Сколько ездит дед Сарап этими проселками, никак не привыкнет к надрывному реву мотора и страшной тряске. Вот и сейчас все вокруг переворачивается, перебалтывается, кувыркается. Даже деревьям на горных склонах, должно быть, нет покоя от лязга и грохота на этой проклятой ухабистой дороге. Пыль лезет во все дыры старенького автобуса, густо оседает на пассажирах и через те же дыры вылетает из него, смешиваясь со смерчем, поднимающимся позади машины. Но люди все равно едут и едут, держатся, кто как может, и глотают пыль, и клянут и автобус, и дорогу, и жаркую погоду, как кляли бы дождь, потому что тогда бы машина елозила по грязи, застревала в глубоких колеях и рытвинах, а вода заливала всех через те же дыры.
Дед Сарап крепко держался за блестящий поручень на переднем сиденье, будто самым главным для него было не выпустить эту железку из рук.
Несмотря на сущий ад, пассажиры не переставали разговаривать между собой, обращались изредка и к старику, но тот, зная свою глухоту, не слушал, о чем ему говорили, и на любой вопрос отвечал односложно: «Ы-ы, я-я…», вроде бы поддакивая и заранее соглашаясь с собеседником. Кое-кто знал его. Знакомые люди и усадили деда в автобус, освободили для него место и наказали крепче держаться за поручень перед собой.
Старику было приятно, что люди отнеслись к нему с уважением. Его радовало, что даже автобус торопится скорее везти — вон как растрясло! Он чувствовал, что приближается к родным местам, где вырос и прожил долгую жизнь. От всего этого и самого деда потянуло на разговор.
— Торай, наверно, уже дома, — обратился он к сидевшей рядом молодой женщине и насторожился: не покажутся ли ей смешными его слова? Такое не раз случалось… Соседка не отозвалась. Зато обернулась другая — постарше, в цветастом платке.
— Кто-кто? — спросила.
— Торай, говорю, дома уже должен быть. Он на войну ушел, мой сын. Разве не знаете?
Старик уставился на нее слезящимися глазами.
— На какую войну?
— Ну, которая при Сталине была… — в голосе старика звучала укоризна: как можно такое забыть! И тут же он заметил, как женщина в платке толкнула соседа, как они перемигнулись.
Опять то же самое! На него стали украдкой показывать пальцами: дескать, из ума дед выжил!.. Тоскливо стало от того, что многого люди не хотят понять, думают только о себе, будто только они и делают все правильно, а другие, как вот он, например, сам не знает, что плетет… И снова стало казаться, что ни дороге, ни тряске, ни забившей глаза и глотку пыли конца не будет. И он еще крепче вцепился в поручень, потускневший от пота и грязи, — только бы с сиденья не сбросило…
Когда-то темно-голубой, автобус все-таки остановился, окутавшись непроницаемым облаком пыли. С всхлипыванием и скрежетом отворились двери. Со ступенек ловко соскочили двое молодых людей — длинноволосый парень в туго обтянувших ноги джинсах и девушка в ярко-красной широченной кофте. Кроме них, никто не выходил, но шофер дождался, пока дед Сарап выставил из автобуса свой посошок, опустил с подножки на землю одну ногу, приставил вторую, пока не сделал несколько шагов. Лишь тогда захлопнулась с тем же скрипом и скрежетом дверь, мотор глухо, как собака под крыльцом, рыкнул, и автобус, постреливая вонючим дымом, умчал вперегонки с дорожной пылью.
Поначалу дед даже не понял, где он вылез, — уж не ошибся ли? Очень изменился его аал. Покривились еще сильнее старые избушки, крытые лиственничной корой и дранью, а некоторые вообще остались без крыш. Но за штакетными оградами выросло много нарядных домов.
Увидев в верхнем краю аала ряд высоких тополей, старик успокоился, поправил узелок за спиной и засеменил, торопливо переставляя ноги. Его посошок бодро постукивал в такт шагам по плотно убитой дороге. Новенькие, еще не разношенные ботинки сначала шаркали, почти волочились по земле, а тут затопали, точно настоящие солдатские сапоги, торжественно ступающие на марше.
Старик очень спешил. Казалось, он торопится уйти, убежать от всего, что клонит его к земле, — выскочить из суконного пальто, большого не по росту и не по погоде, избавиться от заплечного груза, не такого уж и большого, выкарабкаться из своих долгих-предолгих лет в этот солнечный полдень, сбросить особенно тягостные и нудные своим однообразием последние годы. Но разве убежишь от себя? И сердце не выдерживало. Он останавливался, тяжело, со свистом дышал. Снова спешил к тополям, возле которых был его дом, и снова останавливался.
