Я его часто встречаю, когда пасу овец. Ему за пятьдесят. Человек он на редкость молчаливый — слова из него не выжмешь. Будет рядом стоять, потягивать трубку и молчать. Как в рот воды наберет! С ним всегда три больших собаки, худющих — кожа да кости.
Как-то теплым зимним днем решил я, тоже ничего не говоря, около него постоять, Рысью к нему подскакал, слез с коня.
Поздоровались.
Он молчит, и я молчу. Наши отары на соседних полосах солому жуют.
Стоим рядом. Молчим. Изредка наши глаза встретятся — и только.
Я закурю — он закурит.
Смех берет, но терплю.
Минут сорок прошло. Молчим. Час протерпел — еще смешнее стало. Не выдержал, спросил:
— Твои собаки помогают овец гнать?
— Они за это деньги не получают.
— Зачем им деньги? Их кормить надо. Почему их впроголодь держишь?
— Много надо, чтобы их досыта накормить. Весной наедятся.
— Свежей травы, что ли? — я чуть не расхохотался, но удержался и сел на своего коня.
— Куда торопишься? — удивился Муклай Сакаевич. — Еще и не поговорили…
— У-у, так наговорился, что язык заболел!
Больше к нему не подъезжал. А Первого мая выпало мне пасти. Гляжу — Муклай Сакаевич с отарой. Поздравил его с праздником.
— Тебя тоже с праздником! — тепло так ответил.
Посмотрел я на его собак. Правда, жирные, гладкие стали, шерсть на них лоснится.
— Как разжирели!
— А я что говорил? Они только сусликов едят. Каждая собака штук по десять емуранок в день съедает, однако. В месяц трое больше семисот уничтожат. А за лето? Посчитай. Знаешь, сколько хлеба мои собаки сберегут?
Только теперь я по-настоящему узнал Муклая Сакаевича. Такой же он, как все, как другие чабаны. И одевается аккуратно. И поговорить может.
Перевод с хакасского А. Китайника.
Никогда не уставал, как сегодня. Утром дождь полил, как на ведра. Мои валухи перепугались, мечутся туда-сюда. С ног сбился, чтобы не разбежалась отара. А щенок мой куда-то запропал. Он хорошо сгоняет овец, и без него я быстро выдохся.
К обеду небо прояснилось. Из-за тяжелых, насквозь промокших серых туч выглянуло солнце и сразу осветило умытые долины. Валухов и усталого коня я оставил там, где сходятся две узкие лощины, а сам сел на бугорочке. Так хорошо, что и все мое утомление враз сняло. Жаворонки снова начали распевать свои бесконечные песни. Солнце, словно спохватившись, прибавило жару…
Валухи легли. И тут как раз прибежал щенок. Мокрый весь. Я его отругал. Он, будто сознавая вину, отошел в сторонку, растянулся, язык высунул, дышит часто. Тоже, значит, устал, набегался. Ладно. Я поел, а ему со зла даже маленького кусочка хлеба не дал. Он, помахивая хвостом и облизываясь, подполз ко мне.
— Вот тебе! — показал я ему кулак. — Знай: глупых и ленивых собак безо всякого суда кончают. Веревку на шею — и шубу долой. Понял? Уходи!
Щенок улегся, положил морду на передние лапы, с меня глаз не спускает. Глаза у него грустные — вот-вот заплачет. Жалко, конечно, его, но злость у меня на него еще не прошла. Я снял брезентовый плащ, сложил его, сунул под голову и заснул сладким сном.
Слышу сквозь сон — собака лает. Громко так! Открыл глаза — мой щенок заливается. Гавкает, рычит. Что такое? Вскочил, озираюсь по сторонам — никого не видно. А щенок лаем заходится. Глянул, на кого он так злобно кидается… Хасханах! Толстая, длинная гадюка почти рядом с тем местом, где я лежал!..
