Вовку зимой сорок второго мама нашла в Бутырках, где тот дожидался суда и вынесения приговора. Обвинялся он в незаконном ношении оружия (того самого браунинга) и покушении на убийство мужа маминой коллеги (того самого писателя, с которым мы с Вовкой бок о бок жили на даче под Загорском в сороковом году). Похоже, зная нашу семейную трагедию, а теперь, увидев в руках у мальчишки браунинг, которым тот угрожал ему, как написал в заявлении писатель (интересно, что он писал? Как-то не довелось нам узнать), он испугался и донес на Вовку в милицию и даже, вроде бы, представил медицинскую справку о колотой рваной ранке на затылке. Почему Вовка стрелял в него? А главное, зачем? Как говорила маме адвокат, брат по просьбе этого писателя переложил на прозу свое стихотворение (брат писал стихи) о мальчике, защищавшем свою Родину от немцев. А писатель опубликовал это Вовкино творение под своим именем в каком-то детском журнале. Да, да, он был детский писатель. Я вспомнила. Точно. Так это или не так, мне доподлинно неизвестно. Но была же какая-то причина, почему брат, пытаясь, похоже, попугать обидчика, стрелял в него, если вообще стрелял?! Адвокат ведь представила суду вещественное доказательство, так говорила мама, а именно — журнал с напечатанным в нем рассказом. Однако суд вынес мальчишке, который оказался по отцу еще и немцем, свой скорый во время войны приговор: два года за ношение оружия и пять лет за покушение на убийство.
Конечно, такого понятия, как интеллектуальная собственность, у нас тогда не было (да и сейчас с ней у нас еще не все в порядке), как, кстати, не было и собственности вообще. Но была война — Великая Отечественная война с Германией, когда оказалось так просто получить от кого-то (кого?), вернувшегося с фронта, такой подарок, как браунинг, да еще тогда, когда немцы рвались к Москве, а мальчишка мечтал иметь оружие — война же! И тут у брата от обиды на писателя скорее всего сработал юношеский максимализм. Вполне возможно, максимализм подкреплялся опытом пятнадцатилетнего мальчишки, не понесшего (будучи несовершеннолетним) никакого наказания за содеянное убийство отца. Нет, в 1939 году наказывать его было не за что, ведь он спас три жизни: мамину, мою и свою. Нас бы никого не осталось в живых: отец осуществил бы задуманное. Кстати, принимая такое решение, отец в те страшные годы был не одинок. Во многих семьях, подобных нашей, решался этот нелегкий вопрос: быть или не быть, который спасал семьи от уготованных им ужасающих бед, если, конечно, спасением можно назвать принятое отцом решение.
Что же касается незнания закона о ношении оружия, которое не освобождает от ответственности за содеянное, то откуда было брату, да и всем нам, знать его: нам ведь в школах не преподавали (да и сегодня не преподают) Уголовный кодекс. А было бы неплохо, хотя бы его азы. Они ведь могли дать не худшие, а лучшие плоды, чем, скажем, обязательные азы (на чем настаивает сегодня наша Церковь) христианской религии! Я говорю не об истории мировых религий! История мировых религий обязательна для каждого интеллигентного человека. Ведь в мою бытность редактором издательства «Художественная литература» одно время было запрещено (сверху, конечно!) давать даже ссылки на Библию, а слово «Бог» писалось со строчной буквы. Вот и плавай, читатель, в библейском море имен и событий, судорожно хватаясь, если ты не приобрел неисповедимыми путями Библию, за утлый словарь атеиста, который все же нет-нет, да спасал утопавшего от полной безграмотности.
К тому же владеть оружием в школах во время войны обучали даже нас, девочек. Мы, как сейчас помню, учились разбирать и собирать винтовку и нажимать на курок на уроках военного дела, под присмотром, как я теперь понимаю, какого-то отставника. Правда, где-то в конце вроде бы сорок третьего года в школах ввели раздельное обучение мальчиков и девочек. Девочек в девчачьей школе стали обучать шитью и вязанью. А ребят продолжали натаскивать в том же направлении. А им-то по глупости, конечно, хотелось и по-настоящему пострелять. Сегодня эту мальчишескую жажду пострелять утоляет пиротехника (не слишком ли?!).
