Старуха сидела у окна на табуретке с длинными желтыми ножками и, положив локти на подоконник и уперев руки в маленький круглый подбородок, смотрела в улицу. Отсюда, со второго этажа, было хорошо видно, как под ветвями молодых, еще не окрепших тополей, в песочнице, наспех и неумело сколоченной из белых, с темными смоляными потеками досок, возятся ребятишки. Есть среди них и ее правнук. Да, да, правнук. Старуха невесело усмехнулась, подумав о том, что до недавнего времени в разговоре со знакомыми упорно называла его внуком. Бог знает, отчего это происходило. Быть может оттого, что смутно чувствовала себя виноватою перед людьми: вот, дескать, уж девятый десяток поменяла, а все живет и вроде бы не собирается помирать… Ах, как неловко! Ах, как нехорошо!.. В такие минуты она долго не находила покоя, и все валилось из рук, и тогда внучка, молодая и сильная женщина, с укором смотрела на нее и говорила: «Ну, что же ты, баба?..» И старухе становилось неуютно, с досадою думала: «Что же со мною творится-то, а? Будто вовсе ума лишилась. И памяти тож…» Но это было не так: старуха была в доброй памяти и умела сказать о жизни… Она и теперь помнила прадеда по мужу. Жили тогда на Урале, в таежной деревушке. Был муж не то чтобы зол, а и добрым не назовешь. Подходила к прадеду (тот все больше на печи, только по нужде и слезает с нее), молочка ли подаст в кринке, горбушку ли хлеба, а муж недоволен: «Да ну его! Чужой век заедает…» И горько было от этих слов, и реветь хотелось, но сызмальства приучила себя терпеть. И говорил прадед, когда случалось им остаться одним в избе: «Вижу, больно глядеть на мою немочь. А и ладно. Знать, доброе у тебя сердце. Но на мужика не серчай. Видать, и впрямь заедаю чужой век, что-то долго не приберет меня господь. Запамятовал ли, как ли?..» Тогда молодухою не понимала этих слов, а бывало, и досадовала: «Ну, чего он, вроде как богохульствует?..» Но с годами померкла, растворилась досада. За делами да хлопотами до нее ли было? И уж о прадеде со стороны мужа только-только и вспомнит… Но проснулась как-то посреди ночи, долго лежала с открытыми глазами, глядела в темноту, и мысли теснились в голове разные, да все про нынешнее житье-бытье: и про внучку-то, чтоб все путем было у нее на работе, а то, слыхать, с начальником иной раз не поладит, вот и приходит домой сама не своя; и про внучкиного мужа не в последнюю голову: чудной уж больно, вроде бы не от мира сего, встанет чуть свет и пишет чего-то, и пишет, а бывает, выскочит из-за стола, толкнет стул ногою, убежит на кухню, забьется в угол, и не подходи тогда к нему. Злой, жуть… Но да такой ли уж злой-то? Это попервости думала, что злой, потом поняла: и не злой вовсе, чудной только, и глаза у него, как у подранка-лося… Видела однажды, когда шла по грибной поляне с кошелкою: лежал на земле лось и бил передними копытами об землю, норовя встать. Но не встать уж, глубокая рана в боку, и кровь хлещет… Бабы, что были с нею, враз в стороны: «Господи! Господи!..» А она, чего уж теперь лукавить, испугалась тоже, вроде бы обмерла вся, но потом что-то сделалось с нею, до того жалко стало зверя, и засуетилась, и закрутилась, уж и не помнить всего-то, одно и осталась в памяти: обхватила руками морду зверя и заревела в голос… А еще помнит, глаза у лося были такие, что сказала бы: «Миленький мой, ну, встань же, поброди по лесу, поищи травы, те самые, от которых полегчает…», когда б знала, что это поможет. Нет, не поможет. И поднялась с земли, и белые грибы в кошелке вдруг красными сделалась, и испугалась пуще прежнего, и уронила кошелку, и рассыпались грибы по поляне, красные.
И не сказать, чтоб у внучкиного мужа не ладилось в жизни, а только бывает, отчего-то вдруг станут у него такие глаза, словно что-то оборвется у старухи внутри, и уж боится пройти на кухню, хотя на дворе утром пахнет, и длинные тени от тополей дрожат. Лежала с открытыми глазами, глядела в темноту и вдруг словно бы наяву увидела прадеда со стороны мужа: маленький, с узким бледным лицом, а голова белая-белая… Не сразу узнала его, когда же узнала, обрадовалась даже, поднялась с постели… о чем-то мысленно спросила у него, он не ответил. Исчез… Помедлив, старуха пошла на кухню, осторожно ступая в темноте по скрипучим половицам. Сосед, язви его, сколочу, говорит, пол-то… Подрядился, значит. Дала ему денег (не без того) и в магазин сходила: все честь по чести. И что же?.. Молодой, да лукавый: держись, говорит, бабка, сделаю по первому классу! И сделал, чтоб ему!.. Перед внучкою и теперь еще неудобно: деньги, считай, на ветер брошены. А много ли денег у внучки-то?.. Уж когда в последний раз в отпуск ездила с мужем, и не помню даже. Не то что другие, хотя бы эти, ну, как их?.. — из квартиры напротив, послушаешь, где они побывали, и на душе больно: «Ах, внучка, внучка, и ты могла бы поплескаться в море, чего ж?..»
Старуха прошла на кухню, включила свет. Подсела к столу, задумалась. Спустя полчаса заметила, что и во внучкиной комнате зажегся свет. Значит, пора ставить чайник и собирать на стол. Муж у внучки любит побаловаться чайком, особенно когда пишет, тут только и успевай подогревать… И чего он там пишет? Была б хоть польза, а то… И не скажи против, обидится. Но было время, и говорила… Жалко небось человека! На работе устает, еще и тут себя мает.