Я крепко обнял своего настоящего друга, приласкал и долго просил его, чтобы он не обижался. Если бы не щенок, что со мной могло случиться — даже подумать страшно…
Перевод с хакасского А. Китайника.
Питронча старательно прикрыл сеном мешок с крупой, которую набрал из вороха привезенного накануне корма для больных баранов. Крупу он прихватил поздним вечером, когда отлучился из кошары старший чабан, так что никто не видел, как он наполнил мешок и положил его в сани. Выждал еще часа три или четыре и тронулся в путь.
Ночь выдалась темная. Небо плотно затянуло тучами, сквозь которые ни звезды не проглядывали, ни луна не пробивалась. Под копытами Сивого скрипел снег. Порывистый ветер обжигал лицо.
Когда Питронча спустился с горы, впереди засверкали, словно волчьи глаза, огни далекого аала. Конь сразу прибавил шагу. Большая часть дороги осталась позади. Вот и дымком пахнуло, донесся лай собак — деревня рядом. Питронча вытянул кнутом Сивого, чтобы побыстрее миновать длинную улицу. Конь припустил рысью, и сани на накатанной дороге стало мотать из стороны в сторону.
Внезапно позади послышался гул мотора. Питронча оглянулся и, похолодев, увидел легковушку директора совхоза. Примерно в десятке шагов машина сбавила ход. У Питрончи под шапкой зашевелились волосы. Учащенно забилось сердце. Сивый размеренно трусил, а легковушка двигалась следом.
«Попался!.. Попался!.. На кой черт я брал эту крупу? Днем бы, может, пронесло, а в эту пору обязательно остановит, а то и обыщет… Директор — человек строгий. Выгонит с работы — это уж точно. Может и под суд отдать… Надо же было на него нарваться!.. На что польстился? Зимовка идет хорошо. За шерсть хорошие деньги дадут. Из-за дерьма — какого-то мешка крупы — вое теперь полетит…»
Недобрые мысли, обгоняя одна другую, толклись в голове. Питронча и обернуться боялся, и коня понужнуть. А машина не отставала. Они уже поравнялись с вереницей одинаковых двухквартирных кирпичных домов, в одном из которых жил и Питронча.
Совсем струхнул чабан:
«Как только к воротам подъеду, — остановит и обыщет…»
Не успел подумать, как легковушка, гуднув, прибавила скорость и обошла его. Питронча едва не перекрестился от облегчения, вытер холодной рукавицей взмокший от страха лоб и хлестнул Сивого, хотя был уже у самых ворот. Конь резко рванул сани и вбежал во двор. Руки у Питрончи еще дрожали, когда он возле стайки распрягал Сивого. Возбужденный, часто дыша, вошел в дом.
Жена в зеленом полосатом халатике выглянула из спальни, вопросительно уставилась на него.
— Крупу привез…
Понемногу успокаиваясь, он неторопливо снял тулуп, повесил на гвоздь, стянул валенки и начал рассказывать о директорской машине, о том, какого страха натерпелся.
— Какую крупу? — зевнула жена.
Она не очень внимательно слушала его спросонья, но какие-то слова уловила.
— А директора по ночам куда носит? Поди, как и тебя, по бабам? Э-эх, мужики-мужики! Все-то вам мало…
Тана любила мужа, но, как все любящие жены, немного ревновала.
— Когда я по бабам ходил? — буркнул Питронча.
За недолгие годы супружеской жизни он хорошо изучил нрав жены. Даже когда ее подозрения были вовсе лишены оснований, он не обижался и не разубеждал ее, а в душе был даже доволен: ревнует — значит, любит.
В Тану, которая слыла одной из лучших доярок в совхозе, он влюбился еще перед армией. Писал ей письма со службы. Она отвечала. Не успел демобилизоваться, как тут же и свадьбу сыграли. Питронча стал чабанить. Работал средне. Хвалить его не хвалили, но и худого слова никто не говорил. В положенный срок Тана принесла сына и несколько месяцев не работала, а недавно опять вернулась на ферму. До замужества была она тоненькая, стройная, но раздалась и даже стала чуть грузноватой после родов. Это, однако, не сделало ее менее привлекательной.
