.

— Вы что у меня — штрафная рота?! — и пошел по классу, ботинки тяжелые, скрипят, каждого поправляет, тычет, подстраивает: — Затылок в затылок, ясно? В одну линейку!

Стали усаживаться, а он снова поднял и опять объясняет чеканным своим, пронзительным голосом.

— Запомните раз и навсегда: перед вами не кто-нибудь, а боц-ман! Военный боцман, который морскими солеными путями дошел до самого Син-га-пу-ра! Ясно? Садитесь…

А что ясно? Мы в те годы и не знали, что есть на земле порт Сингапур. В тот день все уроки были посвящены науке, как вставать, здороваться, выходить к доске, подходить к учителю, как отходить от него. И перед тем, как идти домой… ой, Ирина Сергеевна, видели бы вы своими глазами!.. Я потому и потеряла вчера рассудок, узнав Боцмана… словно опять маленькой стала…

Ну, кончился последний урок, мы табуном к двери. Куда там! Снова крик, снова взгляды — стой и замри! «Вы кто? Ошалелые овцы или лошади, за которыми гонятся волки? — надрывался он, а глазами так и сек, так и сек. В классе — ни звука. — Мне такое дело не нравится, товарищи ученики! Прошу не забывать, что я — военный боц-ман!» Пришлось вернуться, сесть на своя места, а он, по стойке смирно, командовал: «Первая пара с первой парты первого ряда встать и выйти!» Пошли — снова не так. У дверей надо было повернуться к учителю и сказать: «До свиданья, Эрмен Эрменович!» И так все двадцать четыре ученика: «До свиданья, Эрмен Эрменович, до свиданья, Эрмен Эрменович, до свиданья, Эрмен Эрменович…»

Со временем мы усвоили эти новые правила ученика Салдярской начальной школы…

Маша усмехнулась, вздохнула. Да-а, сложная жизнь началась у салдярских ребятишек. Все изменилось, как сказала Маша, — и учеба, и жизнь. Эрмен Эрменович стал очень видной фигурой в этой жизни, может быть — главной. И не дай бог, бывало, прозевать дежурному его выход из дому!

С раннего утра маялся дежурный на школьном крыльце, ожидая, когда возникнет черная, сбитая, массивная фигура учителя. Глаза дежурного, как две натянутые стрелы, стремились к двери Эрмена Эрменовича. Едва он появлялся, дежурный срывался и несся навстречу. Шага за два-три застывал, а Эрмен Эрменович со связками книг и тетрадей, которые нес, словно охапку дров, придвигался и сваливал их на руки дежурного. И тот с ношей шествовал уже впереди учителя, а добравшись до класса, складывал все на стол.

После того раздавалась команда «Встать!» — как положено, затылок в затылок, в струнку, и звонкий рапорт: «Второй класс к урокам готов, Эрмен Эрменович!» Этот матрос, или там боцман, и впрямь обладал даром внушения, магнетического воздействия.

Маша задумалась. А мне вдруг пришло в голову, что не так уж и давно происходило все это.

— А дальше? Дальше-то как?

— А дальше мы, естественно, стали хватать двойки. Пятерка означала какое-то высокое звание, кажется, капитан корабля, чуть ли не адмирал. А двойка — это штрафной батальон, это — наказанный матрос.

— Может, он хотел облегчить учение, придумал такую игру?

— Может быть. Только боцманские двойки были слишком тяжелыми. Повесить бы их на вашу шейку, Ирина Сергеевна… При встрече с Эрменом Эрменовичем и вы потерялись бы…

Новый учитель, оказывается, придумал вот что. Теперь тех, кто получал плохие отметки, украшали большие картонные двойки и единицы, болтавшиеся на груди, словно бревна. И уж, конечно, — ни-ни, не вздумай спять самовольно, таскай, пока учитель исправит оценку в табеле. На иных болтались по нескольку таких «позорищ». Отцы и матери — чабаны и табунщики — побаивались нарушить новую установку — кто его знает, может, метод такой утвержден.

— Откуда им было знать, нашим людям, живущим среди гор и снегов, — а вдруг издан закон, чтобы дети свои «грехи» на шеях таскали всем напоказ? — возбужденно вскричала Маша, защищая уже своих сельчан. — Вот только мама подружку мою Надю Мундукину жалела. Надя Мундукина часто таскала двойки. Картоны большущие, здоровенные, а Надя — маленькая-маленькая, вот такая была. Они ее по коленкам били, идти мешали, ноги у нее заплетались. А жила дальше всех от школы, в самом конце деревни. Мама моя говорила: «Ты ходи по задам, чтобы не видели». Что вы, она не смела — как же, Эрмен Эрменович велит идти серединой улицы, всем показывать его «подарок». Один раз мой отец привез из кошары больную овечку и возился с ней у двора. Смотрит, Надюшка зашла за сарайчик, снимает двойку с себя. Только справилась, под мышку взяла, из-за конторы — Эрмен Эрменович. Он ведь хитрый был, Боцман наш, навешает «подарков» на шеи, отпустит домой, а сам крадется за дворами, наблюдает — несут ли. Надюшка глаз поднять не может, носом шмыгает. Надел Эрмен Эрменович на нее двойку и погнал обратно в школу, чтобы оттуда шла улицей.

