Лето в 1940 году выдалось жаркое. Знойные безветренные дни. Духота — дышать нечем. Поникли деревья, свернула свои листья кукуруза, пожелтели поля. Только с наступлением вечера на село опускалась прохлада.
В один из таких июньских вечеров мы с мужем сидели на скамейке в своем садике. Ночь была темная, луна еще не взошла. На небе тихо светились звезды. Свежий воздух был насыщен медовым ароматом цветущей липы.
Мы засиделись допоздна.
— Пора спать, — поднимаясь со скамейки, наконец сказала я.
— А может, пройдемся? — предложил Григорий Амвросиевич.
— Куда?
Он наклонился и тихо сказал мне на ухо:
— Москву давно не слушали.
— Я что-то устала сегодня. Иди один.
Я вернулась в дом и легла спать. А муж пошел к нашим близким знакомым, у которых был сильный радиоприемник.
Румынские власти строго запретили слушать передачи из Москвы. Всякий, кто нарушал этот запрет, рисковал нажить большие неприятности. Потому-то мы наглухо закрывали двери, окна, ставни и только тогда в настороженной тишине включали приемник. И вот сквозь далекий шум и треск прорывается знакомый голос Левитана:
— Говорит Москва. Передаем последние известия…
Лежа в постели, я представляла себе, как муж и наши друзья, обступив радиоприемник, с жадностью ловят каждое слово об успехах советских людей, об их трудной борьбе за новую жизнь. Вспомнилась Россия, суровый родной Петроград, Черное море, Севастополь… Неужели я больше никогда не побываю в родных краях? С такими мыслями я засыпаю.
— Зина, проснись, — сквозь сон слышу знакомый и такой далекий голос — Проснись, Зина. Проснись. Новость-то какая!
Я с трудом открываю глаза. Комната залита лунным светом. У постели стоит муж. Он почему-то улыбается, глаза радостно блестят.
— Говори скорее, что такое, — прошу я.
— А вот угадай, — усмехается Григорий Амвросиевич, подогревая мое любопытство.
— Ну, не томи, Гриша.
Муж сел рядом, обнял меня и все с той же сияющей улыбкой сказал:
— Поздравляю с новой жизнью. Русские освобождают Бессарабию. У нас будет установлена Советская власть.
— Правда?
— Передали по радио. Румынские войска должны в течение двух дней покинуть Бессарабию.
— Господи, наконец-то…
Мы так были взволнованы этой радостной вестью, что не могли уснуть и проговорили до самого рассвета. А на утро все село знало о предстоящем приходе Красной Армии. Все теперь только этим и жили.
На другой день, покинув укрепленный район на правом берегу Днестра, через село прошли хмурые, подавленные румынские солдаты. В усадьбе помещика Пержу царил страшный переполох. В повозки поспешно укладывалось имущество. Злой, весь заплывший жиром помещик покрикивал на возниц:
— Пошевеливайтесь, говорю вам. К поезду опоздаем. Проклятие королю! — и, схватившись за голову, он убегал в дом. Видно, жалко было расставаться с награбленным добром.
Крестьяне с усмешкой смотрели на суетившегося помещика.
— Солому не забудь погрузить, господин Пержу. Королю подаришь, — под общий смех крикнул кто-то.
Помещик, словно ужаленный, оглянулся и, сердито бормоча угрозы, уселся в бричку и укатил на станцию.
Помещик Пержу славился своей скупостью. Он годами не выплачивал крестьянам заработанные ими деньги. Батраков и поденщиков он кормил такой соленой брынзой, что те потом опивались водой, наживая желудочные болезни.
В том году стояла суровая морозная зима. Небольшие запасы топлива, которые были у крестьян, быстро иссякли. На полях помещика много лет гнили огромные скирды соломы. Тогда жители Радулян попросили Пержу отпустить им на топливо соломы в счет денег, которые он был им должен. Помещик отказал, опасаясь, что крестьяне возьмут соломы больше, чем им положено. Ее ведь не взвесишь.
Эту солому и вспомнили удиравшему помещику.
Но вот и помещичья бричка скрылась в пыльной дымке. Потеряв ее из виду, крестьяне облегченно вздохнули. Старое навсегда уходило из их жизни. А новое? Новое еще было скрыто в неизвестности.
От помещичьей усадьбы толпа двинулась к зданию бывшей примарии[5], чтобы там встретить Красную Армию.