— Где же ты все-таки шатался до полночи? — спросила Тана и, напуская на себя строгость, шагнула к печи. Под ногами ее заскрипели половицы. — Садись, ешь. Остыло все…
— Я же сказал: из-за крупы! — Питронча прикинулся обиженным и отодвинул тарелку.
— Зачем нам крупа? Если надо — можем выписать. Ты чего не ешь? Где-то угостили хорошо, да? Конечно, безмужних полно… Уж не врал бы про крупу. Собака когда еще прибежала.
— Так она за Егоровой сукой увязалась, — начал сердиться по-настоящему Питронча.
— Крупа, значит? — завелась жена. — Нашел причину! Ладно, поверим. Своровал, да? Сам есть собираешься? Поросят мы не держим. Птицу тоже. Зачем тебе крупа? Всего вроде и так хватает. Чего еще надо? Мотоцикл есть? Есть. Хочешь машину купить? Покупай. Денег хватит. На «Волгу» родня взаймы даст. А из-за твоей крупы всю жизнь в ворах ходить будем. Что люди скажут, подумал? Всегда найдутся такие: «Понятно, отчего у них достаток! У них все краденое!» Не знаю, как тебе, а мне такой славы не надо. И родители мои никогда не воровали…
Тана запахнула халатик и скрылась в спальне.
Питронча сидел за остывшим ужином и смолил папиросу за папиросой. Конечно, жена права. Не будь она такой ревнивой — всем бабам баба! А с крупой, однако, промахнулся… Тьфу! Что же теперь делать?
Он накинул телогрейку и пошел во двор, прибрать мешок с крупой.
Этого еще не хватало! Сивый разорвал мешок, и крупа высыпалась из него и на сани, и на снег. Сивый, корова с бычком-торбоком, овцы уминали ворованную крупу, громко хрустя. Питронча начал охаживать палкой ни в чем не повинную скотину, загнал в стайку и стал заметать остатки крупы. Изрядно отощавший мешок занес в сени и швырнул в угол.
Выкурил еще несколько папирос. Так и не притронувшись к еде, завалился под теплый бок жены. Тана тут же повернулась к нему спиной. Оба не спали. Оба молчали, только сопели рядом.
Размышляя о том, что натворил, Питронча вовсе некстати вспомнил давно вычитанное в какой-то книге, как в далекие времена в одной стране наказывали воров. Тем, кто попадался впервые, отрубали палец. Еще попадался — другой палец долой! Будь теперь такие порядки, подумал Питронча, кой-кто из чабанов определенно не досчитался бы пальцев…
Не заметил, как его сморил сон, как привиделось, будто директор совхоза поймал-таки с краденой крупой и решил засудить Питрончу. Снилось, как стоит он перед суровыми незнакомыми людьми, дрожа от страха. Судья — огромного роста старик с белой бородой — объявил приговор: отрубить в наказание за воровство палец на правой руке. Указательный. Питронча плакал, клялся никогда больше не брать ничего чужого, просил пощадить его. Никто не хотел слушать жалких слов чабана. Чьи-то сильные руки подхватили Питрончу и поволокли к специальному станку, на котором рубили пальцы. Питронча выворачивался, бился, заливался слезами…
— Мама! — закричал он.
— Какую это ты Маню вспомнил? — села на постели жена. — С ней, что ли, ел-пил?
— Фф-уу! Дурной сон видел, — с трудом приходил в себя Питронча.
— Воровать не надо было! — снова повернулась лицом к стене Тана. — Добрым людям плохие сны не снятся.
— Тана, а Тана, — ткнул локтем Питронча жену. — Послушай-ка…
— Да спи ты! Мне в шесть на ферме надо быть.
…В аале начали предрассветную перекличку петухи. На птицеферме они и зимой голосят.
Перевод с хакасского А. Китайника.