Отец мой не выдержал, подошел: «Что вы делаете, учитель? Как можно командовать так ребенком? Я сам солдат, а в войну такого не видел». — «А это моя система воспитания, Одуй», — и надулся. «А у вас дети есть?» — «Как видите, только что из армии приехал, еще не женился». Отец рассказал нам, что припугнул его: «Вытащу на суд общества, — сказал, — поставлю вопрос!» Он и хвост поджал. «Эх, Одуй, — говорила мама, — ты — передовой человек, зоотехник, поезжай в Онгудай, пусть начальство разберется». Но где уж съездить, окот овец начался, ческа козьего пуха, даже нас, школьников, мобилизовали сакманить и пух чесать. А потом лед на Катуни стал рушиться, как переехать, к тракту выйти? Только подозреваю, что мама с Боцманом сама говорила, не утерпела.

А Надюшка так мучилась. Она ведь старательная была, но слишком тихая, кроткая. И бледненькая такая. Нагнет голову, завесится волосами — они у нее тяжелые, но не черные, а соломенные. А перед Боцманом и совсем немела. Уткнется взглядом в ноги и не скажет даже того, что знает.

— Где же она теперь?

— В Салдяре. И семи классов не окончила. Все, Ирина Сергеевна, начинается с детства. Нельзя убивать детство — вот как я думаю!

Вот как думала Маша. Для меня она становилась все интересней.

Одной весны она не могла забыть. Апрель подходил к концу. В тот год взлетел в космос Юрий Гагарин, и Салдяр, несмотря на удаленность от центров, радовался, услыхав об удачном его приземлении. Земляки Маши Аровой не спускали глаз с неба. А детям казалось, что звезды приблизились к Салдяру, и они старались разглядеть хоть на какой-нибудь звезде человека.

Любила Маша салдярскую весну. Светлую, пахнущую кизяком, навозом, солнцем, землей и плывущими с гор запахами трав и цветов. Вышли ребята на пришкольный участок работать. Солнце лилось с высоты, и Маша была без ума от всего. Велит Эрмен Эрменович принести лопату из дому — бежит, дом-то рукой можно задеть. Пошлет за граблями — опять бежит…

Вспомнив то весеннее состояние, Маша совсем успокоилась. Я больше не перебивала ее.


— Подхожу я с граблями, а он глядит испытующе, будто подозревает в чем-то: «Арова, твоя мать, наверное, самые плохие грабли выбрала для нас? — и не шутит, стоит серьезный, руки по швам, взглядом колет, словно шилом: — Надо, Маша, другие грабли, получше. Беги обратно». — «А у нас лучших нету!» — «Однако лжешь, Маша, а? Неужели у Одуя, твоего отца, нету других граблей? Что-то не верится. Может быть, мне самому пойти посмотреть?» Он уже и моего отца подозревает, представляете?! «Пойдите, Эрмен Эрменович, — говорю, — посмотрите».

Даром мне это не прошло… Беда скоро свалилась. Хотя нет, как я сейчас вспоминаю, мы перед тем еще одно слово узнали. Морское. Вы, Ирина Сергеевна, до сих пор, наверное, не знаете, что оно означает. Ну, скажите, что такое «чумичка»?

— Чумичка? Ну… грязнуля, что ли… замарашка…

— Э-э, вот и не знаете! А я с самого четвертого класса знаю! И вот думаю, как это получается: радуемся, гордимся, что человек покоряет космическое пространство, и тут же слезы льем из-за какого-то дурацкого слова — странно человек устроен, правда, Ирина Сергеевна? Надюшка старалась не отстать от других, изо всех сил копала, делала грядки, — вся взмыленная, косички по спине бьют-трепыхаются. Вдруг слышим голос Боцмана: «Эй, чумичка! — мы и работать бросили. — Эй, чумичка, я к тебе обращаюсь, Мундукина! — Смотрим, Эрмен Эрменович машет широченными своими штанинами. Подошел к Надюшке и — раз! Как щелкнет ее по грязному лбу. — Ты куда гряду повернула, чумичка?.. Не гряда, а прямо кривые собачьи ноги!»

Боже, какие мы были глупые! А может, подхалимничали перед учителем?.. Мы так и засмеялись над сравнением с собачьими ногами. И спрашиваем, а что такое «чумичка»?