Он снял поношенную шляпу, повесил на палку и оперся грудью. Вытащил из кармана белый платок, встряхнул его, чтобы весь развернулся, провел им по белой голове, по белому, заросшему редкими волосами лицу, вытер почти прозрачную морщинистую шею. А сам неотрывно глядел на тополя, до которых оставалось совсем недалеко. Осторожно протер платком мутные, как запотевшее стекло, глаза с вывернутыми веками. Задышливо прокашлялся. Прислушался, словно надеялся услышать шелест листьев на тополях, и опять заторопился, будто всей целью его нескончаемо длинной жизни были эти деревья. Как они разрослись! Какие большие листья на них! Как машут они ветвями, словно зовут к себе… А вон, за тополями, и крыша его дома… Вон сам дом… Уже и крыша видна.
Дед Сарап своими руками поставил этот дом на яру, над рекой. В нем жена его Хызина родила пятерых сыновей и дочь. Сыновья — все пятеро — ушли на войну. Ушли и не вернулись. На четверых — Арапа, Маркиса, Сарапина и Кабриса — пришли похоронные. С этим старик согласен.
У народа много сыновей полегло на той войне. Что поделаешь? Но самый младший, Торай, написал, что обязательно вернется. Незадолго перед победой пришло от него письмо. И вот уже сколько лет прошло, как война кончилась, а его все нет и нет…
Какие бы ни проносились над землей ураганы, как бы ни свирепствовали морозы и разливались реки, — люди живут. А дороги могут быть всякие. Мало ли что может задержать человека в пути? И если Торай не смог добраться до родного дома все эти годы, то нынче-то обязательно вернется! Его же отец с матерью ждут.
Пока были силы, Сарап и Хызина жили здесь, в своем доме, — ждали Торая. А когда не могли больше управляться с хозяйством, дочь Нони увезла их к себе, в тот аал, куда вышла замуж. Зять их из рода алжыбай, из хороших людей. Чабан. Жить с ним легко. Но у Сарапа свой род, свой дом, свои заботы. Торай должен вернуться к родительскому очагу, и потому каждое лето старики приезжали сюда.
Нынче старуха сильно сдала, пришлось положить ее в больницу. Дед Сарап поехал один. Прежде брал для Торая много гостинцев, и обязательно самое его любимое — хурут и хаях-пичиро[33]. В этот раз, так уж вышло, прихватил с собой только засохшие каральки и конфеты.
Кто-то показался впереди на дороге. Старик хотел пройти мимо, не заметить: ни к чему лишние встречи, лишние разговоры, они не приближают главного, а он спешит.
— Боже мой! Никак дед Сарап! — Паюса-килин, невестка брата Охчына, испугалась, назвав старика по имени, — не положено так обращаться к старшим, но дед, похоже, и не слышал ее возгласа, шел прямо, постукивая палочкой.
— Отец Торая! Куда вы? — громко окликнула его Паюса и, переваливаясь уткой, кинулась к старику, ухватила за рукав.
Сарап выкатил пепельно-серые глаза, поморгал красными без ресниц веками, молча протянул дрожащую ладонь.
Она долго трясла его рыхлую слабую руку. Сарап покряхтел, встопорщил жиденькую, слегка курчавящуюся бороденку. Уставился на Паюсу, спросил не очень уверенно:
— Это ты, Паюса-килин?
— Я, я, отец Торая.
Теперь старик разобрался. Перед ним стояла и по-родственному его встречала жена Сыбоса, единственного сына Охчына. Охчын помер молодым от тяжелой болезни, а Сыбос с фронта не вернулся. Все по порядку вспомнил старик. У Сыбоса и Паюсы тоже был сын. Он уже вырос и, кажется, женился. А Паюса ни за кого больше замуж не вышла, осталась родней и потому так приветливо и радостно встречает его. Постарела Паюса! А глаза такие же черные и пугливые. Над ней раньше смеялись — не боится ли она на зиму без дров остаться? Смех-то смехом, а для вдовы дрова на зиму — главная забота… И теперь смотрит, словно боится чего.
Дед Сарап не выказал ни радости, ни удивления.
— А-а, — протянул он и бросил взгляд на дом под тополями. Осталось только подняться на взгорок, и он дома. Скорей бы…
Он ни о чем не расспрашивал Паюсу. Весь вид его говорил: да, я узнал тебя, ты моя родня, живешь, оказывается, тут по-прежнему. Только у меня свой путь, и ты уж не мешай мне… Сарап нетерпеливо переступил, подал посох вперед, но Паюса держала его за локоть.