Уж когда поставила чайник, тогда снова подумала о прадеде со стороны мужа и слова его вспомнила: «Запамятовал ли, как ли?..» Вздохнула: «И с чего он побеспокоил меня нынче? Иль я что-то не так делаю? И то… И то… Ну, скажите, почему «бабка», когда уж давно прабабка?.. Будто боюсь чего-то и прячусь за чужие годы». И бродило у нее на душе, и мучило, и уж скоро так-то стало невмоготу, что поднялась со стула, подошла к окну, прильнула щекою к захолодавшему за ночь стеклу и долго стояла, укоряя себя: «Это ж надо… ай-я-яй, хитрая-то какая!..» И совестно было, и досадно, и было такое чувство, что в чем-то сильно провинилась, а теперь не знает, как снять с души эту вину. Очнулась, когда на широких тополиных листьях под окном, мерцая, стали накапливаться рассветные солнечные лучи, а на плитке вовсю разошелся чайник, приподнимая крышку и норовя уронить ее на пол.
Сняла чайник и, все еще слабая и разбитая, будто за всю ночь и не вздремнула, подсела к столу. А тут и внучкин муж пришел на кухню, привычно коснулся рукою ее головы, повязанной черным, с белыми цветами, платком. Ничего мужик, стоящий, но было время, немало дивилась на него, и не понимала, и досадовала… Внучка пишет матери в деревню: выхожу замуж, а сама только по второму году в институте. Что тут началось!.. Дочь не найдет себе места, ругается: не пущу на порог дома и отныне не получит от меня ни рубля… О том и написала в город. Но внучка упряма, вся в мать: люблю, и все тут… Ох, и намаялась тогда, норовя примирить дочь с внучкою. А толку?.. Слабая росла внучка, и ласки немного знала: от другого отца… Бывало, возьмет ее Фекла на руки, гладит по голове: «Кровинка моя… сиротинушка» — и плачет сама. А поди не надо было плакать: не обижал отчим внучку, хоть и суров. Правда, и на руки не возьмет: ни к чему баловать детей.
Не сумела уломать дочь, чтоб простила внучку, и сказала тогда: «Поеду в город, погляжу, как она там?..» И увидела его в общежитии, мужа внучкиного. Тю-тю, Вова-королевич, шапка на голове — и не поймешь, из какого меха: живой шерстинки не сыщешь; в коротком осеннем пальто и в ботах, не то резиновых, не то… Подошла к нему, спросила строго:
— Стало быть, ты и будешь муж моей внучки?..
— Ну, если ты бабка Фекла, значит, я…
А глаза у самого голодные, и на мешок смотрит с жадностью. И так-то ей плохо стало, так-то горько!.. Такого ль мужа хотела для внучки, когда брала ее, слабую, на руки и сказывала с улыбкою: «И появится, дай срок, светлокудрый юноша и уведет в терема-хоромы, и выйдешь ты оттуда под утро вся в шелках, и лучи солнца будут ласкать тебя…»
Внучкин муж взял ее за руку, провел в комнату, где стояло пять кроватей, небрежно застланных старыми покрывалами. «Сиди, дожидайся, скоро придет…» Спросила, где живут-то они с внучкою?.. Но лучше бы не спрашивала. Где придется, сказал: нынче здесь, завтра… И еще сказал: сняли б квартиру, да денег нету, и неизвестно, когда будут, но, надо думать, будут, потому что у него целый чемодан рукописей. Он так и сказал: рукописей… Тогда не поняла, что это такое, но теперь знает, потому что и теперь еще внучкин муж все пишет да пишет, и уж не чемодан — полный сундук у него этих рукописей. Только денег-то все нету. И вряд ли будут. Но да ладно! Жили б в любви да согласии…
Помучилась, пока пристроила внучку. Не хотела та уходить из общежития: чем же будем платить за квартиру?.. Но сказала: «А на что ж моя пенсия?.. Проживем!» Сказала и сама испугалась: это что же, буду подле них, в городе?.. Нет, она не боялась города: где только не пришлось побывать, когда уехала из родной деревушки. Волновало другое: сможет ли найти угол, где было бы по душе? Нашла… С внучкиным мужем ходили по тем местам, где жмутся друг к другу бревенчатые избы. Сначала ходили вместе. Внучкин муж впереди, она чуть сзади… И спрашивает внучкин муж, постучась в окно: «Не сдадите ли комнату?..» Хозяева поглядят на него с подозрением и редко когда скажут: «Нет…» Чаще промолчат и створы окна не забудут прикрыть. Вот так и ходили день, другой, потом смекнула: не быть нам с комнатою, пока ищу с ним. Уж больно какой-то, да-а… небось и в нашей стороне его обходили б за версту. Сказала: ты спрошай по той стороне улицы, я по этой… и ладно сделала: уже через три дома сыскалась комната, недолго уговаривала хозяев: «Я и по дому чего сделаю, подмету-уберу, и в огороде подсоблю. Я ж такая… бойкая, да и не старая еще. А спать буду, где укажете. Могу и на кухне. Не гордая…» Хозяева, не молодые уже и с виду болезные, согласились… Месяц живут, другой, хозяева попались не злые, и уж на внучкиного мужа смотрят без подозрения, одно только смущает их: каждое утро из внучкиной комнаты доносится упрямое: «Нет, не хочу, не хочу пить отчаянья черное пламя, я еще раз орленком взлечу над весенними теплыми днями…» Случалось, и спрашивали: «В себе ли родственник-то? Как бы окошки не побил…» Успокаивала: не боитесь, он смирный, одна и есть за ним беда — в рукописях чего-то пишет… А потом сват приехал, ладный мужик, хоть и азиат… Огорчался, что нету никакой возможности помогать сыну, в доме-то еще семь ртов… И его успокоила: не боись, проживем… Понравился сват еще и тем, что слушать умеет. До сих пор помнит, как говорила ему, когда распили чекушку и на душе стало легко-легко: «И жила я на Урале, деревушка там есть подле Чугун-горы. Ах, не знаю, есть ли теперь, но тогда была… Жила с мужем да с его родителями, ребята пошли. От зари до зари в поле, зато и хлебушко был. Но потом стряслось неладное: ребята начали помирать. Нынче один, завтра другой… О-о! Мечусь, исхожу слезьми, а отвести беду не умею. Шестеро у меня было, осталась одна, дочка. Неужто, думаю, и ей помереть?.. А тут в деревушку старуха пришла, как теперь помню, худая, горбоносая, по святым местам мастерица, я к ней: баушка, баушка, что мне делать?.. Она и сказала: место тут для твоих детей плохое, надобно уехать. Ох, и ревела я тогда!.. Легко сказать — уехать, но как это сделать, когда тут каждая тропка знакома, а на погосте милые сердцу матушка да отец?.. Нет уж, нет, здесь родилась, здесь и помирать буду!.. Но дочка смотрит в глаза, и лицо у нее бледное… Покидала в сундук пеленки, велела и мужу собираться… Мужу что?.. Пришел ввечеру пьяный, я готов, говорит, Фекла, поехали… Легкий человек, вроде и есть он в дому, и нет его, чего-то ни сделает, когда скажешь, а не скажешь — и с полатей не слезет. Ну, ладно. Вроде все честь по чести, уж и за ворота выходим, а тут вдруг свекор выбегает из дому: «Фекла, дорогая, не бросай… Пропадем!» Пожалела и их тоже взяла с собою. Куда?.. Вот горе-то!.. Уж ночью очутились на станции да в поезд сели. А в поезде — о-го-го… и не пошевелишься, полным-полно народу. Все едут, едут, больше с Волги-реки… Мор там на людей напал. Ну, слушаю в одном месте, в другом… Говорят про восток какой-то… дальний, дескать, и земли там вдоволь, и люди не сказать чтоб злые, все больше из нашего брата, пришлые. Познакомилась с однеми, муж да жена, гаже туда едут, на восток, К ним и решила подпариться…»
Еще много о чем говорила свату. Слушал со вниманием. То и ладно. Потом на вокзал его проводила, сердечного. Боёвый, не в пример сыну, все норовит «Ямщика» спеть, не давала, чуть ли не силком закрывала ему рот варежкой: неудобно, старики, скажут, а туда же…
Был бы внучкин муж в отца, ей-богу, и горя не знали бы, и жили бы, как люди… А то и на работу не умеет путем устроиться. Я, говорит, должен быть ближе к тем, которые пишут. Ну и что? Ну и пишут… Видала! Нет, нет, не то, чтобы… Ничего мужик у внучки, стоящий, но было бы лучше, если бы он больше о семье думал. Впрочем, и вправду было бы лучше?.. Старуха с недоумением прислушалась к тому, что у нее на сердце, и развела руками. Только недоумение это вымученное какое-то, вроде бы понарошке. Уж кто-то, а она-то знает, что едва ли прожила бы столько лет рядом с внучкой и ее мужем, когда б они умели совладать с теми трудностями, которые окружают их. Чем бы тогда она занималась, старая?.. Ну уж, нет!.. И пускай там, в соседской квартире, живут молодые да умелые, а у нас… Пускай!
Старуха посмотрела на внучкиного мужа: трет спросонья глаза, вздыхает виновато:
— Хотел поработать с утра, так нет же, проспал…
— А чего дома работать? Работать надо там, где тебя поставили. Дома надо отдыхать, — сказала, наперед зная, что услышит в ответ. Потом налила внучкиному мужу чаю: попей горячего!.. А тут и вспомнила о прадеде со стороны мужа, сказала:
— Чтой-то нынче и пришел он мне на ум… Тихий такой был… Дед Евстахий, значит. И было ему тогда, как и мне нынче. И был он прадед. И годков своих ни от кого не прятал: вон они, все мои… — Замялась, но одолела в себе неладное, продолжала: — А я-то, я-то… будто девка или там баба, которая вдругорядь норовит выскочить замуж, бывает, и не скажу, что прабабка… вроде как прячу свои годы, вроде боюсь, что вот придет внучка на кухню и скажет: «Дай-ка я сама сготовлю, ты ж иди отдыхай, небось старая уж…» Во всю свою жизнь одного и боюсь: как бы мою работу другой не сделал. Не хочу!..
— И правильно, — не раздумывая, ответил внучкин муж. — Ты ж кто? Ты ж хозяйка… — То и приятно, что не раздумывая. Значит, от чистого сердца. Еще и добавил: — И про то забудь, что прабабка… Но еще лучше — помни и радуйся этому. Небось и теперь вон какая… крепкая.
Ну, про то, что крепкая, это он зря. Случается, и прихварывает. Но да в ее возрасте могло быть и похуже. Она снова подумала о своих летах, но уже без тревоги. И это было приятно и нисколько не удивило ее. Она уже давно приметила за собою чудное: вот, кажется, совсем недавно, быть может час назад, ей было грустно и одиноко, так грустно и так одиноко, хоть на стенку лезь, а теперь уже и весело, и хорошо, и говорить хочется… Она привыкла все принимать на веру, а пуще всего она верила тому, что у нее на сердце, и нередко говорила: «А ты послушай, что на сердце, так и поступай. Все остальное от лукавого».
Она не знала, что эта ее способность забывать неприятное есть свойство характера, обточенного долгой жизнью. И, может, поэтому даже о самом трудном, мучительном она вспоминала с легкой грустной улыбкой, которая для того, кто не знал ее, казалась не подходящей к случаю.
— Ты думаешь, это ничего, что я прабабка? — спросила она, со смущением глядя на внучкиного мужа. — И я вовсе не заедаю чужой век?..
Он расхохотался, и это было для нее лучшим ответом.
— И то верно, — сказала она, — чай, не в лесу живем, и люди — не старые деревья, это в лесу маленькие елки могут погибнуть, окажись они в тени больших деревьев.
