VII

Жорж объявился довольно быстро, уже в марте. Позвонив накануне вылета, он сказал, что на этот раз в Москве будет проездом и не сумеет даже заглянуть к нам. Так что поговорить не удастся, но он пришлет с шофером, услугами которого пользуется в Москве, обещанную мне книгу о Бревернах, изданную в Ганновере.

— Немцы постарались для вас, когда узнали от меня, кто вы и чем занимаетесь. И правильно поступили. Ведь наша большая немецкая семья вам обязана больше, чем Владимиру. Но это было им не просто и обошлось не дешево. Я ведь вам говорил, что лишнего экземпляра у них не было, им пришлось допечатать! Так вот, завтра в двенадцать дня, если, конечно, вам удобно, мой шофер подъедет к вашему дому, позвонит по домофону и передаст вам книгу и мое письмецо.

Я, естественно, поблагодарила и, вспомнив свои резкие слова по поводу достоинства, которые получают по наследству круглые нули, извинилась.

— Ничего, ничего, это с нами, Бревернами, случается часто, — ответил Жорж. — Всего доброго, Лилиана.

— Всего доброго, — ответила я.

На следующий день ровно в двенадцать шофер привез мне книгу: «Die Familie v. Brevem». Eine genealogische Bilddokumentation. Gesammelt und bearbeitet von Olaf v. Brevern. Hannover, 1996[18]. И письмецо.

Книга не книга, вернее, ротапринтное издание в твердой обложке с золотым тиснением на корешке и цветным изображением герба Бревернов на титуле.

Это, как понимаю я теперь, было достойное творение девяностодвухлетнего, стоявшего на пороге в мир иной русскоговорящего Олафа и своеобразный памятник знатному и славному роду Бревернов, рассеянных после 1917 года по всему свету. Найденные и опознанные, за исключением нас, живущих в Советской России, даже в самых отдаленных от Прибалтики уголках земного шара, они отнесены в ней к той или иной генеалогической линии с фотографиями прапрадедов, дедов, отцов, детей и внуков, бывшими имениями, домами и даже коллективными фотографиями тех из них, кто приезжал с 1931 года на Familientag, вначале в Ревель, потом в Ганновер и другие города.

Лица приятные, интеллигентные. Некоторые, правда, напоминают мне, поскольку они в военной форме, Фрицев и Гансов из киносборников времен Великой Отечественной войны.

Я вглядываюсь в значительные мужские и женские лица XVII, XVIII и XIX веков, пытаюсь разобрать подписи к портретам, рисункам и фотографиям усадеб и домов. Дивлюсь их внутреннему убранству и окружающей их природе. Если это лица мужского пола, то подписи под их портретами говорят, где и когда тот или иной родился и умер, когда, на ком и где женился, даются годы жизни жены и ее родителей, в особых случаях кем эти родители были, далее следует занимаемое главой семьи положение. Например: Kais russ. Gen-Major, Stabkpt[19]. Потом, чуть ниже, идут дети, внуки и правнуки. Женский пол представлен только годами рождения и смерти. В генеалогии пальма первенства отдана мужскому полу. Да-а, вот такая, с позволения сказать, дискриминация! С более поздних фотографий женщины глядят несколько независимее. Так кто же они, кроме того, что Бреверны? Кем они, эти женщины, были? Кроме жен и матерей? Неизвестно. Скорее всего, никем.

На первых групповых фотографиях Familientag(oB) 1931, 1932 и 1967 годов — одни мужчины. Позже, с 1972 года, — мужчины, и женщины, и даже дети.

Здесь женские лица менее значительны и почти современны. В их глазах уже читается независимость. Так ли это? Как бы хотелось знать. Кем они, эти женщины, были? Да и мужчины тоже, что они сделали в этой жизни во славу своей знаменитой фамилии? Кстати, а у всех ли смотрящих на меня с фотографий было или есть высшее образование? Я, конечно, не специалист по физиогномике, но, пожалуй, в данном случае этого и не требуется: лица говорят сами за себя. К тому же бесплатно, как в Советском Союзе, получить его за рубежом было непросто, а тогда и невозможно, как стало теперь и в сегодняшней России. Переоценка ценностей, а жаль! Ох, как жаль!