— Отец Торая, погодите! Пойдем к нам, чайку попьем. Зачем туда, в пустой дом…
Старик резко обернулся и устремил взгляд на тополя. Только что дружно гомонившие на деревьях скворцы разом смолкли. Губы и бороденка Сарапа нервно задергались. Он умоляюще посмотрел на Паюсу и спросил, как выдохнул:
— Торай не приехал?
Теперь у него тряслась нижняя челюсть. Ответа не дождался. Сам прошептал:
— Не приехал…
— Пусть видит сотворивший беду… — Паюса смахнула уголком платка слезы.
Сразу сникший, дед Сарап поплелся за Паюсой-килин. У дороги на бревне сидела бабушка Мыкчан, жена двоюродного брата Сарапа. Старик поздоровался — она ответила.
«Люди уходят и возвращаются. Надо, не надо, — все торопятся. Куда? Зачем? Чтобы вот так сидеть на бревне?» — казалось, размышляла бабка, проводив их равнодушным взглядом.
Скворцов на тополях — черным-черно. Они снова загомонили, словно переругивались. Паюсе показалось, что из окна пустого дома Сарапа кто-то выглянул, а потом торопливо метнулся по ограде. Что бы это могло быть? Женщина постаралась унять охватившую ее тревогу, убеждала себя, что ей просто показалось. Кому и откуда там взяться среди бела дня? Но сердце колотилось, а в голову лезли несуразные мысли. В аале поговаривали, будто по ночам в доме деда Сарапа светятся окна. Матрона-вдова, которая пасет частный скот, сама видела, как там горел свет, когда поздним вечером искала в лесу корову. Таниза, дочка сторожа Табита, подменяя загулявшего отца, объезжала ночью посевы и перепугалась, завидев огонь в окнах.
Многие этому не верили, говорили, что аальские хулиганы безобразничают. Но никто в таком баловстве никогда замечен не был. А всезнающая бабка Манит, ворожея, твердила, что это неспроста, что дух человека, если обидеть его, начинает тревожить живых людей. Кто-то из пяти братьев, чей-то дух, должно быть, наведывается к родному очагу, а там некому сделать приношение через огонь, задобрить дух, сжигая ту пищу, какую люди едят. Нашелся бы шаман, он смог бы отвести черную душу от дома деда Сарапа.
Паюса хотела верить в это. Хотела, потому что вот так же мог вернуться и дух ее убитого на войне мужа Сыбоса. Она осталась верна мужу, будет верна ему всю жизнь. Если бы еще чувствовать его рядом с собой…
«Шторки на окнах задернуты», — подумала она, лишь бы отогнать беспокойные мысли.
Скворцы на тополях все никак не могли сговориться и продолжали перебранку, будто решали что-то важное и не могли прийти к единому мнению. Вдруг один из них звонко тинькнул, и вся стая вспорхнула с деревьев.
Старик стоял под тополями. Он оперся на палку, огладил бороденку, как бы говоря: «Ну, вот я и пришел…», постучал посохом по таловому тыну и, молодея на глазах, весело хмыкнул. Он всегда делал так, возвращаясь в свой дом. И теперь он был переполнен заботами и надеждами.
Сарап обошел двор, заросший бурьяном, шагнул к двери, подергал замок.
Незапертый, замок сразу открылся.
— Худай-хайраххан! Боже праведный! Не суди нас… — причитала Паюса, ступая за стариком с таким чувством, будто сейчас увидит труп давно потерянного и только что найденного утопленника. В дверях она наклонилась, чтоб не задеть головой низкой притолоки.
— Есть тут кто? — громко звал старик, и от дребезжащего голоса его зазвенел одичавший воздух пустого дома.
Он потрогал палкой печь, стол, буфет. Взмахом палки приподнял пеструю занавеску, разделявшую дом на две половины. Снова крикнул в глубь избы:
— Кто тут есть?
— Береги, береги нас бог! — шла, причитая, за стариком Паюса, готовая в любую минуту прийти ему на помощь.
На улице стояла жара, а в доме было так нелюдимо холодно, что продирала дрожь.