Старуха сидела у окна на табурете с длинными желтыми ножками и смотрела в улицу. И молодые ветвистые деревья почти касались оконного стекла. Она глянула вниз, туда, где в песочнице играл ее правнук, с минуту смотрела, как он возится в мягкой теплой земле, потом перевела глаза чуть вправо, уткнулась взглядом в упругий тополиный ствол со слегка потрескавшейся почти у самой земли кожею, сказала негромко: «Он самый… и растет, и растет…» Лет десять назад, как только получили квартиру да въехали, посадила это дерево, и как раз напротив кухонного окна. Взяла с бортовой машины саженец и закопала в землю, и водой полила. Пионеры тогда крутились вокруг нее: «Слышь, бабка, поможем… Вон мы сколько уж насадили». Но сказала им строго: «Нет, я сама…» И как же славно было на душе, когда принялся саженец и потянулся вверх. Чуть ли не каждый день подходила к нему, ощупывала руками: «Ай, молодец, ну какой молодец, и растет себе, и растет…» В первую зиму (лютая была, о-хо-хо!..) боялась, что деревце не осилит мороза, замерзнет, бывало, бежала на улицу, стаскивала снег к деревцу, укутывала… Корешки-то небось слабые, а вдруг да усохнут?.. Обошлось, деревце перемогло морозы, а у нее на душе опять радость.
Никто не спрашивал у старухи, отчего она так печется об этом деревце?.. А только если бы и поинтересовались, она вряд ли сумела бы ответить, потому что никогда не умела сказать о том мягком и беззащитном, что, случается, и бродит в ней, и бродит, и лишает покоя, и тогда она ходит по квартире как неприкаянная, и все-то видится дальнее-дальнее… Деревушка подле Чугун-горы и старая изба под низкой двускатной крышей, а под окошком дерево, разлапистое, зеленое, не раз сидела под его ветвями, когда обидят или не поймут, и жаловалась, и говорила с ним… И тогда, и теперь, и она знала это за собою, старуха не делала большого различия между тем, живым, что ходит по земле, суетится, и тем, что лишено этого, а только тоже живет и тянется ввысь, изнывает от жары, а в пору сильного мороза словно бы сжимается, делается меньше и беззащитнее. Быть может, за эту вот беззащитность она и любила деревья, и ей всегда делалось больно, когда видела порубанный ствол или насквозь прогнивший пень.
В ее душе жила мудрость веков и ушедших поколений, и она не знала об этом, но чувствовала, что и дерево умеет плакать и радоваться, жить и помирать… И она думала, что человек не исчезает бесследно, а превращается после смерти в сосну ли, в березу ли, в птицу ли… И еще она думала о тех, кого оставила на деревенском кладбище подле Чугун-горы, об отце и матери, о детях… И она все помнила о них, и малой малости не забыла… И, если бы это зависело от нее, давно съездила бы на то место. Но это было невозможно. У нее оставалась память, и она пользовалась ею с расточительностью небережливого хозяина. Она часто, быть может слишком часто, пыталась воскресить в памяти то, давнее, и тогда радовалась или огорчалась, смеялась или сердилась… И везде, где бы старуха ни жила, она старалась отыскать похожее на то, что было в родной деревушке, и, когда это удавалось, она словно бы возвращалась в прошлое, и на сердце у нее теплело.
Она и дерево-то посадила под окном потому, что подле ее отчего дома тоже росло дерево. Нет, она не жила только прошлым, она умела радоваться тому, что есть теперь. И у нее были друзья даже среди молодых. Вон, к примеру, строители, что ставят новый дом по соседству. Шла как-то мимо, а мужички сидят прямо на земле и пьют чай у погасшего костерка. Дивно стало: с чего бы домой не сходят на обед?.. Спросила об этом, они и сказали: приезжие мы и пока своих квартир в городе не имеем. И тогда, не задумываясь, пригласила их к себе… Скучно одной: внучка с мужем полный день на работе. Зато и мужички попались что надо… не забудут старую: вон на прошлой неделе платок купили в складчину. «Это тебе за доброе сердце, а еще за то, что и обед сготовишь, когда ж надо, и постираешь…» Внучка все удивлялась: вдруг да и мясо окажется в холодильнике, которого вроде бы не брала, и лимоны… Потом дозналась и была недовольна. Но Фекла сказала ей: «Я еще в силе, чего же буду сиднем сидеть, да и семье какая ни на есть польза».
Были у нее друзья и среди стариков да старух, и она, случалось, сказывала им о житье-бытье, но чаще слушала. Уж так повелось с самого начала, что они приходили со своими заботами, нередко жаловались на близких. И она умела утешить, сказать слово, которого ждали от нее. Наверное, люди шли к ней потому, что она была старше, а значит, и мудрее. Во всяком случае, так считала она сама. Жить для нее значило идти в гору, и чем больше лет тебе, тем выше ты поднялся по этой нескончаемой горе. А кто же не знает, что с вершины лучше видно?..
Старуха оторвала взгляд от дерева, глянула перед собой и — увидела свата, который шел к дому. Сейчас же поднялась с табуретки, засуетилась… Выдвинула стол на середину кухни, вытащила из холодильника тарелку капусты, студень… Чуть помедлив, прошла в свою комнату, отыскала в чемодане, под кроватью, бутылку водки, поставила на стол… И когда сват постучал в дверь, у нее все было готово. Встретила его в прихожке, посмотрела в смуглое, запыленное с дороги лицо, велела пройти в ванную комнату сполоснуться, а потом не мешкая провела на кухню.
Сват оглядел стол маленькими узкими глазами, привычно сутулясь и потирая руки, сказал:
— А ты словно бы ждала меня…
Не в первый раз он говорит так, но все равно приятно.
— Конечно, ждала. Уж месяц как тебя нету. Ну, думаю, завтра-то… вот завтра-то…
Старуха пуще всего любила, когда приезжал сват, тогда делалась словно бы моложе, и у нее светилось лицо. Конечно, и внучкин муж иногда послушает, а все ж не то… Выпив рюмку-другую, старуха делалась бойкой да удалой на язык. Попробуй-ка перебить. Ну уж, не-ет… Да и кто станет мешать? Сват и рад послушать, тем более что не все одна говорит, а ему тоже даст высказаться.
