Утро в студии напоминало поле боя после странной битвы, где никто не победил. Воздух был густым и сладковатым — смесь дорогих духов, перегара и призраков вчерашнего унижения. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь пыльное окно, выхватывали из полумрака детали вчерашнего апокалипсиса: пустые бутылки из-под дорогого виски, забытую на стуле женскую сумочку, гитарный медиатор, закатившийся под диван. Иван стоял спиной к этому хаосу, глядя на залитый солнцем двор завода. Дворничиха методично сметала окурки в совок, и это простое, обыденное действие казалось ему сейчас верхом мудрости — вот как надо относиться к последствиям своих ошибок: без пафоса, без драмы, просто убрать и жить дальше.
За его спиной послышался шорох, а затем капризный вздох. Лера, кутаясь в плед, смотрела на него ожидающе. Все в ее позе кричало: "Ну, и что будем делать с этой прекрасной драмой?" Ее бархатное платье лежало на полу как сброшенная шкура, а туфли на высоченных каблуках валялись в разных углах комнаты, будто разбежались от стыда.
Слова Алисы висели в воздухе, холодные и точные, как скальпель: "Твой кредит на один срыв исчерпан. Навсегда". Не упрек, не угроза — констатация. И этот бесстрастный тон подействовал сильнее любой истерики. Он чувствовал себя не наказанным ребенком, а проигравшим тактиком, чей план разбился о суровую реальность. И это было... непривычно и даже в какой-то степени освежающе.
— Тебе стоит быть уже одетой, — его голос прозвучал ровно, без раздражения. Просто факт, как прогноз погоды или расписание электричек.
В ее глазах мелькнуло разочарование — спектакль не удался, зритель не оценил. Пока она, бормоча что-то о бессердечности и невоспитанности, собирала свои вещи, Иван медленно подошел к стеллажу с книгами. Не к пульту, который обычно был центром его вселенной. Он провел пальцами по корешкам, пока не нашел то, что искал — потрепанный томик Маяковского, подаренный матерью на шестнадцатилетие. Он открыл его на случайной странице, но не читал, просто смотрел на строки, позволяя ритму чужих стихов успокоить внутренний хаос, унять дрожь в пальцах.
Это был не побег. Это была попытка найти опору в чем-то большем, чем собственное бунтарство. Его собственный "триумф" на "Вечернем шуме" — эти жалкие, снисходительные хлопки — оказался горше любого провала. Он хотел взорвать зал, а вместо этого вызвал жалость. Для бунтаря нет ничего унизительнее, чем стать объектом снисходительного сочувствия.
Лера, наконец одетая, замерла у двери в позе оскорбленной невинности, явно ожидая какого-то финального аккорда их ночной драмы.
— Вань, может, все-таки позавтракаем? Ты так странно себя ведешь... И голова у меня раскалывается.
— Позавтракай с Санькой. У него, я уверен, икра осталась, — он не поднял глаз от книги, перелистывая страницу. — И закрой дверь. С той стороны. Аккуратно.
Дверь закрылась с обиженным, но тихим щелчком. Он остался один в звенящей тишине, нарушаемой лишь мерным гулом компьютера в спящем режиме. И в этой тишине родилось новое, трезвое понимание. Его старый бунт — истеричный, демонстративный, театральный — был инфантильным. Он был реакцией, а не действием. По иронии судьбы, именно бунтуя, он был самым предсказуемым. Играл роль, написанную для него отцом, ходил по кругу, как белка в колесе.
А что, если... перестать играть? Перестать быть реакцией на отца и начать быть... собой? Проблема была в том, что он не очень-то представлял, кто этот "сам". Без бунта, без позы, без этого вечного "а вот я вам всем назло!" — что оставалось? Пустота? Или что-то новое, еще незнакомое?
Он отложил книгу, подошел к запыленному шкафу в углу и достал оттуда старую картонную папку. Не свои демо, не черновики текстов. А то, что ему когда-то, втайне от всех, передала мать перед своим отъездом в Италию. "Чтобы ты знал, твой отец не с Марса свалился", — сказала она тогда, и в ее глазах была грусть, которую он не понял тогда, но, кажется, начинал понимать сейчас.
