Встреча была неожиданной. Янгар замер в нерешительности. И соперник, хотя был крупнее его, не выказывал особой агрессивности. Он лишь вздыбил загривок и предупреждающе зарычал, исполняя ритуал. Все могло закончиться пиром, если бы ис раздался хриплый злобный голос хозяина Бадмы:
— Ату его! Хвать, мять, жать!..
Это был приказ, которого нельзя было ослушаться. Янгар ринулся на противника сбоку, однако тот, как опытный боец, развернулся, подставив массивное плечо. Янгар ошибся, перевернулся через голову, но в тот же миг — хозяин Бадма даже не успел выругаться — снова был на ногах. Молча, по-волчьи, метнулся снизу к горлу противника, сомкнул клыки, рванул и отскочил в сторону.
Все было кончено. Пес бился в агонии, орошая кровью потускневшую от первых заморозков траву.
— Мучится. Бравый пес, жалко, — пробормотал Бадма, царапая редкую жесткую бороду. — Жалко, — повторил он, снимая с плеча карабин.
Хлесткий выстрел вспугнул предвечернюю тишину — всполошилось воронье, уже почувствовав добычу, загавкали собаки в деревне. Бадма вдруг растерянно заозирался, суетливо закинул карабин на плечо, приблизился к распростертому черному псу, склонился.
— Это же собака деда Савки! — воскликнул он точно в испуге. — Ну да. Токиман. По-орочонски значит — собака, которая идет за лосем, Токиман, Для старика Савки ничего нету дороже. Как я буду глядеть в его глаза? Как я гляну на тетку Матрешу? Как?! — Бадма покачал большой головой, глянул на Янгара, выругался. — Ты убил своего отца! Где были твои глаза? Гляди, он и ты — две капли. Черный. Концы ушей немного свалены. Хвост трубой. Даже белые пятна над глазами. Два ичига на одну колодку прямо. Ты же это… отцеубийца. Грех какой, ай-я. — Он помолчал, мрачно хмурясь, вдруг презрительно скривил толстые губы, сказал сам себе: — Однака, Бадмаха, ерунду городишь. Собаки не знают родовы. Да и люди тоже, Даже буряты растеряли свои святые обычаи почитания родственников до седьмого колена… Но, пойдем, заглянем к старому Савке. Пойдем, убийца Токимана…
Янгар понуро поплелся вслед за хозяином, словно чувствуя свою вину за бессмысленное убийство. Сколько раз ему приходилось драться во время шумных свадеб, убивать и калечить, но там все имело смысл, было естественной необходимостью, победа приносила торжество, давала право на потомство. Жестко трепали, безжалостно рвали и его. Год назад, звонким осенним утром, когда трава сверкала от инея, схватился сразу с тремя противниками из-за статной сучки-первогодки Хорёшо и едва не поплатился жизнью. Ладно что подвернулись соседские ребятишки, на тележке свезли на двор. Три мучительно долгих недели лежал пластом, зализывал раны. Лукавая Хорёшо потеряла к нему интерес. Хозяин Бадмы не мог пройти мимо без злобной ругани, а то и пинка.
— Валяешься, падаль, вороний корм! Вонь от тебя одна на весь двор…
Хозяин злился, что охота на пушнину — соболя и белку — сорвалась. Только хозяйка Дылсыма ухаживала за ним — кормила и поила, да ребятишки, что нашли его издыхающим, крадком подбрасывали хлеб или косточку. Едва зарубцевались раны и срослись кости, хозяин придумал такую дьявольскую хитрость. Пригласил в гости известного всему райцентру выпивоху Нанзада, выпоил ему бутылку вина, дал палку в руки и показал на него: нападай. Захмелевший мужик, сообразив, что пес еще слаб, смело двинулся, держа палку, как пику. Хозяин Бадма сопел, выкрикивал:
— Ату, Янгар! Хвать. Жать. Мять…
Но ни хвать, ни мять Янгар не хотел. Он жался к забору, нерешительно скалил зубы. Хозяин, не выдержав, крякнул злобно:
— Шурани его палкой!
Осмелевший Нанзад так и сделал. И тут же покатился по земле, пряча голову в воротник шубы.
— Жать! Мять! — довольно покрикивал хозяин Бадма. Однако на лежачего тот не нападал, лишь когда Нанзад встал на ноги, он снова свалил его в снег. Гостю пришлось ползком на четвереньках убраться за ворота, теряя лохмы от разодранной шубы…
В этот день Янгар впервые увидел хозяина другим — на широком лице с приплюснутым носом была улыбка, он щедро накормил его. Однако в голове хозяина родилась другая, более жестокая хитрость. Спустя три дня он позвал во двор ребятишек, которые привезли Янгара в тележке, сказал с ухмылкой:
— Говорят, собака помнит добро. Будем пытать, правду ли говорят? Может, боитесь, трусите, тогда не будем…
— Давай, дядя Бадма, — храбро согласились оба мальчишки, глядя на спокойно лежащую собаку.