— Чумичка — это… — Эрмен Эрменович глаза прикрыл, будто соображает, да ка-ак гаркнет: — Але-ха! А ты, Алеха, знаешь, что такое «чумичка»?

Был в нашем классе такой. Вообще-то он — Алеша. Но Эрмен Эрменович всегда звал Алехой. А он, Алеша, был взрослее всех. Я хорошо его помню. Таскали мы на шеях картонные двойки, но все же добрались до четвертого класса. Тут и догнали Алеху. Только в одном четвертом он сидел целых четыре года. И стал правой рукой Эрмена Эрменовича. За четыре-то года он усвоил программу четвертого класса и, наверное, единственный не таскал картонных двоек на шее.

— А как же, — важно так отвечал Алеха, — знаю! Как я могу не знать, что такое «чумичка»? Помните, когда мы с вами белковали в горах, Эрмен Эрменович, да под занесенным кедром варили морскую уху из мерзлой рыбы, вы мне тогда объяснили.

— А коли так, Алеха, да ты к тому же собираешься в моряка, объясни-ка Мундукиной, что такое «чу-мич-ка».

Алеша вышел и встал рядом, словно второй Эрмен Эрменович — тоже в тельняшке! (Может, сам Боцман и подарил.)

— «Чумичка» — это… чисто морское слово, дети! В переводе означает просто ковшик! Разумеется, дети, — ковшик!.. Ха-ха-ха, вот так, Мундукина, — ковшик!

Мы рты раскрыли, хохочем. Только Надя закрылась грязными, в земле, руками и заплакала горько-горько.

И тут что-то стряслось с Алехой. Что? До сих пор понять не могу. Сдернул он с головы кепчонку, хватил ею о землю и, не боясь даже Эрмена Эрменовича, начал плясать и орать: «Эх, море-море! Эх, горе-горе! Эх, море-море, синие волны! Эх, Сингапур, далекий порт, далекая страна! Когда туда я попаду, когда надену бескозырку… эх, раз, эх, два, эх, эх…» Что-то такое орал он тогда.

А мы смеялись. А Надя плакала.

А назавтра и мне пришлось плясать.

Ночью чьи-то коровы зашли на пришкольный участок, истоптали гряды, всю нашу работу.

— Арова!

Когда я услышала, сердце в пятки ушло, а потом вот здесь, в горле, застряло, дышать не могу. А он своим боцманским голосом спрашивает:

— Чей аил, чей дом возле школы, скажи-ка, Арова?

— Мой дом…

— Выходит, школьные гряды истоптали твои коровы, не так ли?

— Не знаю. Я ночью спала. Не видела я…

— Ты лучше признайся, Арова!.. Или это твои коровы, Мундукина? — ткнул он указкой в сторону Нади.

— Не-не-ет… — словно проблеяла она.

А он нарочно. Как же придут коровы с другого конца деревни? Это он надо мной издевался…

— А может, Алеха, твои коровы зашли на участок?

И Алешин дом на том краю деревни. Хотел Эрмен Эрменович еще что-то сказать, а я… ой, господи, откуда явилась решительность, сама не знаю.

— Не издевайтесь надо мной, — кричу, — не смейте!

Боцман подскочил, словно ужаленный. В глазах злость. Так и жгут, как угли:

— Ы-ых, а ну замолчи!

— Я вам не щенок-кучук! — выпалила я.

Он сверлил меня глазами, сверлил, а потом указкой на дверь:

— Выйди, Арова!

Я ни с места!

— Арова, я кому говорю!

Я даже не шевельнулась. Стою как стояла и тоже смотрю злыми глазами.

— А-а, — у него голос задрожал, — ты решила доказать военному боцману?.. Я не таких видывал! — он как-то присел и вытянулся палкой: — Але-ха!

Я этого ждала. Уж если он хотел кого-то вывести из класса, всегда призывал своего Алеху.

Алеха вскочил, как солдат, схватил меня за руки. Но я вцепилась в парту и, как он ни дергал, не отпускала. Не вышла я тогда…


Вот так и было все. Но я зря надеялась, что на этом кончится. Не кончилось. Боцман другое испытание мне приготовил. Не стал спрашивать, вызывать на уроках. А что хуже — ребята перестали разговаривать. Совсем! Ну, будто меня не существует… Ой, Ирина Сергеевна, даже вспоминать нехорошо… Потом уж, в связи с каким-то большим праздником, когда надо было готовить концерт, меня простили. Я ведь пела хорошо…

А когда кончали начальную салдярскую школу, ой, как мы радовались, что не будет нас больше учить Эрмен Эрменович. Настанет осень, и мы в другие школы поедем. Я уехала в Горно-Алтайск. Но и Эрмена Эрменовича сюда отозвали как заведующего высокодисциплинированной, образцовой школой.