В папке лежали не записи, а фотографии. Пожелтевшие снимки, сделанные еще на пленочный фотоаппарат. Молодой Аркадий Петрович, лет двадцати пяти, в простой футболке и потертых джинсах, стоял у мольберта где-то на пленэре — судя по пейзажу, в Крыму или на Балканах. На другом фото — эскизы, наброски архитектурных форм, странные абстрактные композиции, явно навеянные какими-то экспрессионистами. Он... рисовал. И судя по всему, неплохо. На некоторых листах даже сохранились критические пометки на полях, сделанные рукой какого-то преподавателя.
Иван вглядывался в лицо на фотографии. В этих глазах не было и тени того ледяного монолита, которого он знал. Там горел огонь. Не алчности к деньгам или власти, а одержимости творчеством, той самой одержимости, которая заставляет забывать о еде и сне. Куда он делся? Его похоронил под собой тот самый "Аркадий Петрович", империя которого теперь душила его сына. Система перемолола в нем человека, оставив лишь функционал.
Его осенило. Он все эти годы боролся с призраком. С тенью, в которую превратился его отец. А настоящий враг был не в отце, а в той самой Системе, которая сначала сломала и перемолола одного человека, а теперь взялась за другого. Системе, где чувства — уязвимость, уязвимость — провал, а искусство... искусство — это несолидное хобби для слабаков, нечто вроде коллекционирования марок или вышивания крестиком.
Телефон завибрировал, вырывая его из размышлений. Не Алиса, не Лена. На экране горел знакомый рабочий номер секретариата Воронцова.
— Иван Аркадьевич? — голос был вежливым, вышколенным, с той особой интонацией, которую вырабатывают годами работы с сильными мира сего. — С вами говорит Марк, помощник Аркадия Петровича.Он будет ждать вас сегодня в восемь в своем кабинете. В особняке.
Дома. Не в офисе в башне с его стерильной роскошью. Это было ново. Почти интимно. И от этого стало тревожно. Как перед визитом к зубному — вроде бы знаешь, что будет больно, но неизвестность пугает больше самой боли. Что он хочет? Прочитать нотацию? Выдать очередной аванс на карманные расходы с унизительной лекцией о ответственности? Или что-то еще?
— Передам, что вы придете?
Иван почувствовал, как сжимаются кулаки. Старая, знакомая ярость шевельнулась где-то глубоко, требуя выхода, привычного сценария — хлопнуть дверью, послать к черту, устроить сцену. Нет. Не сегодня.
— Передайте. Конечно, я приду, — сказал он и положил трубку, удивляясь собственному спокойствию.
Вызов был принят. Но на этот раз он шел на эту встречу не как бунтующий сын, а как исследователь. Ему нужна была информация. Нужно было понять логику системы, частью которой был и его отец. Узнать врага в лицо. Или понять, что врага как такового вообще нет. Есть лишь цепь причин и следствий, выборов и их последствий.
Ровно в восемь, без минуты опоздания, он стоял у тяжелой дубовой двери отцовского кабинета в особняке в Никольской. Этот кабинет он ненавидел с детства. Здесь пахло старыми книгами, дорогой кожей и молчаливым приговором. Здесь его судили за каждую провинность, здесь зачитывали приговор за неудачи в школе, здесь объявили о разводе родителей. Каждый визит сюда был маленькой казнью.
Он постучал костяшками пальцев, удивляясь их устойчивости — обычно они дрожали.
— Войди, — голос из-за двери прозвучал приглушенно, устало.
Аркадий Петрович сидел не за своим массивным письменным столом, а в глубоком кресле у камина, где тлели последние угли. На нем был не костюм, а простой темный свитер, и это сразу меняло всю геометрию власти в комнате. Он казался меньше. И он выглядел очень усталым. В руке он держал стакан, но не пил, просто вращал его, наблюдая за игрой света в янтарной жидкости, словно пытаясь разгадать какую-то загадку в его глубинах.
— Садись, — он кивнул на второе кресло напротив, обитое темно-коричневой кожей.
Иван сел, чувствуя себя неловко, как актер, вышедший на сцену и обнаруживший, что декорации поменяли без его ведома. Сценарий был нарушен. Не было стола, всегда разделяющего их, как баррикада. Не было протокола, ни секундантов в виде помощников. Только они двое и треск догорающих поленьев.