— Слышь-ка, об чем я нынче печалилась-то?.. У каждого есть своя земля, а у меня где же?.. Молодухою уехала с Урала, и боле там не была. А хочется, страсть!.. Но и то верно, что я везде, среди всякого люда вроде бы своя. — Сват энергично тряхнул головой, сказал что-то, но она не услышала, вдруг вспомнила рощу близ деревни, где теперь Живет дочь, вспомнила и улыбнулась невольно. Рощу ту Феклиной назвали, недавно дочь письмо написала, и об этом есть: дескать, вышла я за деревню, а там ребятишки с котомками да сумками, спрашиваю у них, куда вы?.. И слышу в ответ: в Феклину рощу грибы собирать… Чудно!.. Это для дочери чудно, а для нее, для старухи… Трудно было поначалу в той деревне, и люди чужие, не сразу подобрала к их сердцу ключик. Наповадилась ходить в березовую рощу, сразу за околицей, подолгу просиживала в тени деревьев. И тогда чудилось, что она не за тысячу верст от отчего края, а рядом с ним, стоит только протянуть руку, и вот он… Потому что роща была как две капли воды похожа на ту, близ родной деревушки. И приметили местные люди новенькую, и боль ее поняли, и уж не чурались: «Мы-то думали, что ты со своим скарбом (скарбу-то — малое дите да свекор со свекровью и сундук с лежалым бельем б придачу) счастливой доли сюда искать приехала. Есть и такие, которые ищут и с родных мест срываются. Так себе люди… Но ты… чтоб уберечь дочку, значит, от сглазу. И ладно, И живи!..» Нет, уж не чурались, а даже рощу ту назвали Феклиной: знать, слезы ее проросли там деревьями… Старуха потянулась к бутылке, плеснула в рюмка.
— Давай, сват, еще помаленьку и выпьем. А что, не имеем такого права?.. — Подмигнула синим глазом. И уж не скорбное у нее лицо, веселое даже. Отпила из рюмки и снова говорить начала: — Конечно, худо, что нету возможностей добраться до родной деревушки, А только и здесь неплохо. И живу, и прабабкой уж стала. — Старуха положила на стол руки, вытянула пальцы, обтянутые бледной, почти прозрачной кожею. — И все потому, что у меня хорошие руки, на любую работу падкие. Чего я не переделала имя, слышь-ка!.. Попервости приехала на Амур-реку, туда-сюда… Нету работы на берегу. А тут и предлагают: иди на пароход поварихою. Очутилась на борту, и в глазах темно: река-то жуть какая большая, и волна по ей… Мудрено устоять на ногах. Но надо. Муж-то у меня — беда — к золотишникам подался, и пить начал, и пить, месяцами не бывал дома, а у меня дочка, старики… Ладно еще люди рядом хорошие, и помогут… Плаваю по реке, про себя думаю: скоплю денежку, избу куплю, не все ж на заезжем дворе… Так бы и было, да случилась напасть. Пока плавала, муж пришел из тайги и помер. И свекор стал плохой: не могу, говорит, тоскую, и жизни мне тут нету, все-то чужое… Взревела я в голос. Что делать?.. Догадываюсь, что и муж от тоски и печали помер. Но не возвращаться же обратно?.. Сбегала и гадалке, та и говорит: поменяй место, увези стариков в деревню, зачахнут они в городу… Ладно, собралась, поехала. Но и то правда, что далеко не уедешь: денежки нету. — Старуха замолчала, глянула на свата. Все, о чем теперь сказывала, она сказывала, не шибко-то задумываясь над словами и вроде бы не понимая до конца их смысла, а вот теперь и подумала, и страшно стало. И горько. Прикрыла ладонями глаза и долго сидела так… Когда же отняла от лица руки, глаза у нее были сухие и скорбные. — Мне и тридцати еще нету, а я уж вдова, и дите на руках, и старики вон сидят подле меня на чужой станции и слова не скажут. Я так думаю, что они не в себе были, словно бы оглушенные, и им все равно: в могилу ли сразу, куда ли еще… Я как глянула на них, так сразу и засуетилась… Бегу к начальнику станции: товарищ дорогой, давай устраивай!.. А он, злюка: много вас тут таких!.. Иди в сельсовет, там Советская власть, помогут… И пошла. Устроили на квартире. Было дело, чуть ли не всю получку отдавала хозяевам, потом стало обидно: что же всю жизнь буду на них работать? Опять пошла в сельсовет. Там и довольны: молодец, говорят, просигналила, ишь, на чужом горбу хотят в рай въехать. Пристроили в другом месте. Стало полегче. Вот тогда и приметила за деревнею рощу. — В глазах у старухи промелькнуло что-то теплое. — Славная роща, очень была похожа на ту, подле Чугун-горы, и стала туда ходить одна, но чаще со свекром и свекровью, нравилось им там: надо ж, говорили, почти как у нас… Тем и жили, значит, старики-то, памятью. Не то померли бы. Скоро им еще заделье нашла, опять же подмога… Огород в поле разбила, слышь-ка. Своего-то, подле избы, нет, так я в поле… Вот старики и сидят, бывало, с утра до ночи, караулят зеленя.
— А чего замуж по второму разу не вышла?
Старуха не сразу поняла, кто спрашивает, а когда поняла, с удивлением посмотрела на свата. Думала, что говорила об этом (сколько уж лет-то в родстве), оказывается, нет… Хотела ответить, но сердце заныло, и промолчала. Та боль не остыла еще. Нет, она, конечно же, не такая, как прежде, а все же случается, и теперь затоскует. Немолодой уж, а веселый, и с дочкою, говорил не раз: «Давай-ка сойдемся, землячка. У тебя дочь, и у меня… И заживем». Потянулась к нему сердцем. Может, потому и потянулась, что городок, откуда он родом, недалеко от Чугун-горы. Но узнал об этом свекор, не укорял, нет, сказал, глядя с тоскою: «А куда же, Феклуша, мы денемся, немочные?..» И отошел сейчас же. И сказала тогда тому, веселому: «Нет, не могу… Видать, судьба у меня такая». Потом всю ночь проревела, и свекровь сидела у ее кровати и тоже плакала.