В передней половине, по левую сторону, впритык к стене — широкая кровать с панцирной сеткой, а на ней самотканый матрас и шуба, изношенная и изъеденная молью. Казалось, на кровати совсем недавно кто-то лежал и только что, отбросив шубу, поспешно ушел, оставив в постели свое тепло. На старом истертом столе, что стоял между окнами, — обрывки капроновой лески. Окна закрывали пропыленные шторки из цветастой материи. Их повесила дочка Сарапа Нони. Она же оставила на стенах портреты братьев. Каждый в отдельной рамке под стеклом. Все в солдатской форме, бравые, молодые, будто не отошли от шумной беседы, смеха и шуток, будто, смутившись нежданным приходом людей, забрались в рамки, но продолжают улыбаться. Спроси о чем-нибудь у любого, — не моргнув глазом, ответит. Только старший — он в шлеме — чем-то удивлен…
Дед Сарап внимательно посмотрел на каждого из сыновей. Он знал все проделки этих баловников. Снова пустился в обход избы. Заглянул под кровать, в рассохшийся шкаф со скрипучей дверцей. Не без натуги поднял крышку подполья. Оттуда пахнуло запахом гнили. Старик нагнулся, всмотрелся в темень, полез в подпол. Паюса встревожилась: ну, как свернется… Но Сарап был уже внизу, чиркал спички, покашливал, что-то расшвыривал, бормотал — вел себя совершенно нормально. Наконец, вылез, испачканный паутиной, держа в руках потемневшую сапожную колодку и покоробленный берестяной туес. Молча вышел из дома. Паюса, стараясь не глядеть по сторонам и едва одолевая страх, с трудом опустила крышку подполья и заспешила за стариком. В ограде его не было. Она опустилась на исщербленную березовую колоду. Загремело в сенях. Сарап, оказывается, задержался там, а она и не заметила. Вот он выбрался из сеней, продолжая держать колодку и туес, сунулся в пустой хлев, направился к тополям. Старик так легко перебирал ногами, словно его подхватило ветром и несло над землей. Ни разу не моргнув слезящимися глазами, шурша травой, он пересек заросший бурьяном огород и скрылся за деревьями. Вскоре Сарап вернулся, присел рядом с Паюсой, произнес деловито:
— Не застал нас Торай…
Положил перед Паюсой колодку и туесок.
— Возьми себе. Моя Хызина все равно не сможет сапоги шить — совсем слабая стала…
— Пойдемте к нам, отец Торая, — позвала Паюса.
Старые вещи были ей совсем ни к чему, но, чтобы не обидеть деда, взяла их, поднялась.
Далеко не ушла: услышала, как тяжело дышит приотставший Сарап, дождалась его.
— Постарели вы, отец Торая, постарели… Или с дороги сильно устали? — приговаривала Паюса, поддерживая старика под руку, а сама с жалостью думала, каким он был и каким стал. До самого переезда к дочери колхозный табун пас. Уже в больших летах, а полудиких жеребцов одним броском аркана с ног валил. Как жестока старость, что с человеком делает!..
От дома Сарапа почти весь аал видать. Он растянулся по извилистому берегу речки Тогыр чул. За речкой — гора Кирим, обрывающаяся отвесной скалой в конце аала. Скала эта чем-то напоминает усталого путника, склонившегося над водой. А там, вдали, за повернутой головой горы, теряется в далекой синеве горизонт.
В ногах аала — нижней его части — большой луг, на котором виднеются первые, еще зеленые стога и копны сена. Правое — полосы пашен. А вверх по течению реки пологие холмы, поросшие березняком.
Тихо. Но если прислушаться, и с луга, и из-за холмов — отовсюду доносится сплошной нежный звон. Это и радостное щебетание птенцов, укрепляющих крылья в первом полете, и стрекот кузнечиков, и жужжание пчел, шмелей, всяких жучков, и шелест спелого разнотравья. Иногда, вместе с ветерком, доносится торжественный и мерный, надежный бас тракторов с дальних покосов.
К вечеру склоны Кирим-горы оглашаются блеянием овец. С камня на камень прыгают они, спускаясь к воде. На самой вершине, если присмотреться, как будто кто-то стоит и не шевелится. Это — обаа, груда жертвенных, священных камней, сложенных пирамидой в рост человека. Вернее сказать, прежде были они жертвенными и священными, а теперь точнее было бы назвать их памятными. Такие обаа можно увидеть на многих холмах, и каждое имеет свое название. То, что возвышается на Кирим-горе, тоже. Вместе со скалой, на которой сложены камни, зовут его Кюгиль, по имени девушки. Ей не было двадцати, когда она пасла отару в тысячу голов. Три года ходила за отарой в самое трудное время. Статная, сильная, красивая. А после вышла замуж за безногого, сильно обгоревшего на фронте солдата. Оба они и теперь живут в аале, ничем не приметные, старые уже. Кто говорит, что Кюгиль сама сложила это обаа во время войны, кто — иначе, но имя ее прилепилось и к священным камням, и к скале.