Хозяин дал одному из них кость, велел кинуть псу, и едва чуткий нос коснулся лакомства, шипящим голосом выкрикнул:
— Ату их! Хвать, жать, мять!..
Янгар вскочил, оскалил клыки, но, увидев перед собой одних только мальчишек, вопросительно поглядел на хозяина и лег, положив морду на вытянутые лапы.
— Не-е, дядя Бадма, — прошептал один из них, переводя дух. — Он нас не тронет. Понимает ведь. Даже лучше человека.
Янгар будто действительно понял — виновато и ласково шевельнул хвостом. В этот день хозяин Бадма жестоко избил его…
Дед Савка жил на отшибе. Избушка стояла в конце выгона, в степном леске. Он жизнь отдал тайге, слыл самым фартовым промысловиком в Еравне. Хотя имя Савка по-эвенкийски означает хитрый, никакого лукавства за ним не водилось. В этом Бадма убедился на собственном опыте. Он приехал в деревню десять лет назад молодым парнем. Поступил в коопзверопромхоз штатным охотником, но стал им по-настоящему через пять лет, когда прошел таежную науку у фартового Савки. Старик — а он, казалось, всегда был стариком: маленький, сухонький, с редкой седой бороденкой — натаскивал его, словно щенка-первогодка, на соболя и зверя, учил таежной мудрости. Он относился к Бадме как к сыну, хотя своих детей было, что называется, хоть отбавляй: пять дочерей и два сына. Но все они поразъехались кто куда, собирались под родным кровом по случаю. А Бадма был всегда рядом: осенью и зимой на охоте, летом в соседях, все больше в его избе — дров наготовит, воды принесет — все от чистой души, от благородного сердца. Так думал сам Бадма или хотел так думать. Потому что в его душе уже засел червячок, который порой невольно заставлял подозрительно присматриваться к старому охотнику, прислеживать за ним. Дело в том, что в первый же год в компании кто-то шепнул ему: глядя в оба, Бадмаха, у Савки, сказывают, золотишко припрятано в тайге. Слух оказался древним, как и сама тайга, и в него никто не верил. Перестал верить и Бадма, когда исходил с Савкой тысячи таежных километров, вывершил все ключи в округе и пересчитал — до последней — сопки. Наверное, «золотишко деда Савки» так бы и осталось легендой, если б не случай…
Теперь шел Бадма к этому деду Савке с тревогой, почти боязнью. Шаг замедлялся, ноги делались все тяжелее. Когда среди потускневшей хвои леса обозначилась обветшалая крыша из дранья, он приостановился, вытер внезапно вспотевшее лицо. Три года не был в этой избе, с того дня, когда переехал в райцентр, стал егерем. Три года старался не вспоминать о существовании этого крова, забыть о самих стариках. И вот ноги притащили сюда. Почему? Зачем? Может, надеялся, что хозяев уже нет на свете?.. Действительно, все здесь говорило о запустении. Полуразвалившаяся ограда из жердья, без ворот, без запоров, покосившийся навес, под которым стояла знакомая тренога тагана над очагом из камней, собачья конура и перед ней три долбленых колодины для корма. Две из них были перевернуты. Видно, Токиман оставался у хозяев один. Сучка, наверно, подохла, была старая, а щенок… исчез…
Бадма остановился перед дверью в избу, оглянулся на Янгара. Пес метался по ограде, беспокойно повода ушами, обнюхивал землю… Двери показались Бадме необыкновенно тяжелыми, а проход узким. Он запнулся о порожек, чертыхнулся сквозь зубы. На топчане возле печки легонько ворохнулась, вспорхнула светлая тень, послышался тихий, как шелест увядшей листвы, старческий голос:
— Проходя, будь мил, коль добрый человек.
Бесшумно-невесомо хозяйка приблизилась. На высохшем, очень светлом ее лице, словно очищенном от земных забот, мелькнуло что-то похожее на испуг.
— А, Бадмаха, — с трудом произнесла она. — Давненько не залетывал… Проходь к столу.
— Я ненадолго, тетка Матреша, — промямлил Бадма, комкая шапку.
— Знаю. На этом свете все мы ненадолго, — загадочно сказала хозяйка, удаляясь к печи.