Вот и все… Нет, забыла! Еще встреча была.

Я уже студенткой стала, в Москве жила. И Боцман попал зачем-то в Москву и вдруг решил меня разыскать. В институте узнал адрес общежития и заявился. Сидим мы с девочками, пьем чай, вдруг — тук-тук, аккуратно так. Входит — как снег в ясный день на голову! Правда, теперь в гражданском был, попроще выглядел, но все равно важный, словно главное начальство. «Пришел, говорит, посмотреть на бывшую свою ученицу. Молодец, Арова, гордимся тобою. Только ведь, если бы не моя дисциплина… Моя закалка. Моя выучка! Так что, когда станешь стоматологом, прежде всего вставишь мне золотые зубы, как учителю своему и наставнику!» — и смеется, радуется чему-то.


Маша умолкла. Десятки мыслей и чувств переплетались во мне.

Маша поняла это по-своему.

— Что же мне теперь делать? — пробормотала она. — Ирина Сергеевна, честное слово, я не нарочно — как можно так думать? Вы-то хоть не думайте, Ирина Сергеевна!

— Надо было в рентгеновский кабинет послать, снимок сделать.

— Я и хотела. Только напрасно. Картина-то ясная, свищ на десне. Я же и видела, что пятый. А почему на четвертый наложила щипцы — сама не могу понять… Вся натянутая была, как в Салдяре. Боцман рядом — и все рядом… Удалила, смотрю — корень белый, крепкий, как Боцман! Бросила в лоточек — он слышал. Минутку, говорю, еще посидите. И тащу больной зуб. Он сказать ничего не может, глаза вылупил — представляете? А я стараюсь не видеть, только бы сделать как надо… Если он завтра опять придет, я… Почему я сейчас-то боюсь его, Ирина Сергеевна? Что же будет теперь? Я прошу вас… может быть, вы поймете… Вы верите мне, Ирина Сергеевна?

В глазах у Маши недоумение и страх перед тем, что случилось.

— Хорошо, Мария Одуевна, идите, подумаем, что с вами делать.

Она вышла из кабинета с той же неловкостью, что и вошла. А я еще долго перебирала в уме услышанное. Есть ли в наш бурный век профессии важнее, чем педагог, воспитатель? Хороший учитель значит не меньше отца и матери, в общем — семьи. Какие же трудные годы перешагнули мы, если приходилось прибегать к помощи боцманов? Но ведь он-то и сейчас «в системе»?..


На другой день деликатный стук в мои кабинет раздался ровно в семнадцать тридцать. Вот она — дисциплина!

Вчерашние отеки заметно опали на лице Машиного пациента. Это позволяло ему держаться с еще большим достоинством. Из расстегнутого ворота белоснежной рубашки по-прежнему выглядывала тельняшка.

— Ну, как, Ирина Сергеевна, разобрались? Выяснили, на каком основании врач так дерзко поступила со мной?

— Еще бы, конечно, выяснили! — сказала я с подъемом и даже весело — так отчетливо мне представилось, как попала Маша вчера в свое детство, словно в гости съездила… Но я тут же спохватилась и со всей деловитостью и строгостью человека науки, недоступной простым смертным, объяснила:

— Мы очень внимательно отнеслись к вашему заявлению, я вызвала доктора Арову, беседовала с медперсоналом, проверила факты. Факты таковы, Эрмен Эрменович: на корне второго зуба образовалась киста, удалять было необходимо. Врач не могла вас предупредить. Она из самых гуманных побуждений, понимаете, так сказать, дремлющая инфекция… Это случается. Тот, который болел — там был свищ на десне… Он показал… несколько спутал картину… — Я говорила и говорила, точно боялась остановиться.

Лицо его все более свирепело. И вдруг я вспомнила и, изо всех сил улыбаясь, докончила:

— По давнишнему вашему уговору, Мария Одуевна вставит вам вместо удаленных зубов золотые!

Ну что я могла сказать? Улыбаюсь, а сама жду, чем разразится Боцман, — с неприятным ознобом жду, — так, наверное, начиналось у Маши.

Но даже я не могла предвидеть реакции.

Рот его неожиданно растянулся в улыбке:

— А мне говорили, на золотые зубы очень большая очередь. Говорили — ведется какая-то специальная запись.

— Это все верно, конечно, именно так, — обрадованно подхватила я. — Но вас, Эрмен Эрменович, вас это не касается! Ведь Мария Одуевна — ваша ученица!

— То есть — значит…

— Ну да! Следовательно, для вас, Эрмен Эрменович, все возможно, все возможно… — и я улыбаюсь, улыбаюсь неудержимо.


Перевод с алтайского М. Назаренко.

Загрузка...