— А вот и не вышла, — сказала старуха и грустно покачала головой. И сват понял эту ее грусть, положил на плечо руку, сказал:
— И ладно… Эк-ка невидаль, замуж!.. — И тут же добавил: — Ну, чего мы все про старое? Иль не живем теперь?
И старуха словно бы очнулась: «И то верно. И то…» — и стала говорить о правнуке: дескать, и годков ему всего ничего, а шустрый… Умаялась с ним, вот те крест! Но она знала, что это не так, и пуще всего на свете боялась, что внучка отдаст мальчонку в детский сад. Говорит, и очередь где-то там, в исполкоме, скоро подойдет… Старуха представила, что не будет рядом с нею правнука, и так одиноко стало, и так неуютно, и она почувствовала, как у нее похолодели кончики пальцев. Нет, нет, этого не может быть. Этого не должно быть. Уж она постарается, чтобы этого не было. Но сейчас же подумала, что не так-то просто убедить внучку: в чем в чем, а в желании все делать по-своему ей не откажешь. К тому же внучка уверена, что так будет лучше: «Надо, чтобы сын не отставал в своем развитии… Да и тебе, баба, самое время отдохнуть. Вон и мать пишет…» Верно, пишет. Но кто ее просит? Зачем?..
— Нет, я не хочу отдыхать. Еще успею наотдыхаться. — Старуха не сразу поняла, что говорит вслух. Когда же сват улыбнулся и сказал: дескать, в самую точку попала!.. — виновато развела руками. Но жаловаться было не в ее правилах, и она, с трудом и не сразу одолев в себе тревогу, стала говорить о другом: — А мужички-то из того дома, что строится напротив, еще ходят ко мне, хоть внучка и ругается. Вроде бы знающая, да не поймет: скучно мне без людей-то… И твой сын не поймет, бывает, и скажет: «Чего возишься с ними?..» То и вожусь, что интересно. Вон на прошлой неделе младшенький и говорит: жениться хочу, а родители ругаются. Спрашивает совета: что делать?.. И посоветовала бы, когда б знала… Вижу: и так худо, и так… И все ж сказала: с родителями не ссорься. Вон моя-то, внучка-то… как же ей плохо было. Было б еще хуже, если бы не я… Опять же понимать надо тех, кому любится, и жалеть. Только не все умеют жалеть. Вон и дочка моя… — Старуха посмотрела на свата, хотела еще что-то сказать, но лишь развела руками. Она молчала долго, и сват не смел потревожить ее, догадывался, что она думает о жизни, и эти ее мысли вызывали у него уважение.
— Ты права, успеем наотдыхаться, — спустя немного сказал сват и, помедлив, добавил: — Что-то плохо я стал себя чувствовать, осколок под сердцем зашевелился. Неужели все? Неужели скоро конец?..
У старухи захолонуло сердце, испуганно посмотрела на свата и замахала руками: что ты? что ты?.. Она чуть не сказала: «А как же я?!.» Но вовремя догадалась, что это было бы признанием того, что его скоро не будет, и сумела сдержать готовое вырваться восклицание. Подумала о той, как же сильно привязалась к свату, если даже мысль о его смерти нестерпима. А ведь она и видится-то с ним в месяц раз, не больше. Значит, вовсе не обязательно встречаться каждый день, чтобы человек стал для тебя необходимым?
— Ты даже не бери в голову. Ты даже… — Прищурившись, посмотрела ему в глаза и не увидела того обычного теплого и устойчивого выражения, которое всегда говорило, что все обойдется и не надо отчаиваться: нет ничего хуже отчаянья. Она не увидела этого и расстроилась, и, когда ближе к вечеру провожала свата, была грустна, и вечером не захотела говорить с внучкой и не выкупала правнука. Прошла в свою комнату, легла на неразобранную постель, чего сроду не было, и долго не могла уснуть.
А через неделю принесли телеграмму, и в ней говорилось, что сват помер. Старуха не плакала, она только ходила по квартире и с удивлением спрашивала: «Ну, почему? Почему?…» Она вроде бы и не замечала близких, не слышала, как правнук уже в который раз просился на улицу поиграть, и только раз остановилась подле внучки и негромко сказала: «Ну вот, теперь, кажется, настал и мой черед…»
Старуха не поехала на похороны: «Не могу…» Оставшись в квартире одна, позвала соседку и долго рассказывала о свате. Она и не догадывалась, как много знает о нем, а вот теперь поняла, и еще горше стало. Потом сходила в церковь и поставила свечку за помин души убиенного фашистским осколком. Она так и сказала старому служителю церкви и в поминальнике записала: «убиенному…» А когда пришла из церкви, села на скамейку под тополь и задумалась. Она забыла, что правнук теперь один в пустой квартире, а когда вспомнила, не почувствовала привычного волнения, но все же поднялась со скамейки, прошла в подъезд… Правнук, свернувшись калачиком, спал на кровати в большой комнате. Старуха приблизилась к нему, накрыла одеялом. В квартире было тихо, так тихо, что было слышно, как жужжит под потолком муха. Эта тишина показалась неприятной, саднящей какой-то… Она не сразу поняла, отчего так тихо, и только потом до нее дошло, что нынче воскресенье, и в котловане напротив не возится жукоподобный бульдозер, а подле строящегося дома не грохочет подъемный кран.