Бадма сел к краю стола, стоящего у окна, сел так, чтобы вечереющий свет не падал на лицо, оглядел просторную избу. Она казалась пустой, точно из нее вынули что-то главное, хотя, может быть, неприметное для глаза. Так же стояли два топчана, на них лежали подушки под вязаными накидками. Такой же ажурной вязки скатертью был накрыт комод, на окнах, наполовину завешанных легкими кружевными занавесками, стояли цветы. Тетка Матреша, русская, кукольной изящности женщина, слыла искусной рукодельницей, несла на своих хрупких плечах все заботы шумного многодетного дома, была хлебосольном хозяйкой. И теперь привычно хлопотала у печи, чтобы напоить чаем гостя.
— Дед Савка-то где? — выдавил, наконец, Бадма мучивший его вопрос.
Хозяйка прервала свои хлопоты, как речь на полуслове, присела на лавку, концом платка коснулась сухих глаз:
— Ты чего пытаешь, Бадмаха? — произнесла строго. — Иль не слыхал?
— Нет, тетка Матреша, — растерянно пробормотал тот.
— Ушел Савка. Вот другой год исходит, как помер…
«Выходит, жил старик после того еще год», — отметил про себя Бадма, слушая тихий голос хозяйки.
— После первого-то разу, когда было скопытился, старик-то оклемался. Сладился в тайгу — это когда оттуль сыны вернулись. Сходил да и свалился. Тайга напоследок вроде его не приветила. Лежал так и месяц, и другой… и все молчком. Потом будто заговариваться начал. Все про какие-то камни нес, про тебя припоминал, мол, знает те камни Бадмаха. А как собороваться пришел час, наказал передать тебе таки слова: «Бадмаха в тайге взял, чего не оставлял. Пущай сделает по совести. Велю ему…»
Бадма вздрогнул, как от удара, поднял тяжелую руку, закрыл лицо, будто хотел загородиться от того, что произошло три года назад.
Это случилось под осень, когда желтизна, как седина голову, позолотила горы и наступало время брачных изюбриных зорь, которые так страстно влекут таежника своими неповторимыми песнями. В это время и слег дед Савка. То ли простудился, то ли старость пришла, но недуг скрутил его крепко. Собрались, съехались дети, чтоб попрощаться с нам, пришел и Бадма, прихватив бутылку водки.
Во дворе стояли машины, носилась орава ребятишек, гоняясь за косолапым вислоухим щенком. В избе было тесно от людей: сыновья, их жены, дочери, их мужья — все толпились в скорбном молчании вокруг ложа старого Савки. Бадма едва сумел разглядеть запрокинутое кверху лицо старика, и оно — заострившееся, тронутое желтизной, с торчащей седой бороденкой и закрытыми веками — показалось ему неживым. Однако Савка дышал, глотал какие-то лекарства, которые насильно вливала в него докторша…
Бадма хотел протиснуться ближе, но его остановил один из зятевьев старика, высокий здоровяк, похожий на грузина.
— Тебе чего надо, дорогой? — прошептал недобро.
— Вот пришел… Мы с дедом Савкой приятели… Пришел… — растерянно пробормотал Бадма, некстати показывая бутылку.
— Иди домой. Ступай, дорогой, — оборвал зять и, взяв его за плечи, повернул лицом к порогу.
Выйдя за ограду, Бадма швырнул бутылку в лесину, зло прошептал:
— Слетелись! Сгрудились! А когда здоров был старик, глаз не казали. Все Бадмаха помогал. Вытолкали, выкинули, как паршивого пса…
Он было направился к своему дому, но остановился. Не зря ведь слетелись, хотят вызнать про золотишко. Старик обязательно откроет секрет перед смертью. Кому? Понятно, сыновьям. Они у него на первом месте…
Бадма домой не пошел. Спрятался в леске за оградой, стал терпеливо ждать, надеясь на счастливый случай. И случай представился. Близко к вечеру из избы вышли оба сына старика, молча проследовали за ограду, уселись под деревом в пяти шагах от Бадмы. Он даже слышал шуршание бумаги — братья, видимо, разглядывали план. Бадме их план был не нужен, он хорошо знал все места, где прошел дед Савка. Услышав слова «три камня», сразу же представил себе всю картину. Лысая сопка. На вершине три валуна. Старик сидит на среднем. Курит. Молчит. Он часто навещал эту сопку. Сидит всегда на среднем камне…
«Значит, под ним, средним, — лихорадочно соображает Бадма, и маршрут к заветному месту рисуется извилистой, вихлястой тропой: — Устье речки Зазы, Витим, падь Жаргалантуй, Лысая сопка… Два дня хорошего ходу… Получается, не зря болтают люди, не зря ходил со стариком пять лет, прислуживал по дому. Заработал. Мое…»
Бадма размяк, пот обильно струился по лицу. Но он не стирал его, боясь пошевелиться. Братья долго молчали, наконец, один сказал:
— Не понимаю я отца. Мог жить как сыр в масле. А он тянул жилы в тайге. Откуда у него столько золота?
