Стихи из первых (самиздатовских) книг Виктора Кривулина, написанные в этом доме, в этой комнате, в этом эркере, откуда он уходил, уезжал, сбегал, куда опять возвращался — и 17 марта 2001 года ушел навсегда.
В цветах, источающих зной,
в тяжелоголовых и сонных
цветах — в мириадах и сонмах
цветов, восстающих из гнили земной,
сгущается преображенного тлена
невидимое существо —
текучего запаха демон,
и тянутся пальцы его,
мне в грудь погружаясь, как в пену…
Земля меня тоже впитает,
шипя и пузырясь, —
в песок уходящую жизнь…
Вино дорогое в подвалах, где плесень и сырость,
цветы в состояньи подземном, в прекрасном, на вырост —
все выйдет когда-то наружу,
все в дух обратится.
Вселенная запаха! Примешь ли тленную душу
цветов и цветов очевидца?
Обнимешь ли, гной из себя источая,
всей памятью пьяной небывшего рая?..
Когда в руке цветок, то пальцы неуклюжи,
совсем чужие мне — настолько тяжелы.
И хрупкой форме голос мой не нужен,
когда он напряжен или простужен,
когда он пуст, как темные углы.
Когда в руке цветка трепещет тонкий запах,
то кожа лепестков шершава и груба.
О, где же не стеснен, и где не в жестких лапах,
и где свободен дух от пальцев наших слабых —
от своего свободолюбия раба?
Лишь Роза Времени, что в солнечных часах
вонзает шип стрелообразной тени
в глазную мякоть света, — из растений
лишь Роза Времени у смерти в волосах.
Лишь Роза Времени горит чугунным жаром,
у губ горит невидимая роза —
в бездонных лепестках ее наркоза
эфиром, винным перегаром
отравлено дыханье — воздух мира…
Так Роза Времени пьяна, так ядовита!
Ты стеблем розы, милая, обвита.
Ты, жизнь моя, исколота, но слита
с тебя сосущей болью — хищным стеблем.
Ты — боль сама, и времени сама
еще не распустившаяся тьма,
еще не тот огонь, которым слепнем!
Лепесток на ладони и съежился, и почернел,
как невидимым пламенем тронут…
Он отторжен от розы, несущей живую корону,
он стремится назад к материнскому лону —
но отдельная краткая жизнь — вот природа его
и предел.
Как мне страшны цветов иссыхание, корчи и хрип,
пламя судорог и опаданье
лепестков, шевелящихся в желтых морщинах
страданья…
Словно черви летают они над садами!
Чьим губам лепесток, изогнувшись, прилип,
чьей ладони коснулся он, потным дрожа завитком, —
лишь тому приоткроется рядом —
одиночество розы, куста одиночество, сада.
Одиночество города — ужас его и блокада, —
одиночество родины в неком пространстве пустом.
Жирных цветов ярко-красные рты
влагу прозрачную взгляда
жадно пригубили — не отстранить.
Что же ты, зренье, не радо,
что же не счастливо ты
самой возможностью жить?
Я не смотрю, и опущены веки.
Багровые тени мелькают
хищными вспышками тьмы.
Даже и в памяти не отпускают
кровососущие губы — навеки
жертвы цветов шевелящихся мы.
Преображение в красноголовых,
в отяжеляющих стебли свои
болью и жизнью чужой —
самая чистая форма любви,
освобожденной от жеста и слова,
тела земного, души неземной.
Нечему слиться и не с чем сливаться!
Есть обращение виденья в свет,
судорога перехода,
оборотней бесконечное братство,
вечное сестринство — Смерть и Свобода.
Пир человекоцветов.
Слышу клекот решетки орлиной,
чудный холод чугунных цветов —
тень их листьев легла — паутина
мне на плечи легла, охватила
словно сетью… Хорош ли улов?
О, как ловит нас на созерцаньи
мир теней. Рыболовная снасть
нам раскинута — очерк ли зданья,
голубой ли решетки мерцанье,
льва ли вечно раскрытая пасть.