Старуха недолго пробыла в большой комнате, глядя на спящего правнука, прошла на кухню, подсела к окну. Она представила, что уже никогда не увидит свата и не поговорит о том, что было с нею в большой — да, да, большой, она как-то сразу поняла это — и не всегда доброй к ней жизни. Правда, остались еще старухи, в подъезде их не мало, но она почему-то не принимала их всерьез и ни с одною не сумела близко сойтись. Наверное, потому и не сумела, что все они были моложе, и оттого знали и пережили много меньше того, что выпало на ее долю, а знать больше не хотели… Она и теперь помнит, как стала рассказывать соседке про приемную дочку, которая теперь живет на западе и даже письма не напишет… «Иду утром на станцию, уж не помню, зачем?.. Глядь, девочка стоит в зале, подле нее станционный служитель. Плачет девочка-то… Я подхожу, а станционный служитель и говорит: «Суетилась тут одна бабенка, по всему видать, разбитная, она, поди, и оставила девочку, а сама дальше подалась…» Я как услышала, и свет померк в глазах… И что творится с людями, думаю. Да я бы ничего (и себя) не пожалела, лишь бы детки мои жили… К тому времени родители мужа померли, я и говорю: возьму девочку к себе, не будет же маяться в сиротстве. Где одна, там и две… И ничего, выросла рядом с моею кровной-то, с дочкой-то… Плохо только, уехала и письма не напишет. Забыла, что ли?.. А старуха, соседка, и говорит: «А ты чего другого ждала от нее? Зря! Небось чужого роду…» И так-то грустно стало: эк-ка люди!.. Но спустя немного подумала: при чем здесь люди? Молода еще соседка, и до вершины той горы далеко ей… Небось, сват так не сказал бы: повидал много и знает, почем фунт лиха.
Дня через три приехала внучка и ее муж, не спросила у них, много ли было на похоронах народу. И без того это знала: сват был из тех, кого уважали на деревне.
Шли дни, и теперь они ничем не отличались один от другого, потому что старухе уже не надо было ждать свата и думать, о чем бы еще порассказать ему. Раз-другой пробовала заговорить с внучкиным мужем, но он, обычно не прочь посидеть с нею и потолковать, то ли не заметил этого, то ли был не в духе… Дела у него на работе не ладились, и она чувствовала это, и не стала настаивать. Было, конечно, обидно, но терпела и все же третьеводни сказала внучкиному мужу:
— Что же ты, родимый, не поговоришь со мною? Я ведь еще много чего знаю.
И он сказал с досадою:
— Право, бабка, все это скучно, и в журналах не принимают. Им подавай про нынешнюю жизнь.
Она расстроилась. И уж не стала подходить к внучкиному мужу, хотя смутно ощущала его неправоту. Бывало, думала: «Чудно, иль давнее не от людей?.. Иль у этих-то, которые теперь живут, нету корня?..» Но думала как-то вскользь, словно бы о чем-то постороннем, не очень понятном ей. В самом деле, старуха только теперь осознала, что и внучку-то не всегда понимает, и не знает, отчего она нынче весела да ласкова, а ведь только вчера была сердита и не хотела сесть за стол… А еще старуха заметила, что и люди в подъезде каждый день разные, и бегут куда-то, бегут, и ругаются… То же самое на улице, они все будто на одно лицо. И это испугало ее. Впервые, за последние годы старуха засомневалась в себе: права ли она, когда думает, что с высоты прожитых лет лучше видно?.. И еще огорчило, что не к кому пойти теперь с этим сомнением: свата нету, а кто же поймет?
Внешне старуха мало изменилась, все так же дотошно и несуетливо исполняла домашнюю работу, только больше стала просиживать на кухне у окна, а бывает, что и забудется, и ответит невпопад… В ее сознании происходила какая-то работа, но она могла только догадываться об этом, потому что эта работа словно бы шла помимо ее воли. Теперь она часто вспоминала о том, что было с нею когда-то, и давнее казалось много интереснее того, что у нее сейчас. И это было плохо. Никогда прежде она не отделяла прошлое от настоящего. В ее сознании прошлое тесно переплеталось с настоящим, тем самым создавая тот богатый и яркий мир, в котором она жила. Случалось, она могла говорить о давно умерших людях, как будто они рядом с нею и с ними еще ничего не произошло. Правда, очень скоро она приходила в себя и говорила с укором: «Эк-кая же я забывчивая!..», впрочем, не ставя эту свою забывчивость в вину себе. Она и не знала, что этот ее мир только потому и жив, что она могла постоянно говорить о нем, а когда говорить стало некому, он начал чахнуть…
Старуха была настолько подавлена случившимся, что, когда однажды внучка пришла с работы и сказала: «Все. Завтра сын пойдет в садик», — она не сразу поняла ее. Но потом у нее задрожали руки, почувствовала слабость во всем теле и не пошла на кухню, чтобы поставить на стол… «Все одно к одному…» — подумала она, стараясь не глядеть на внучку. Не хотела расстраивать ее, а та и не думала расстраиваться:
— Вот теперь ты и будешь отдыхать, как надо. Хватит, наработалась за свою жизнь!
Старуха покачала головой, но спорить не стала: поняла, что это ни к чему не приведет, а только еще больше отдалит от внучки, которая и понятия не имеет, что происходит у нее в душе. Старуха не винила внучку. Зачем? Было однажды… говорила гадалка, взяв ее ладонь в руки: вот линия твоей жизни, а вот внучкина… И как же тесно они переплелись. Надолго!.. «Видать, вышел срок, и линии все больше стали отдаляться», — подумала старуха, все так же стараясь не глядеть на внучку.
Утром старуха собрала правнука, отвела в детский сад, а потом весь день просидела у окна, не умея занять себя делом. И только ближе к вечеру начала готовить ужин. Она еще возилась на кухне, когда пришла внучка с мужем, а вместе с ними правнук. Он забежал на кухню, и старуха взяла его на руки и стала спрашивать: как-то там, в садике?.. Надеялась, что правнуку там не понравится, и уж тогда-то она постарается, чтобы он больше не ходил туда, но правнук был едва ли не в восторге от садика и все повторял: «К-касиво там и л-лебят много…», и старуха сникла.
За столом внучкин муж вскользь, за разговором о чем-то, но и это было обидно, сказал:
— А картошка нынче подгорела. Что же ты, бабка?..
Тянулись дни, одинаковые и легкие, как надувные шарики, которые она однажды видела на демонстрации. Старуха еще суетилась, что-то делала, но все это без интереса, теперь уже и внучка, случалось, говорила: «А молоко-то опять убежало. Чего же ты, право?..»