Ну а если в покушении на убийство писателя (чему я не верю!) виноват опыт с отцом, то что можно ждать от тех, кто возвращается из Чечни или какой другой горячей точки?! Психика-то явно сдвинута, о чем свидетельствует сегодня такой разгул бандитизма.
Ну, так или иначе, брата, после подачи апелляции в высшую судебную инстанцию, освободили. С него была снята и судимость, но почему-то было предложено искупить свою вину перед Родиной на фронте. При чем тут Родина, какой он нанес ей ущерб? Фронт как таковой по-моему не состоялся. Правда, как-то раз брат вдруг объявился дома с немецкими трофеями: это были какие-то быстро складывающиеся сумки, фляжки, зубная паста (которой мы еще не знали, поскольку пользовались зубным порошком) и что-то еще немецкое. Вовка в школе изучал немецкий язык и неплохо знал его. Вполне возможно, взяв брата в армию, его использовали как переводчика. Но где? Письма от него мы с мамой получали, как правило, из Марийской Республики, где в землянке (а почему в Марийской АССР была землянка?) на него якобы упало бревно, и он в сопровождении офицера был доставлен в Москву психически (психически?) больным человеком. И четыре года провел в больнице им. Кащенко. Слава богу, что вышел здоровым и сумел поступить в Высшее военно-морское училище в Ленинграде. Но жизнь-то искалечена. Где прошли его лучшие годы?! Кто в том виноват? И что может сделать государство сегодня, чтобы ошибки правосудия не повторялись? Этот извечный русский вопрос — кто виноват и что делать — действительно не имеет решения.
Я же жила все эти годы с мамой в Москве у Никитских ворот и радовалась (если хоть чему-либо можно было радоваться во время войны), что живу в центре города, который был и по сей день остается центром культуры. Выйдя из дома, я через пять минут оказывалась у кинотеатров «Повторный», «Художественный», «Центральный», «Юного зрителя», «Арс», а через двадцать — у Театра Маяковского, Камерного, Еврейского на Малой Бронной и Консерватории, а через полчаса — у Большого, Малого, Художественного и Детского, да еще Станиславского и Немировича-Данченко, Ермоловой (не помню, так ли он тогда назывался?), ну и у Библиотеки им. Ленина, конечно!
В седьмом классе я уже отдавала предпочтение не балету, а драматическому искусству. И частенько вечерами, купив самый дешевый билет, а то и получив контрамарку (у нас с подругой появился знакомый работник сцены: седой пожилой человек, у которого мы однажды спросили лишний билетик), просиживали на балконе второго яруса на спектаклях Московского театра драмы (позже им. Маяковского). Выучив наизусть роли Марии Бабановой, я в любой момент могла (так я считала) заменить ее на сцене в «Собаке на сене», «Сыновьях трех рек» и «Тане», если бы это потребовалось. Но этого ни разу не случилось, и я пошла в Дом пионеров имени Павлика Морозова и поступила в театральный кружок. Там руководитель кружка не обнаружила во мне ни Тани, ни сеньоры Дианы, но обнаружила Липочку из пьесы «Свои люди — сочтемся» старика Островского (скорее всего, по моей розовощекости и упитанности). Было бы с чего! Мы ведь с мамой все еще сидели на картошке, как тогда говорили в Москве, а с арены Московского цирка нам всем вторил клоун Румянцев, добавляя к словам «все москвичи сидят на картошке» одно-единственное слово: «и молчат!», за которое и поплатился.
Я крутилась волчком: школа, театры и кинотеатры. Фильм «Леди Гамильтон» я посмотрела раз двенадцать, «Три мушкетера» — десять, «Сестру его дворецкого» — пять (надо сказать, американское кино, начиная с «Бем-би», покоряло Москву тех лет). Ну и, конечно, театральный кружок! Театральный кружок был для меня всем, к тому же в нем были мальчики. Мы ведь их видели толы ко на улицах. А у нас в кружке мужские роли играли, естественно, они! И я влюбилась… безнадежно. И, слава богу, что безнадежно! А уж с восьмого класса начала подумывать о театральном училище. Любопытно, что много позже моя Липочка очень понравилась членам приемной комиссии Школы-студии МХАТ, а в Щепкинском училище при Малом театре все, включая Веру Николаевну Пашенную, остались равнодушны. А уж когда Вера Николаевна Пашенная узнала, что я, поступив в ГИТИС, готовлю отрывок из арбузовской «Тани» (об этом ей сказала когда-то занимавшаяся со мной Ирина Витольдовна Полонская — ее дочь), в изумлении спросила: «Почему Таню?! Ей бы играть Вассу Железнову!» Однако с Вассой Железновой я знакома не была, а многостаночницы, колхозницы и прочие выходцы из обласканных властью низов уж очень были мне не по душе. Хотелось на сцене хоть чуточку романтики, шляпок, кринолинов, короче, праздника, а не серых советских будней.