Там, на Кюгиль-скале, рядом с обаа, появился верховой. Наверное, оттуда, сверху, он смотрит, как отара спускается к чайлагу, летней стоянке. Оттуда, конечно, видно и стоящий в центре аала в оградке из стальных цепей четырехгранный памятник с пятиконечной звездой, венчающей это гранитное обаа. Если же подойти к памятнику ближе, можно прочитать высеченную на граните надпись: «Вечная слава героям, павшим в боях Великой Отечественной войны». На русском и хакасской языках сделана надпись. А под ней — фамилии и имена тех, кто не вернулся в аал с поля битвы. Среди них имена пяти сыновей Сарапа Байгажакова — Арапа, Маркиса, Сарапина, Кабриса и Торая.
Каждый, кто приходит сюда, долго стоит в молчании. Слова здесь ни к чему. Больше семидесяти имен мужчин и парней в этом скорбном списке. Даже не верится, что такой маленький аал смог послать на фронт столько сильных и смелых алыпов-богатырей, отдавших жизнь за счастье своего народа.
Изредка, в такт дыханию земли, позвякивает глухим и печальным звоном ограждающая памятник стальная цепь и как бы уносит воображение стоящих в безмолвии людей в тот мир, где уже не бьются сердца храбрецов, обессмертивших себя вечной славой и памятью. Сюда приходят родители и родственники погибших. Не раз бывал возле памятника и дед Сарап, но никто не осмелился сказать ему, что имя Торая — рядом с именами, его братьев.
…Сарап сидел в переднем углу в доме Паюсы, как самый почетный гость. С уважением и сердечностью к старику собралась вся родня Байгажаковых — их немало в аале. Паюса хлопотала, угощая близких. В душе она гордилась, что бережет традиции семьи, своего рода, дома Охчына и Сыбоса. Если бы она и решилась выйти замуж, то только за кого-нибудь из Байгажаковых. Да не было больше в этом роду парней, не осталось никого в живых из ровни ей, а совсем молодые не годились в мужья. Сыбос не осудил бы ее, если вернулся. Издавна повелось, что вдова может снова выйти замуж только за родственника мужа. Но случай не выпал, и Паюса год за годом отыскивала причины, чтобы не ломать вдовью жизнь. Теперь ей было уже за пятьдесят, и даже мысли о новом замужестве не приходили в голову. Зато гордилась она сыном-инженером, который жил и работал на центральной усадьбе совхоза, гордилась трудолюбивым и уважаемым родом Байгажаковых, с которым свела ее судьба, а сегодня — и тем, что могла так гостеприимно принять всех родичей.
Гости тоже были довольны я всячески старались выказать уважение хозяйке за ее почтительность и внимание, за хранимую намять о погибшем Сыбосе.
Дед Сарап отошел от дорожной усталости, от разочарования, что опять не состоялась встреча с Тораем. Лицо его блестело, как начищенный медный алгай[34], и выражало полное довольство. Всем своим видом он как бы говорил: «Я рад быть с вами, дети мои. И я вовсе не зря приезжаю сюда. А Торая все равно дождусь. Раз он пообещал, — обязательно приедет». На расспросы дед часто отвечал невпопад, но с достоинством. Все понимали, что Сарапа подводят уши, а кое-кто тайком показывал, что-де и умом он, пожалуй, ослаб.
Между тем старик ушел мыслями далеко в прошлую жизнь. И мысли его были ясны и четки. Думать он мог сколько угодно, И не беда, что со слухом стало совсем неважно. Даже лучше, спокойнее размышлять. Он видел всех сидящих за столом с вершины прожитых лет — еще ребятишками, а их умерших родителей молодыми, задиристыми, работящими. Он видел даже, с чего начинался этот аал.