Приоткрывшийся зев — о, не здесь ли
вход в подземное царство Шеол,
где бы с шорохом легким воскресли
все цветы из металла и жести,
где бы с хрустом проснулся орел,
но зато где бы я обратился
в неподвижно-бесформенный ком,
в слиток тени — и голос мой слился
с гулом пчел над бездомным цветком…
Раздет романтизм до последних пустот.
Что ж дальше, и пальцы проходят свободно
сквозь полую вечность — не так ли, бесплотна,
струится душа и время цветет?
Не там ли, где запах тончайший болот
почти не присутствует в девственных чащах,
где наистерильнейших помыслов наших
почти не касается бремя забот, —
не там ли последний романтик умрет?..
Вода зацвела, застоялась, застыла.
Здесь больше не надо ни воли, ни силы,
ни тайной свободы, ни прочих свобод, —
здесь музыка льется и кровь мою пьет,
как стебель кувшинки, связующий руки,
обвившись вокруг… И, нежданная, в звуке
завяжется боль потому ли, что плод —
в мучительной завязи нового знанья
о мире, до дна оголенном, до срама,
до ямы, до судороги отрицанья…
Здесь ум живой живет, но полудремлет.
Здесь ящерица-мысль недвижна средь камней.
Лиловый зной как бы лелеет землю —
но влажной лилии мне холода пролей!
Как раскаленная больничная палата,
колеблем воздух, выжженный дотла…
Зима была черна. Весна была чревата.
Прохлада в летний день — прохлада лишь бела.
Лишь белые костры кувшинок над водою
врачуют воспаленно — синий дом…
Я окна затворю, глаза мои закрою, —
но все вокруг костры над мыслимым прудом!
Льдяную чистоту и абсолютность цвета
возможно лишь в болоте уберечь.
Цветы в гнилой воде. В стране моей — поэты.
Гниение и жар, но смертный холод — речь.
Да кабы не сиреневая ряска,
открылся бы, извившись червяком,
тяжелый жирный стебель — наша связка
с начальной жижей дна, с ежеминутным днем.
Земную жизнь пройдя до половины…
(Перевод с итальянского)
Земную жизнь пройдя до середины,
споткнулась память. Опрокинулся и замер
лес, погруженный в синеву.
Из опрокинутой корзины
струятся ягоды с туманными глазами,
из глаз скрываются в траву…
Черника-смерть! Твой отсвет голубиный
потерян в россыпях росы, неосязаем
твой привкус сырости, твой призрак наяву.
Но кровоточит мякоть сердцевины —
прилипла к небу, стала голосами,
с какими в памяти раздавленной живу.
Для неродившейся души что горше похвалы?
что порицания тяжеле?
В нас качеств нет, ни света нет, ни мглы —
лишь брезжит еле-еле
бесформенный комок на острие иглы…
О сердце-бабочка, мы живы ль в самом деле?
Или настолько, сердце, слаб твой однодневный взлет —
слабее крылий трепетанья
прозрачной бабочки, что как бы не живет,
лишь ветра чувствует дыханье?
На беспорядочном пути то крен, то поворот —
не все ль равно? Зачем ей расстоянье?
И ты не спрашивай, зачем летаешь кувырком,
зачем в паденьи угловатом
опору ищешь ты, как будто строишь дом
из воздуха и аромата
расплавленного меда над цветком…
Но крыша, Господи, прозрачна и крылата!
Блаженна рассеянность в бывшем саду,
и слабая память блаженна…
Оно и прекрасно, что все постепенно
исходит, как пар изо рта, —
и те, кого ждал я, — их больше не жду,
и те, кого помню, — они сокровенны,
как скрыт механизм крепостного моста
под скользкой брусчаткой под именем Бренны.
И мост не подымется больше, и мест,
какие казались людьми,
здесь больше не встречу… И душу возьми,
о сад одинокий мой, крест.
Когда бы собрание просто дерев,
неловкие груды камней —
все было бы легче, и небо светлей —
а не отворившийся зев,
где туч не усмотришь, не то чтобы звезд
или Елисейских полей.
Кто знает, какой из ничтожных забот,
какой из хозяйственных нужд
обязан духовностью взгляд?