— Это уж его дело. Нам остается выполнить его наказ. Сдать золото государству, —ответил второй. — Последняя воля отца — святое дело, — добавил он, как видно, улавливая в голосе брата соблазн и боясь поддаться ему.
«Государству, — усмехнулся про себя Бадма. — Однаха! Вы за то золото глотки друг другу порвете. Но я не допущу такой беды…»
Вечером он постучался в избу знакомой продавщицы Дылсымы. Двери сразу же открылись. Хозяйка — молодая, пышногрудая — встретила приветливой улыбкой.
— Не спишь, Дылсыма? — озаряясь изнутри, точно облако солнцем, проговорил Бадма.
Женщина окинула его подозрительным взглядом, заметив на брезентовой куртке хвою, погасила улыбку.
— Ты откуда? Где валялся? — спросила ревниво.
— Э-э, Дылсыма. Все работа. Пропадаю в тайге, как волк. Не сердись, я к тебе с добрым словом…
Бадма неуклюже потоптался у порога, стряхивая хвою с сапог. Он был низкорослый, коренастый, с могучей шеей и крутыми плечами, к тому же приходился годком Дылсыме, но прежде как-то робел перед ней. Теперь же решительно скинул куртку и шапку, кинул на вешалку, шагнул к женщине, обнял так крепко, что она охнула.
— Теперь все. Счастье идет нам навстречу. Будь моей женой. Согласна ли?
Дылсыма склонила голову на его плечо, прошептала:
— Давно ждала. Думала…
Она высвободилась из объятий, налила чаю.
— Хватит нам, Дылсыма, жить в этой глуши, — говорил Бадма уверенно, прихлебывая чай. — В райцентр надо егеря. Давно зовут меня. Утром поеду, буду просить квартиру. Через неделю приеду за тобой. Будь готова…
Утром, на первом свету, он ушел к Витиму…
«Взял в тайге, что не оставлял. Не оставлял… — исступленно повторял Бадма, распаляясь злобой. — А кто оставлял? Савка? Откуда оно к нему пришло? Сварначил! Помалкивал, пока смерть не прижала. Знал, что это золото тюрьмой пахнет. Может, вышкой. Целая литровка желтого песка. Ха-ха…»
Бадма уже три года считал себя чуть ли не миллионером. Хотя обратить золото в деньги — дело трудное, и он не тронул ни крупицы, лихорадочное воображение во сне и наяву рисовало его неслыханным богачом. Он испытывал мучительную сжигающую жажду, как человек, который, находясь у воды, не имел возможности напиться.
— Старик-то вернулся из тайги совсем больным, — сверлил уши Бадмы печальный голос тетки Матреши. — А тут еще любимый щенок потерялся. Все к одному, к больному месту…
Бадма стиснул зубы, едва сдерживаясь, чтобы не закричать, не бросить в лицо старухи: «Зачем покойнику собака?! Ну, увез я щенка, когда переезжал в райцентр, вырастил. Не дал подохнуть шавкой».
Тетка Матреша вдруг привстала от стола, подслеповато заглянула в окно, вздохнула:
— Токиман воет. Чего-то пришло ему в голову голосить. Не к доброму это.
До слуха Бадмы вдруг отчетливо донесся тоскливый вой Янгара, проник в смятенное сознание предчувствием неотвратимой беды, пронзил все тело. Не помня себя, он вскочил и, не прощаясь, выбежал из избы…
Янгар сидел у конуры и, задрав морду кверху, выл. Он выл тягуче, одноголосно, захлебывался, начинал снова. Воющая собака — жуткое зрелище, ее песня парализует нервы, студит кровь. В сумеречном свете угасающего дня Янгар казался страшным в своем неистовом диком порыве. С оскаленной морды стекала слюна, устремленные в небо глаза мерцали знобящим светом… Что пробудило в нем волчий инстинкт, кого он оплакивал, к кому взывал? А может, то был боевой клич, объявление войны?
Бадма долго стоял в оцепенении, не имея сил шевельнуться, и мороз шел по спине.
— Цыть ты, волчий корм, — наконец выдавил перехваченным горлом.
Янгар продолжал выть, собаки в деревне отвечали ему тревожным испуганным лаем.