Их тогда было семеро братьев. И жили они совсем не здесь. Сюда они перебрались, когда тиф свалил одного за другим трех старших, похороненных в общей могиле. Тогда отец Сарапа и привез оставшихся в живых детей на берег речки Тогыр чул. Поставили шалаш. Зарезали барана. Ели свежесваренный хан — кровяную колбасу и жаренное на огне мясо. Жизнь возвращалась в семью, измученную болезнью и смертью близких. Потому, наверное, и называлась эта болезнь улуг аалчы — большой гость, что, взяв жестокую дань и проложив себе дорогу мертвецами, вдруг убиралась восвояси. Теперь, размышлял дед Сарап, не стало этой болезни. Советская власть справилась с нею так же, как с одолевавшей хакасов трахомой, что оставила свой след на глазах старика…
Аал уже потом вырос. А где они раньше жили, — центральная усадьба совхоза теперь. Все при нем, при Сарапе, начиналось — школа, колхоз, первый трактор… Одним словом, новая жизнь. Сарап работал табунщиком, а помогал ему младший брат Керим. За столом сидят его сыновья — Тодыл и Тиреек. Тодыл успел повоевать, вернулся хромой. А Керим погиб. Дочери Керима поразъехались в другие аалы, к мужьям. Тодыл, хотя и инвалид, хорошо работает. Бригадир. Молчун — в отца. Тиреек другой, и по характеру, и внешностью. Специальности никакой не имеет, школу не кончил — разнорабочий. А вид у него представительный. Располнел Тиреек, лицо круглое, пухлое. Хоть сейчас в начальники! Глаза чернущие, озорные. Хулиганом Тиреек никогда не был, а о чем говорят чертики в его глазах, лучше всех известно жене. Ляпнет Тиреек такое, хоть сквозь землю провались со стыда. Кара и за столом его пощипывала, чтобы помалкивал, да не сумела удержать. Высоким, не по комплекции, голосом перекрыл Тиреек шум застолья:
— Какие парни были у нашего деда Сарапа! Я их всех помню…
Он оглядел родню, как бы давая понять, что сейчас самое время про них поговорить, но Кара зашипела гусыней, потянула за рукав.
— Повернись ко мне! Замолчи!
И все сделали вид, будто ничего не произошло: зачем бередить душу старика. А сам дед Сарап вроде бы и не слышал, о чем сказал Тиреек. Перевели разговор на сенокос, на недавние проказы дождя…
Выпитая арага все же не давала Тирееку покоя. Он через стол крикнул двоюродному брату Агуру:
— Правда ведь, Агур? Славные парни были у деда Сарапа?
Агур посмотрел на него, как ястреб на пойманную мышь. И пока Агур молчал, все ждали, что будет дальше. От него тоже можно было ждать всякого, умел он испортить бочку меда ложкой дегтя. Еще почище Тиреека на язык невоздержан. И нашел Агур эту самую ложку.
— Дохлая корова молочной не бывает…
Поднялся шум. Нехорошо болтать что попало! Даже тихая Паюса и та возмутилась. Агур, конечно, понял, что хватил лишнего. Но был он не из таких, кто, начав колоть дрова, бросит это дело. Не умел останавливаться. Понесло его. Такое нагородил. Его стыдили, просили угомониться, а он хоть бы что. Кончилось тем, что вылетел Агур из-за стола, и сколько было силенок в его тщедушном теле, все выложил, чтобы хлопнуть за собой дверью.
— Вот так-то лучше, — поперхнувшись густым табачным дымом, окутавшим избу, произнес Тодыл.
Неловко было перед стариком, в присутствии которого произошел скандал. Дед Сарап сидел нахохлившись, как сова, и безучастно глядел на стену возле плиты, где собралось множество мух. Паюса расстроилась, прослезилась. Так все ладно было, по-родственному, и на тебе!
— Не плачь, абызын, не надо, — успокаивала ее Паруса, жена Тодыла. — Что ты, Агура не знаешь?
И другие заговорили, что нечего из-за этого дурака портить всем настроение. Что поделаешь — близкий родственник. Надо терпеть. Характер человека не переделаешь. От этих разговоров и уговоров Паюса и вовсе разревелась, как ребенок, навзрыд.
«Чего на Агура сердиться? — размышлял Сарап. — Его мать Хыда, жена брата Ортая, такая же была. Что не по ней — жди любую пакость. А в добром настроении — последнее от себя отдаст. Агур такой же. Такой же костлявый и щуплый, как Хыда. Как говорят, маленький, а гору своротит. Он и сам не рад, что лишнего наговорил. Сейчас отойдет и вернется…»
И точно. В сенях загрохотало, и в избу ворвался Агур с перепуганным лицом, Задыхался и не мог вымолвить ни слова.
— Горит… горит!.. — наконец, выдавил он.
— Что горит? Где горит?
— У деда Сарапа в доме окна светятся!
Никого не осталось за столом, но никто не знал, что же делать.
— Торай, сын мой вернулся! — зычно провозгласил Сарап.
— Чего не бывает на белом свете! — запричитали женщины.
— Пошли! — Тодыл, прихрамывая, затопал к двери, решительно распахнул ее и скрылся в потемках. За ним двинулись остальные. Паюса гремела в посудном буфете — никак не могла отыскать фонарик.