Боря и Миша весь день пропадали неизвестно где. Рано утром я нашла на столе записку: «Мамочка, не волнуйся, мы идем встречать Красную Армию». Но в толпе встречавших сыновей я не нашла.
Радулянцы ждали освободителей. Для дорогих гостей были приготовлены хлеб-соль, букеты цветов, кувшины с вином, прикрытые ярко вышитыми полотенцами. Взоры всех собравшихся устремлены на восток.
Вдруг из переулка выскочил запыхавшийся парнишка.
— Идите скорее… — еще издали крикнул он. — Там советский самолет!
Все бросились за ним. Но никакого самолета за селом не оказалось. Ворча и поругивая сорванца, вернулись обратно. А через час другой мальчик принес новую весть: на Сорокском шоссе видна пыль.
— Это точно Красная Армия идет, — убеждал он с таким жаром, что все поверили ему, и толпа хлынула в противоположный конец села. Но как пристально ни всматривались мы в протянувшееся серой лентой шоссе, никакого движения на нем не было видно. Уже в сумерках возвратились мы к зданию примарии. Решено было не расходиться отсюда до тех пор, пока не дождемся Красной Армии.
— Может, они прошли мимо? — высказал кто-то сомнение.
— Не должны. Радуляны на большом тракте стоят.
Часов в десять вечера те же вездесущие ребятишки первыми заметили подходившую к селу красноармейскую часть.
— Идут! Идут! — радостно возвестили они.
Толпа бросилась навстречу колонне. Объятия, поцелуи, радостные всхлипывания. Старик, убеленный сединами, служивший когда-то в русской армии, на расшитом рушнике преподносит советскому командиру хлеб-соль:
— Нашим дорогим освободителям. От жителей села Радуляны, — взволнованно говорит он и низко кланяется.
Красноармейцев забрасывают цветами. По рядам уже пошла добрая чарка вика… Кто-то трясет меня за плечо. Оборачиваюсь: Боря и Миша. Оба необычайно веселы, глаза их светятся большим юношеским счастьем. У обоих на фуражках повыше козырька поблескивают красные звездочки.
— Ты нас искала? Да, мама? А мы в Сороках были… Уже познакомились с красноармейцами… Это они подарили, — Миша срывает с головы фуражку.
— Вижу… Но что же вы делали в Сороках?
— Красную Армию встречали, а потом дорогу в Радуляны показывали.
— Молодцы! — похвалил сыновей Григорий Амвросиевич.
— А мне вот что советский командир дал, — Боря выхватил из-за пазухи книгу в коричневом переплете. В лунном свете на обложке золотом блеснуло: «Котовский».
Наш разговор заглушает красноармейская песня. Над окутанными сумерками Радулянами торжественно звучит:
Кипучая, могучая,
Никем не победимая,
Страна моя, Москва моя,
Ты самая любимая…
У околицы дружески прощаемся с советскими бойцами. Дольше им нельзя задерживаться; их с нетерпением ждут в соседних селениях.
Взволнованные только что пережитой встречей, нехотя расходимся по домам. Боря и Миша, обнявшись, идут впереди и вдруг неожиданно затягивают:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой.
Я была растрогана. Задушевная мелодия словно перенесла меня на необозримое русское раздолье, к тихой глади реки, над которой стоит простая русская девушка, беззаветно преданная своему милому.
— Хорошая песня, правда, мама? — закончив петь, спросил Боря.
— Очень! — не удержалась я. — Когда вы успели ее выучить?
— Пока ехали от Сорок, всю дорогу пели. Мы еще знаем, — и, не дожидаясь моей просьбы, сыновья весело и дружно спели песню о трех танкистах.
Так с новых песен начиналась наша новая жизнь.
Через несколько дней в Радуляны приехал представитель из района. Он переписал имущество и скот, что остались от сбежавшего в Румынию помещика, осмотрел и обмерил поля, на которых привольно шумели хлеба.
— Шестьсот гектаров земли нахватал, — жаловались на помещика крестьяне. — А по закону ему дозволялось только сто… Вот тебе и закон…
— В царской России про такой закон народ говорил: «Закон — что дышло, куда повернул, туда и вышло», — усмехнулся представитель. — Но теперь мы будем жить по другим законам, справедливым, человеческим.
Это другое, новое, проникнутое заботой об улучшении жизни народа, вскоре почувствовали и мы, жители села Радуляны. Помещичья земля, имущество, скот были распределены среди беднейших крестьян. Выкуп за землю и многочисленные налоги отменялись. А все сельские дела стал решать избранный нами Совет.