Посмотришь: твой спутник, казалось бы, чужд
обыденной жизни, касаясь, как сад,
ветвями до нежных высот.
Посмотришь: лицо его оживлено
извилистым деревом мысли его,
и внутренне листья дрожат —
не путник в троллейбусе, но существо,
рожденное в доме дриад,
глядит на дома и деревья в окно,
скользящие плоско назад.
Посмотришь: глаза его там, на стекле,
наполнены скорбью, текут
почти без причины, почти…
Не спрашивай, что опечалило, — труд
напрасный… А спросишь — прости,
когда промолчит он в ответ.
В томленье попутчика, в муке пути
причины возвышенной нет,
как дереву слова на этой земле,
как мысли, что вьется движенью вослед,
нет силы возвысить униженный бред,
ни дальней дорогой брести.
Окно заложили. Устроили в нише ковчег
для книг переплетных, для певчей бумаги.
Я, кажется, помню, как медленно реяли маки,
как падал на них ослепительный снег.
Страдание — ты говоришь — это литература,
вживленная в печень прохладой своих проводов.
Но как же я помню страду приношенья плодов,
и жар пожирающий, и черноту смолокура.
О, вязкая тьма, шевелясь, обтекает ступни.
Мне страшно, и струны древесных волокон
смотри как шипят, — посмотри на деревья из окон,
давно упраздненных. Ограда. Брандмауэр. Пни.
На опийном поле я, кажется, плавал собакой,
по зернышкам ночи гремел, отзываясь костьми
на голос Хозяина: вот он я! Весь я! Возьми
для песьего дела, для травли души над бумагой.
Но тихо, и длинно, и не узнавая глядит…
Да! Больше не жду гармонической спайки.
Да, выстрадал жажду молчать и молчать без утайки,
уставясь на пыльный цветок между пальцев твоих.
Ты видишь разрыв между словом и тысячью судеб?
Я вижу: нарцисс высыхает, нарцисс
на стебле высоком так тягостно тянется вниз,
так долго себя сохраняя в надежде и чуде.
Паранойя цветов. Запрокинуты головы. Пар
лепестки ледяные окутал.
Но проснись проступающим утром,
свесив ноги с простуженных нар, —
в подоконник упрешься, в качанье
черных лопастей-листьев,
над землею замрешь безначальной,
над горшечною глиной повиснув.
Я бы сгрудился в горстке золою,
но смешали с полетом спросонья,
и лечу над горчичной землею,
что горчичник, горю под ладонью.
Ты летишь. Просыпаюсь и комкаю простынь. В окно
входят длинные казни растений.
Я бы — сломанной ветки мгновенней!
Словом, тихо в лечебнице, лампочкой озарено.
Знаешь, божьей травы корневище
так во сне и кричит или с койки
на пол падает, под полом рыщет
и летает, летает. И в лампу, в осколки.
Я бы врос головою в подушку,
с нарастающим кашлем срастился, —
но казенную подать подушно
кто заплатит за чудо российства?
Где горохом и дробью под пятками доски дрожат
и художества холода в окнах,
где надломленный стебель изогнут,
как земля на чужих рубежах, —
только этой, из дыр садоводства,
только бывшей земли шевеленье
согревает халатом сиротства,
пеленает колени шинелью.
