Я рыбак, а сети
В море унесло.
Мне теперь на свете
Пусто и светло.
И моя отрада
В том, что от людей
Ничего не надо
Нищете моей.
Мимо всей вселенной
Я пойду, смиренный,
Тихий и босой,
За благословенной
Утренней звездой.
Мне послышался чей-то
Затихающий зов,
Бесприютная флейта
Из-за гор и лесов.
Наклоняется ива
Над студеным ручьем,
И ручей торопливо
Говорит ни о чем,
Осторожный и звонкий,
Будто веретено,
То всплывает в воронке,
То уходит на дно.
Поэт, следуя за Фетом[47], считает художника «сосудом скудельным», который по велению свыше наполняется образами и словами. (В шестидесятые годы он повторит эту мысль в письме к сыну по поводу сценария «Андрея Рублева».) И вот теперь он прощается сам с собой, обрекая себя на немоту. Этот кризис сродни кризису 1947 года. Помните? «А напев случайный, / А стихи — на что мне? / Жить без глупой тайны / Легче и бездомней». Сейчас уже невозможно узнать причину упадка душевных сил поэта, можно лишь строить предположения…