— Я видел запись, — начал отец, не глядя на него, продолжая изучать свой бокал. — С того твоего... перформанса. Или как вы это там называете.
Иван мысленно приготовился к удару. К сарказму, к унижению, к очередной лекции о позоре для фамилии и безответственности. Привычная броня напряглась, ожидая попадания.
— Любопытно, — продолжил Аркадий Петрович, все так же глядя на огонь, будто разговаривая с ним, а не с сыном. — Ты всегда был мастером громких жестов. Кричал, бил посуду, крушил все вокруг. А там... ты просто сдался. Впервые. Просто сел и замолчал. Как будто сдулся.
Он медленно повернул голову, и его взгляд, неотрывный и аналитический, упал на Ивана. В нем не было привычного ледяного презрения. Читалась какая-то иная, сложная смесь — недоумение, оценка и что-то еще, чего Иван не мог опознать, но что заставило его внутренне напрячься.
— Знаешь, в чем главная ошибка молодых? — спросил он неожиданно, отставив бокал в сторону. — Они думают, что бунт — это конец игры. Я тоже так думал в свое время. На самом деле это только начало. Настоящая проблема — не сломать стену, а понять, что делать с грудой кирпичей после. Как строить из них что-то новое. Или просто убрать их и оставить пустое место.
Он сделал небольшой глоток, поморщился.
— Моя первая серьезная сделка провалилась. Полностью. Я был немногим старше тебя. Потерял деньги людей, которые мне поверили, вложились в мою амбициозность. Думал, мир рухнул, карьере конец.
Иван не дышал, не веря своим ушам. Отец никогда не говорил о неудачах. Он был монолитом, высеченным из сплошных побед, этаким Мидасом, от прикосновения которого всё обращалось в золото.
— Я пришел домой. К твоей матери. И просто... сел на пол в прихожей. Молча. Как ты вчера на сцене. Не было ни криков, ни слез, ни попыток оправдаться. Была пустота. Полная, оглушительная.
Он снова посмотрел на огонь, и его лицо осветилось отблесками пламени.
— И знаешь, что она сказала? Она сказала: "Наконец-то ты перестал изображать того, кем не являешься. Теперь можно начинать строить того, кем ты можешь стать".
В камине треснуло полено, выбросив сноп искр в решетку. Искры на мгновение осветили лицо Аркадия Петровича, и Иван увидел в нем не тирана, не монстра, а просто человека с грузом прошлого, со шрамами, невидимыми для посторонних.
— Я не понимаю твоей музыки, — голос отца снова стал жестким, деловым, но без привычной язвительности. — Для меня это хаотичный шум. Набор случайных звуков. Но я понимаю другое. Я понимаю, когда человек доходит до дна. Упирается в него спиной. И тогда он или тонет, или отталкивается от него, чтобы выплыть. Вчера ты дошел. Упёрся. Вопрос — что будешь делать теперь? Останешься сидеть на дне или начнешь всплывать?
Он пристально посмотрел на сына, и в его глазах зажегся тот самый, холодный аналитический огонь, который Иван всегда ненавидел, но который сейчас казался ему честным.
— Твоя Рейн, она умна и расчетлива. И опасна.
Иван насторожился, почувствовав знакомый спазм ревности — почему "твоя"?
— В каком смысле?
— Она не пытается тебя сломать, не борется с твоим бунтом. Она предлагает тебе инструменты. Самый опасный соблазн — соблазн стать взрослым. Потому что взросление начинается с осознания простой, неприятной вещи: никто не виноват в твоих проблемах. Ни отец-тиран, ни непонимающее общество, ни несправедливое устройство мира. Никто. Кроме тебя самого. И это знание… оно парализует. Или освобождает.
— Я это понял, — впервые за весь разговор прозвучал голос Ивана. Он был тихим, но твердым, без привычных ноток нытья или вызова. — Кажется, понял.
— Понять — мало, — парировал отец, и в его голосе прозвучала знакомая нетерпимость к любым полумерам. — Нужно действовать. А действовать сложно. Легко — ныть и обвинять. Легко — сбежать в запой, как ты вчера, прикрываясь творческим кризисом. Сложно — прийти утром и разгребать последствия. Алиса Сергеевна предложит тебе сложный путь. Я всегда уважал сложные пути. Хотя должен признать — они почти никогда не приводят туда, куда ты изначально планировал. Именно поэтому я до сих пор здесь, на вершине, а не где-нибудь в середине пищевой цепочки.