Наступает счастье
Плоть цветов усохла
свитые пелены из пепла —
до них невозможно коснуться
Царит вечер цветов
наполненный сухим потрескиванием
и отсутствием запахов
Люди передвигаются стоя
как вазы с цветами-аскетами
Сожаление о них недолго:
все народ спокойный, ко всему привычный
Ровные холмы — дыхание
и движение по гребню в открытом автомобиле
четверо нас
медленно едем
почти не едем
За всю дорогу ничего
вокруг нас не переменяется
Ко мне обращаются
Я отвечаю
Два озера-хранилища тишины
две створки одной раковины
две створки жемчужницы
сближаясь
Я спрашиваю и счастлив слыша не мой голос
Полное достоинства чередование
вопросов и ответов
Голоса ровные, лишены интонации
разговор двух отражающих плоскостей
между ними долго рассыпается
сухая голова астры
Так в пустоте вертятся мягкие колеса
и теплая пыль вращается вокруг солнца
и вокруг нас ничего не переменяется
пока едем
церковьцерковьцерковь
заходим в одну останавливаясь
Здесь собрались неповоротливые большеротые
георгины
грубооранжевые панычи
мальвы
В алтаре — РОЗА
Феокритова роза, не фетовская
Такая, как они были в бытии неокультуренном
отличимая от шиповника
разве хрупкостью материи и дрожью света
вдоль непрерывной дрожащей хрупкой
подвижной
границы лепестков и воздуха
Теокритова роза — не фетовская
Происходит литургия цветов
исповедь цветов
цветов причастие и перерождение
счастливое забвение
ботаники и морфологии
генетики и почвы
Мы стоим и выходим
мы стоим и усаживаемся в автомобиль
мы стоим и мысленно едем по гребню
но по коже наших тел
и по нашей одежде
долго еще плавают
пятна теплого цвета
пятна, чьи очертания подобны материкам
Во дни поминовения минут,
в себя вместивших жизнь десятилетий,
не я шепчу: вернитесь! Это ветер
сухими письмами шуршит, которых не прочтут,
чужими жизнями, которым не ответим…
О, если бы земля прияла их под спуд
и успокоила, — мы знали бы: не встретим
безмолвных лиц и голосов безлицых
во книгах-кладбищах, во дневниках-гробницах.
Во дни, когда во мне заговорят
ушедшие, — но глухо и незряче, — не я отвечу им,
лишь ветер, ветер плачет,
да в горлах жестяных грохочут и хрипят
комки застывших слез — но в таянье горячих…
Во дни, когда тепло войдет в меня, как яд, —
тепло дыханья всех, чей голос был утрачен,
чей опыт пережит, чей беглый высох почерк, —
в такие дни, в такие дни и ночи
я только память их, могильный камень, сад.
УДК 882-4
ББК 84 (2Рос=Рус) 6-44
К 96
Кушлина О. Б.
Страстоцвет, или Петербургские подоконники. Изд. 2-е, испр. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2021. — 336 с., ил.
ISBN 978-5-89059-418-1
Автор книги рассматривает русскую поэзию конца ХIХ — начала ХХ века под неожиданным углом зрения: каким образом распространение в Европе экзотических растений повлияло на смену художественных стилей и способствовало возникновению модернизма в литературе. Иронический взгляд позволяет сделать неожиданный вывод: не декаденты создали моду на орхидею, но сама орхидея «породила» декадента, а русский символизм «вырос» на подоконниках московской купчихи Матрены Брюсовой. Автор предлагает отнестись к комнатным растениям как к универсальному индикатору обывательских представлений о прекрасном, и в таком случае оказывается, что смена цветов на подоконниках чревата серьезными потрясениями в искусстве. Книга проиллюстрирована рисунками, фотографиями и текстами из старинных изданий по цветоводству, она может послужить кратким справочником по «литературной ботанике».
В оформлении обложки использован шрифт Lansere Олега Мацуева
© О. Б. Кушлина, 2001, 2021
© В. Б. Кривулин (наследники), 2021
© Ю. С. Александров, макет, 2001
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2021
© Издательство Ивана Лимбаха, 2021
Ольга Борисовна Кушлина
СТРАСТОЦВЕТ,
или Петербургские подоконники
16+
Редакторы Б. В. Аверин, Е. Д. Светозарова
Корректоры Е. Д. Шнитникова, Т. М. Андрианова, Л. А. Самойлова
Компьютерная верстка Н. Ю. Травкин
Подготовка иллюстраций Ю. Г. Огурцов
Подписано к печати 18.05.2021.
Издательство Ивана Лимбаха
197348, Санкт-Петербург, Коломяжский проспект, 18
(безнес-центр «Рорд Хаус»)
тел.: 676-50-37, +7 (931) 001-31-08
E-mail: limbakh@limbakh.ru
WWW.LIMBAKH.RU