Так вот, заканчивая школу, только я да еще один мальчик из театрального кружка в тот год подумывали о театральном училище, а все остальные кружковцы готовились поступить в «серьезные» вузы и потому в сплоченном детском коллективе Дома пионеров им. Павлика Морозова, который, как оказалось спустя много-много лет, находился в бывшем храме Иоанна Крестителя, порушенном, конечно, без колокольни и всего прочего, просто отдыхали от напряженной учебы в школе. Вместе выезжали за город, вместе читали книги и вместе мечтали кто о чем и строили догадки, кто кем будет через двадцать лет. Кое-кому я виделась женой генерала в окружении выводка детей. Нет, не оправдала я их «доверия», а они — своих надежд стать большими учеными в еще не известной им тогда области науки, но четко в те советские годы служившей своему времени. Вот и получилось, что, защитив кандидатскую диссертацию, а может, потом и докторскую по истории советского периода, один из них оказался в 1994-м (а может позже) практически не у дел, очень хочу надеяться, что и в разладе со своей совестью.
Грешна! Не люблю приспособленцев, в какие бы одежды времени они ни рядились.
Май сорок пятого мы, кружковцы, встретили на Красной площади. День Победы выдался дождливым: природа оплакивала погибших героев страны. Но тогда мы, дети и взрослые, еще не знали, что им несть числа, и бурно радовались, глядя на плачущих от счастья и (как я поняла позже) горя людей.
На Лобном месте была сооружена огромная ваза из живых пионов всевозможных расцветок, по-моему, даже фиолетовых и голубых (подкрашенных, конечно), благоухание которых при легком порыве ветра долетало и до нас, стоящих поодаль. Но из-за большого количества людей, пришедших на площадь, мы, как ни старались, протолкнуться к моим любимым благоухающим цветам так и не смогли. Когда же стемнело, в небо взлетел такой красивый и мощный салют, какого мы еще не видели и не слышали. Слава победителям! Слава городам-героям! Слава Москве!
Потом для взрослых начались тяжкие будни восстановительного периода, чего настоятельно требовало порушенное хозяйство страны. И мирная жизнь хоть и постепенно, но уверенно стала вступать в свои права. И хотя для нас, детей, школьное обучение все еще оставалось раздельным, в мужских и женских школах, в зависимости от широты мышления руководителя вверенного ему учебного заведения, стали появляться преподаватели бальных танцев — для старшеклассников, конечно. «Они же должны будут танцевать на выпускных вечерах, — говорила мама и добавляла: — Бальные танцы и фокстрот, только фокстрот в порядке исключения!» (Ну, как можно было противостоять советской морали?!) «Танго — нет! Категорически нет! Нам не нужно тлетворное влияние Запада!» — писали газеты и вещали СМИ того времени.
Теперь мужские школы приглашали к себе на уроки танцев девочек из женских школ, а женские — мальчиков из мужских. «Не будут же наши дети, — говорила мама директорам школ, в которых работала, — всю жизнь танцевать шерочка с машерочкой! Потом, где они должны знакомиться?! Но не на улице же!» Однако всех пришедших к ней на урок сразу же предупредила: «С моих уроков вместе не уходить! Всем понятно?»
Вот на мамины-то уроки бальных танцев в седьмую мужскую школу, которая находилась в Казанском переулке, совсем рядом с Большой Якиманкой, и притащила меня одна моя одноклассница. Кругленькая со всех сторон, она, шустро ища голубыми глазами подходящего ей кавалера, то и дело встряхивала своими белокурыми кудряшками.
— Так! Если понятно, — продолжала мама, — встали друг против друга в две шеренги, посмотрели друг на друга. На танец обычно приглашают кавалеры. Мальчики это уже знают, я им уже объясняла. Так вот, мальчики подходят к избранницам, делают полупоклон и протягивают руку, ладошкой вверх. Внимание, мальчики! Особенно те, кто не присутствовал на ознакомительном уроке, — повысив голос, сказала мама, — это я для вас повторяю. За дамой остается право принять приглашение и подать руку или отказать и ждать другого приглашения.