Он поднялся с кресла, его фигура снова обрела привычные монументальные очертания, отбрасывая длинную тень на паркет.
— Контракт с "Граммофоном" — твой. Распоряжайся. Вкладывай, проматывай, делай что хочешь. Но с этого момента, Иван, ты лишаешься самого ценного актива, который у тебя был все эти годы.
— Какого? — Иван почувствовал, как у него перехватывает дыхание.
— Права винить в своих неудачах меня. С сегодняшнего дня все твои провалы — только твои. Все победы — тоже. Неприятное чувство, да? Страшновато остаться один на один с самим собой без этого удобного щита.
Он повернулся к камину спиной, давая понять, что аудиенция окончена. Разговор закончен. Приговор вынесен. Но это был странный приговор — не "к пожизненному заключению в тюрьме отцовских ожиданий", а "к свободе". К страшной, неудобной, одинокой свободе взрослого человека.
Иван вышел из кабинета, чувствуя, будто прошел через химическую чистку. С него сняли старую, удобную, простроченную годами кожу жертвы, вечного подростка, борющегося с родительским авторитетом. А новая кожа оказалась невероятно чувствительной. И очень уязвимой. Каждый порыв ветра, каждое случайное слово теперь будут достигать самых нервных окончаний, не встречая на своем пути привычной брони.
Он шел по темным, пустынным улицам старой Москвы, и в голове у него медленно, как пазл, складывалась новая, пугающая своей простотой картина. Алиса со своим холодным прагматизмом, предлагающая инструменты для строительства. Отец со своей выстраданной, циничной мудростью, отнимающий последние детские привилегии. И он — больше не ребенок, запертый между ними, вечный заложник их противостояния.
Он был просто человеком, который наконец-то получил право на собственную жизнь. И ответственность за нее. Не за "жизнь вместо отца" или "жизнь наперекор отцу", а просто свою. Со всеми ее ошибками, победами, сомнениями и музыкой. Той музыкой, которую никто, кроме него, не напишет.
Он достал телефон, и его пальцы сами набрали номер. Не Алисе. Ей он должен был представить не слова, а результат. Лене.
— Лен, привет. Ты где?
— Дома, смотрю сериал про упырей. Что, опять натворил дел, принц? Устроил дебош в "Энрико"? Сжег папину машину? — ее голос звучал устало, но в нем была знакомая нота готовности к любому апокалипсису.
— Слушай, а ведь этот мой вчерашний загул, он странным образом пошел на пользу.
В трубке повисла красноречивая пауза.
— Ты куда-то упал после того, как я ушла? — наконец поинтересовалась Лена. — Головой?
—Вроде нет, хотя я не уверен, не всё помню — он не смог сдержать улыбки. — Включай компьютер. У меня есть идея для сингла. Настоящего.
— Сейчас? Вань, ты уверен? Может, тебе все-таки полежать? Выпей валерьянки, аспиринчика.
— Да я в норме. Неожиданно. И, кажется, в своем уме. Что, честно говоря, пугает больше всего.
Он улыбнулся про себя, и эта улыбка была не горькой или язвительной, как обычно. Она была решительной. С легкой, почти невесомой долей иронии над самим собой, над этой внезапной, неожиданной взрослостью, свалившейся на него как снег на голову.
Он понял новые правила игры, которые сам же и невольно установил. Отец покупал лояльность и требовал результатов. Алиса продавала эффективность и стратегию. Что же мог предложить он, Иван Воронцов, он же IVAN V, человек без щита и без масок?
Правила игры наконец проступили сквозь туман. Отец покупал лояльность. Алиса продавала стратегии. А что мог предложить он? Только того неуклюжего, оголенного человека, что прорвался вчера сквозь заученные позы — того, кто способен на чудовищную, неудобную честность.
Что ж. Значит, так тому и быть. Он повернулся и зашагал прочь, нащупывая в кармане телефон. Предстояло познакомиться с тем, кто остался за этой тишиной. И договориться с ним о совместных действиях.