Теплая темная ночь поглотила всех разом, будто понесла неумолимым течением в неизвестность. Здесь был дед Сарап, в котором едва теплился дух, а там, если представить невероятное, — оживший дух его сына. Торай воскрес? Вернулся после стольких лет и зажег огонь в родительском доме? Быть не может! Но свет-то в окнах есть!
Тодыл, припадая на искалеченную ногу, шагал не быстро, но все же опередил других и слегка притормозил, услышав шепот Тиреека:
— Брат, подожди!
Хоть и много народу двинулось к тополям, и любопытство разбирало, и хмель должен был прибавить смелости, а никто не рвался первым узнать тайну. Не сговариваясь, уступили старшинство Тодылу, повидавшему ужасы войны. И чем ближе был дом деда Сарапа, тем осторожнее и медленнее двигались вперед, стараясь не шуметь. Агур предложил было прихватить на всякий случай ружье, но Тодыл цыкнул на него.
А окна в пустом доме светились! Два окна в передней половине. Не ярко, будто издалека. Из-под земли, что ли? Но светились! Вот уже проступили из тьмы очертания всего дома, ворот. Видны стали тополя над крышей…
Не мог припомнить Тодыл, когда появились эти деревья. Уходил на войну он вместе с Сарапином, ровесником, братом, другом. Тополей тогда, кажется, не было. А вернулся Тодыл из госпиталя — за огородом, вдоль канавы вымахали пять стволов под крышу. Теперь-то высоченные. Тому, кто в аал приезжает, их издали видно.
Всех братьев знал Тодыл. Какие парни были! И не то, что жениться, — влюбиться, однако, не успели. Два старших служили кадровую, потом попали на финскую, а в сорок первом остальные на фронт ушли… И вот, думал, шагая к их дому, Тодыл, мы живем, будто ничего и не было, даже забывать стали о тех, кто не вернулся. Агур — родней еще называется! — даже поносить их готов…
Задумавшись, он не заметил, как Тиреек с Агуром обогнали его, но в нерешительности остановились перед воротами, заходить во двор не рискнули. Остальные, с дедом Сарапом, были еще далеко, Тодыл проковылял через двор, вошел в сени, нащупал ручку, рывком распахнул дверь.
Да, в доме горел свет. Может, и впрямь Торай вернулся? Теперь и Тодылу стало не по себе. Осторожно ступая, он отдернул занавеску. На полу догорала парафиновая свечка. А на кровати кто-то спал.
Тодыл поднял свечу, поднес ее ближе к кровати. Там, тесно прижавшись друг к другу, спали двое мальчишек. Чтоб не испугать их, он негромко позвал:
— Дети… деточки…
Мальчишки проснулись. Сели. Не сразу сообразили, в чем дело. Поняли, однако, что не дома, что это уже не сон. А увидев взрослых, оторопели.
— Коста! Коста! — узнал одного из них Тодыл. — Ты как сюда попал? Почему ты здесь? А это чей пацан?
— Ах ты, чертенок! — Агур схватил за ухо и сдернул с кровати собственного сына.
— Зачем так? — укорил Тиреек.
Агур трепал за ухо Косту.
— Тебе что, дома постели не хватает?
— Перестань, Агур, — вступился за мальчика Тодыл.
Тем временем второй мальчуган вскочил с кровати, подбежал к товарищу, загородил собой. Агур напустился и на него:
— Это ты, воришка, учишь по пустым домам лазить. Я вот тебя!..
— Я не вор, — огрызнулся мальчик.
— А кто же ты? Чей-нибудь суразенок.
— Сам ты сураз! — парнишка озирался исподлобья.
— Кто твой отец?
— Торай.
Мужчины оторопели. Даже Агур притих.
— Какой Торай?
— Вот мой отец, — показал мальчик на портрет. — Он на фронте погиб.
— Постой… — силился что-нибудь понять Тодыл. — Как же так?
— Правда! — утирая слезы, выкрикнул мальчишка. — Правда!
— А кто твоя мать?
— Наста.
Нет, такое в голове не укладывалось.
— Это, однако, Кургундосова Наста, — высказал догадку Тиреек. — Молодая бабенка. Доярка. Недавно в совхозе. Она, да?
— Ну, — подтвердил упавшим голосом мальчуган.
— Помнишь, Тодыл, молодуха была в лисьей шапке? Помнишь?
— Постой… Что-то ты путаешь, сынок, — сказал Тодыл. — Кого ты называешь отцом, уже больше тридцати лет на свете нет…
Он тут же пожалел о своих словах.