— До чего же мы бесправны! — тихо сказала одна из продвинутых девиц (такие были и в те времена!).
— Почему же?! — тут же громко возразила ей мама. — Распорядитель бала время от времени должен объявлять женский танец. Вот тогда-то дамы выбирают кавалеров, это, естественно, реже. Сегодня же у нас классика. Итак, Chevaliers engagez vos dames. Все поняли? Ах да, вы же сегодня изучаете немецкий или английский. Так вот: кавалеры приглашают дам. Репетируем приглашение. Кавалеры, решились… и пошли. Стоп, стоп! Кто же такой развинченной походкой идет приглашать даму?! Да и руки из карманов надо вынуть. Так, выпрямились, подтянулись. Дамы, дамы, улыбайтесь, улыбайтесь так, чтобы показать товар лицом. Еще раз. Пошли!
К белокурой Тамарке тут же подошел высокий черный как смоль Карен, будущий музыкант. На чем он играл? Не помню. Ах да, на кларнете.
Ко мне приблизился тоже брюнет, но невысокий. Мне даже показалось, что ниже меня, правда, я была на высоких каблуках. Мама как раз только что купила мне красивые лодочки, продав на рынке водку, полученную по еще не отоваренным нами продовольственным карточкам. Подошел, поклонился, протянул руку. Я не отказала, как не отказала и после того, как он пожаловался мне на строгую учительницу танцев.
— Ваша учительница, — сказал он, — тут на нас покрикивала на ознакомительном, как она называет, уроке.
— Это моя мама, — сказала я.
Он умолк и промолчал до конца урока, поблагодарив меня на прощание поклоном. Похоже, помня наставления строгой учительницы.
На следующем уроке ко мне устремился другой мальчик, но первый, чуть не сбив его с ног, опередил его и поклонился, назвал свое имя, я — свое, и мы ушли с маминого урока вместе, за что я, естественно, получила хорошую взбучку дома. Однако с тех пор мы вместе вот уже пятьдесят восемь лет. И очень надеемся потанцевать еще на одной нашей свадьбе — бриллиантовой. Серебряная и золотая уже позади, до бриллиантовой осталось дожить всего два года.
Как же я молила Господа Бога дать нам дожить до этой бриллиантовой свадьбы, когда в 2005 году, пройдя обследование в Институте грудной хирургии имени Бакулева и в Институте Вишневского, мы с мужем узнали, что ему грозит мгновенная смерть, а потому «показана» (так сказали врачи) операция, естественно без гарантии, что он встанет с операционного стола: ведь у него три инфаркта, астма, пневмосклероз левого легкого, а теперь еще и аневризма аорты и подвздошных артерий.
Раздумывали мы долго, но все-таки решили жить, сколько велит Господь. И очень, очень надеялись, что Он даст нам дожить до нашей бриллиантовой свадьбы (официально мы были зарегистрированы 9 апреля 1948 года), естественно, желая отметить наш шестидесятилетний юбилей, получив все официальные и неофициальные поздравления и даже шесть тысяч на мелкие расходы к столу. Но почему-то совсем забыли (почему!? Почему?!) об истинном дне нашей состоявшейся близости.
Когда это случилось? Да в тысяча девятьсот сорок седьмом году, но не весной — вечной сообщницей влюбленных, а зимой, почти накануне дня рождения Юры (вполне возможно, 26 декабря). А уж когда в день его рождения 28 декабря сорок седьмого года я подарила ему бритвенный прибор со сделанной на нем гравировкой: «Дорогому Юрке, Лиля. 28.XII.47 г.», Юра был несколько смущен, ведь он еще не брился, а его мама — моя будущая свекровь — сказала: «Ну, все ясно! Дети выросли и любят друг друга. Им надо расписаться, как только Юре исполнится восемнадцать».
Да, мы забыли о самом главном дне нашей жизни и ждали официальной даты регистрации этого события. А Господь Бог не забыл. И, вняв моей просьбе (а вернее, мольбе), дал нам дожить вместе до нашего негласного юбилея и подарил нам к этой знаменательной дате еще один месяц жизни вдвоем.
Юра умер двадцать шестого января 2008 года, не дожив почти два года до своего восьмидесятилетия.