На неделе старуха получила письмо от дочери, та писала, что теперь они с мужем живут в новом доме, и, если она хочет, пускай приезжает: дом просторный, места на всех хватит… А вечером, морщась оттого, что вдруг заныло сердце, сказала внучке:
— Уеду я в деревню, благо, и дочь вспомнила, что у нее есть мать. А вы теперь и без меня управитесь. Так?..
Старуха с тревогой ждала, что скажет внучка, и, если бы та сказала: «Что ты выдумываешь? Ведь сама не раз говорила, что только тогда и живешь, когда чувствуешь себя хозяйкой. А тут ты хозяйка…», она и слова бы вперекор не вымолвила. Но внучка сказала, вздохнув: «Может, ты и права, и в деревне тебе будет лучше. Как-никак воздух…», и старуха, осторожно ступая по скрипучим половицам и едва ли видя перед собою: с глазами что-то и голова закружилась, ушла в комнату. Долго сидела на кровати, глядя, как на оконном стекле бьется муха: то сорвется вниз на широкий подоконник, а то опять поднимется вверх, и все бьется, бьется… Утром старуха велела, чтобы взяли билет на поезд, и уже после полудня сидела в душном купе. А ровно через тридцать шесть часов она сошла на маленькой станции, затерянной в серой, выжженной солнцем степи, и с интересом, но без волнения, которого втайне ожидала от себя и которого почему-то не было, оглядела новые пристанционные избы, они появились за те пятнадцать лет, что она не была здесь. На станции ее встретила полная белолицая женщина, ее дочь, приняла из рук чемодан, чмокнула в щеку: «Мама… Наконец-то!» И стала рассказывать о своем житье-бытье, Пока они переходили по перекидному дощатому мосту через речку, а потом недолго шли узкой, в дождевых выбоинах улицею, старуха узнала, кто из знакомых помер, а кто и теперь живет и все еще в доброй памяти, но и это не вызвало у нее волнения, и только однажды она огорченно вздохнула, когда дочь сказала, что скоро той рощи, куда они бегали собирать грибы, не будет: там теперь строят колхозный коровник, и это хорошо, она станет ходить туда за молоком… Еще старуха узнала, что дети у дочери теперь в разных городах, кто в техникуме, кто в институте… Бывает, что и напишут, и тогда она по нескольку раз на дню читает их письма. Старуха плохо знала тех пятерых, а меньшого даже не помнила: уж так получилось, что все время жила со старшей… с внучкою, которую держала на руках еще в годы военного лихолетья.
Ей отвели комнату рядом с прихожей, много просторнее той, что она имела у внучки. И кровать была лучше, никелированная, с блестящими шарами в изголовье.
Старуха проснулась рано, заправила кровать, прошла на кухню. Дрова были припасены с вечера, и она затопила плиту, поставила чайник… Хотела почистить картошки, но появилась дочь и сказала:
— Ну, зачем ты, мама?.. Не надо, я сама… Ты отдыхай, отдыхай…
И старуха, вздохнув, ушла в свою комнату.
На следующий день было то же самое. И через неделю… Старуха ничего не делала, но отчего-то всякий раз к вечеру у нее разламывалась спина. К тому же начали мучать головные боли, иной раз так сдавит, так славит, хоть криком кричи. Изредка старуха выходила из дому, сидела на лавке подле забора, подолгу глядела вдаль, туда, где поднимались спине горы и за которыми, как думала, находится город, откуда приехала. Первое время она еще могла и погулять по деревне, случалось, ее окликали и пытались заговорить, она отвечала, но чаще всего невпопад, и норовила поскорее уйти, а очутившись одна, не всегда могла и вспомнить, кто только что разговаривал с нею. И тогда она вовсе перестала выходить из дому. Правда, и теперь у нее бывали счастливые минуты. Это когда думала о внучке и ее семье. О правнуке. «Ах, сорванец, ах… И носится-то, и носится, удержу нет. Но погоди у меня, погоди, вот привяжу за ногу к двери, вот тогда будешь звать! Вот тогда…» И незаметно для себя начинала говорить вслух и очень удивлялась, когда дочь, очутившись у нее под дверью, спрашивала: «Ты с кем это, мама?..» Но удивление скоро проходило, и тогда оставалась тоска по дому, который оставила, по тополю под окном. Почему-то казалось, что вот уехала она, и тополь не сможет без нее; зачахнет…
Старуха была совсем плоха, когда неожиданно приехал внучкин муж, он был весел и доволен собою: «А у меня книгу приняли… Наконец-то!» Старуха увидела его и заплакала: «Милый ты мой… милый…» И он растерялся: «Тебе здесь не нравится? Ну что ж, я заберу тебя, только не сейчас… сейчас я в командировке. Вот приеду домой и пошлю телеграмму. И мы тебя встретим…» И он уехал. А она… она приободрилась, и головные боли вроде бы прекратились, и теперь уж не обижалась, когда зять заходил в комнату и привычно спрашивал: «Ты еще жива, старая ведьма?» «Жива, жива, — отвечала. — И пока не собираюсь помирать». Каждое утро подолгу простаивала у калитки и ждала почтальона, и потом с надеждою спрашивала у него: «Есть ли телеграмма? Да нет, не дочери — мне…»
Минул месяц, а телеграммы все не было. И она подумала, что уже не будет… Ночью во сне она увидела свата, и сказал сват: «Ты не печалься: всему свое время… Стало быть, наше с тобой время осталось где-то там, позади…» — «Но я не хочу, не хочу!.. Они пропадут без меня, зря я уехала. Они такие беспомощные. Такие… Вон и сын твой…» Нет, она этого не сказала, она только хотела сказать, но свата уже не было возле нее. Старуха застонала и открыла глаза. К утру она померла.
А телеграмма пришла. Она пришла, когда старуху уже обмыли и надели на нее синее, с белыми яблоками платье, которое нашли на самом дне ее чемодана.