— Ну и что? — не сдавался мальчик. — Я позже родился.
В сенях, послышался шум.
Подоспели отставшие.
— Вот еще наследничек нашелся! — опять завелся Агур.
— Сам ты наследничек! — мальчишка ухватил за руку Косту, оба ринулись к двери. Никто не успел удержать их.
— Дети, вернитесь! — захромал к выходу Тодыл.
— Какие дети? — загалдели женщины, вошедшие в избу.
— Какие, какие! — махнул рукой Агур. — Наши. Один сказал, его отец Торай.
— Как Торай?
— А черт его знает…
Дом загудел от возбужденных голосов. Тиреек с Агуром обыскали весь двор, но мальчишек и след простыл. Никто не заметил, как они прошмыгнули, куда исчезли. Зато слова, что тут только что был сын Торая, дошли до всех. На трезвую голову люди, может, и поняли бы всю несуразность такого, а тут и вправду поверили. В суматохе совсем все перепутали.
— Торай вернулся!
— Сыночек его здесь!
— Сам-то где?
Опьяненные аракой и невероятностью происшедшего, люди искали вещи, с которыми приехали Торай и его сын, но ничего не находили. Паюса суетилась больше всех, совалась во все уголки. Ее охватила безотчетная радость. А что, если вместе с Тораем и Сыбос возвратился? Почему не может и такое случиться?
— Торай! Сынок! Приехал, наконец! — забытый всеми в переполохе, протиснулся в избу дед Сарап.
— Приехал, приехал, дедушка! Торай приехал! — торопливо приговаривала Паюса, стараясь первой сообщить старику радостную весть.
— Эх, Паюса! — сожалеюще крякнул Тодыл.
— Что ты сказала? Где Торай? — озирался дед.
— Сынишка его здесь. Убежал куда-то.
— Торая, да? Сын, да? — голос старика сорвался в хриплый шепот.
Нервы Сарапа не выдернули. Тодыл едва успел подхватить его. Дед задыхался. Помутневшие глаза шарили по избе.
— Торай с нами, улабан[35], — успокаивал его Тодыл.
Теперь уже не имело значения — правда это или нет.
Старика уложили на кровать. В ту же ночь он скончался.
Съездили за дочерью Сарапа. Нони приехала вместе с мужем, взяла все хлопоты по похоронам на себя.
…Первым делом Нони ушла к тополям.
Перед самой войной, солнечным весенним днем принес Торай-абаа охапку тополевых прутиков. Другие братья, и она вместе с ними, выкопали ямки вдоль канавы и посадили эти прутья. Никто не говорил, что это, мол, мое дерево, а это — твое. Посадили и посадили. Много их было. Несколько сразу же засохло. А прижились пять. И стали как бы продолжением жизни погибших братьев.
Двор был полон родни. О чем-то спорили Тиреек с Агуром, но, увидев возвращающуюся от тополей Нони, смолкли. Тодыл-абаа сидел на скамеечке, выставив скрюченную ногу, и подремывал. У Паюсы глаза опухли от слез, но, как всегда, хранили испуганное выражение.
Все чего-то ждали. Может, кто-то скажет нечто значительное, от чего всем станет легче.
Отсюда, от дома деда Сарапа, аал — как на ладони.
— Ребята, наверно, хариуса поймали. Я их на берегу видел, — сказал Агур.
Вернулись земные заботы. Завтра хоронить деда. Надо попросить в совхозе смирного коня. А может, машину дадут. Пару баранов зарезать придется — одним не обойтись…
— Чей же это мальчик? — Нони еще не разобралась, как тут все произошло.
— Какой? Ах, тот! Мать, видно, подучила звать Торая отцом, — высказал догадку Тиреек.
Агур покачал головой.
— Нет. Не так. Он сам себе отца выбрал. Мне Коста рассказал. Они как первый раз в дом забрались, тот пацаненок сразу на Торая показал: «Вот мой отец». И ходил к нему. То один, то с моим вместе…
— Найти бы его, — вздохнула Нони. — Он мне как родной брат стал.
— Да сегодня же найдем, — обрадовался Агур. — Коста его приведет.
— Отдать ему с матерью этот дом, — предложил Тодыл.
Шумели от порывов ветра тополя.
— Все кончилось, да? — В голосе Паюсы звучало горькое разочарование.
— Почему кончилось? Ничего не кончилось, Паюса. Ничего, — ободрил ее Тодыл.
Перевод с хакасского А. Китайника.