— Узнал родное гнездо, падаль, — проронил Бадма. Он подобрал обломок жердины, шагнул к собаке. Янгар, уловив его движение, оборвал вой, прижав уши и оскалив клыки, весь напружинился, готовый к прыжку.
— Но-но, — в страхе пробормотал Бадма и выронил палку. Он взял карабин, стоящий у двери, закинул на плечо. — Ничего. Подыхать с голоду будешь, прибежишь, — бросил на прощание и пошел со двора…
До райцентра было почти сто километров, надо было выходить на дорогу и ловить попутную машину. Бадма шел быстро, торопливо, желая поскорее уйти от этой избы. Вдруг за спиной, затылком почувствовал опасность, оглянулся — увидел Янгара. Пес шел следом. Однако в его движениях было что-то новое — он крался, припадая к земле, будто следил дичь, и глаза его кровожадно горели. Повинуясь чутью, Бадма сорвал с плеча карабин. Но Янгар мгновенно метнулся в сторону, в чащу…
Уже садясь в кабину попутной машины, Бадма снова увидел Янгара. Он выбежал его следом, обнюхал дорогу и лег на обочине.
«Ничего. Придешь. Обломаю, посажу на цепь», — усмехнулся Бадма…
Янгар прибежал утром голодный и усталый. Дылсыма обласкала его, накормила и ушла на работу. К хозяину он отнесся равнодушно. Позволил надеть на себя ошейник, прицепить цепь. И все дальнейшее наблюдал с безразличным видом: хозяин выкопал яму рядом с конурой, таясь, принес бутылку, завернутую в тряпье, зарыл и разровнял землю. Возился долго, но Янгар не проявил никакого интереса.
— Будешь охранять, — сказал хозяин строго. — Жать. Мять всякого.
Но Янгар даже ухом не пошевелил. Бадма озлился, однако бить собаку не стал, придумал другой способ. Навязал на конец шеста сена, укутал его своей драной телогрейкой, стал тихонько продвигать чучело к месту, где было захоронено золото.
— Ату его! Хвать, жать, мять, — выкрикивал он лихорадочно.
Сперва Янгар наблюдал за чучелом безразлично. Затем потянул носом воздух — ноздри его расширились, глаза мрачно сверкнули, загривок вздыбился. Он, громыхнув цепью, одним прыжком настиг чучело, вонзил клыки у воротника, яростно рванул…
Бадма остался доволен, он мог спать спокойно. Однако покой был недолгим. Через неделю случилось происшествие, которое едва не помутило его рассудок.
Было воскресенье, Бадма проснулся поздно. Вышел на крыльцо, блаженно потягиваясь, и обомлел. Дылсыма, подметая ограду, скребла метлой возле конуры в том самом месте! Бадме показалось, что жена не просто метет, а разрывает не успевшую слежаться землю. Он взревел дико:
— Куда лезешь? Кто тебя просит?
Дылсыма, недоумевая, глянула на него, бросила метлу в угол двора и выбежала за ворота…
В эту ночь Бадма не мог сомкнуть глаз. Терзали подозрения. Казалось, Дылсыма узнала про золото, ждет случая, чтобы завладеть им. Он даже видел, как она разрывает тайник, хватает бутылку и убегает. Хватает и убегает… Не выдержав пытки, Бадма вскочил, накинул телогрейку, вышел на улицу.
Стояла тихая лунная ночь. Слышно было, как шуршит, опадая с тополей, лист и устилает холодной позолотой двор. В этом шорохе Бадме чудился глухой звон золота, которое рассеивала, разбрасывала чья-то вороватая рука. Он схватил лопату и бросился к тайнику, не заметив, что из конуры его стерегут льдисто мерцающие глаза Янгара. «Уйду в тайгу. Унесу золото. Буду жить отшельником, — думал он, лихорадочно работая лопатой. — Отшельник-миллионер. Ха-ха…». Он слышал шорох за спиной, потом будто бы звякнула цепь, ко в этих звуках ему почудился голос деда Савки: «Не свое взял, Бадмаха, отдай, отдай!». Оглянуться он не успел. Сильный удар свалил его на землю, опрокинул на спину…
Обнаружили Бадму утром. Рядом с ним валялась лопата, из ямы торчало горло бутылки, закутанной в тряпье. Янгар, порвав ошейник, исчез. Позже прошел слух, что у заброшенной избы деда Савки к тетки Матреши, которая переехала к дочери в город, стал появляться черный вислоухий кобель. Он садился у конуры и выл, наводя страх на деревенских собак.
Перевоз с бурятского В. Корнакова.