Так вот, в книге Олафа представлены Бреверны, рожденные, выросшие и покинувшие Прибалтику, после событий семнадцатого года и позже. А таких, как наш отец, оставшийся в России, участвовавший в Первой мировой войне, прошедший Гражданскую войну и погибший в тридцать девятом, и таких, как мы, рожденных, выросших и уцелевших уже в Советской России после тридцать седьмого и Великой Отечественной войны, нет. Что, не искали? Да нет, пытались. Но безуспешно. Уж очень был тяжел «железный занавес» как для тех, кто искал, так и для тех, кого искали. Однажды, в минуту откровенности, Владимир рассказал мне, что в бытность его во флоте он был как-то вызван к высокому начальству, где ему сообщили, что какой-то родственник из-за кордона его разыскивает, и строго спросили: «И как же это вы оказались по разные стороны баррикад?»

Что он на это ответил, он мне не сказал. Но очень скоро, не дослужив год или два до пенсии, вышел в отставку и, вернувшись в Москву, поступил на работу в гражданское учреждение. Думаю, чтобы дослужиться до полной пенсии, ну а сыну дал фамилию жены. Вот так!

Так что нам попробовать найти «нить своей семейной истории», как написал мне в своей записочке Жорж, сопровождая книгу, не так-то просто, особенно когда ты знаешь только то, что ничего о ней не знаешь. И все же я продолжаю вглядываться в лица нашей большой немецкой семьи. Пытаюсь понять немецкий текст, набранный готическим шрифтом. Ведь в сорок втором году в школе я начинала учить именно немецкий. Однако в сорок третьем немку заменили англичанкой. Англичанка вроде как была носителем языка или какое-то время жила за границей, не помню. Куда делась немка, не знаю. А вот англичанку, которая ездила с нами летом сорок третьего в колхоз полоть и окучивать картошку, а вечером после работы на полях облачалась в красивую шелковую китайскую пижаму и ложилась, как и все мы, спать на набитый сеном мешок, брошенный прямо на пол деревенской школы, арестовали и выслали из Москвы. Так что, не успев прикипеть к английскому, мы все же успели полюбить красивую и добрую англичанку, которая учила нас не только языку, но и хорошему поведению и даже не сердилась на нас и не выгоняла из класса, когда, не выучив урока, мы прятались за висевшие на вешалке пальто и вдруг выдавали себя кашлем или чиханием. Вешалки в сорок втором году стояли прямо в классах и только в начале сорок четвертого перекочевали обратно в гардероб, где гардеробщицей, как тогда болтали, работала, уже будучи старой и злой, княгиня Шаховская, называя нас, бросавшихся очертя голову после звонка «за польтами», хабалками.

Англичанка же, услышав наше чихание из-за вешалки, говорила: «Будьте здоровы и постарайтесь быть внимательными и слушать мои объяснения, раз уж пришли на урок, но после урока загляните к медсестре, пусть даст вам градусник».

На одном из ее уроков я, сидя за вешалкой, вдруг запела: «Мэри, Мэри, чудеса! Мэри едет в небеса!..»

«Бреверн! А у тебя неплохой голос, — сказала она. — Может, будешь певицей!»

И вот однажды мы узнали, что Мэри (англичанку звали Мария), уехала. Куда? Кто-то из педагогов нам ответил: в Сибирь. И класс снова стал изучать немецкий. Но я немецкий так и не выучила, даже перейдя в другую школу, где преподавала настоящая (а может, и нет?!) немка, которая, как и математик Рудольф Эрнестович Струве, явно благоволила ко мне. И даже перед экзаменами на аттестат зрелости сказала: «Ты не волнуйся на экзамене, если не все знаешь. Только не молчи, я все равно поставлю тебе «хорошо». Ты ведь пойдешь в актрисы, так?»

Боже! И каков был ее ужас, когда в 1951 году на традиционном сборе она узнала, что я учусь в Институте иностранных языков.

«Не волнуйтесь, не волнуйтесь, — сказала я. — Я вас не опозорила. Я сдавала испанский, который освоила на подготовительном курсе Московского педагогического института имени Потемкина. А на подготовительный нас, желающих изучать испанский, брали без экзаменов». Не сказала я только, что в 1948 году с первого курса из этого самого педагогического я была исключена (будучи отличницей и старостой группы) за стихи на одну нашу великовозрастную студентку, носившую кирзовые сапоги. Она донесла на нас, сбежавших с какой-то неинтересной лекции. Весь курс был возмущен ее поступком, а я и еще одна студентка написали на доносчицу ядовитые стишки. Кто-то с курса их размножил и пустил по рядам, и, когда они дошли до доносчицы, она взяла их и отправилась в деканат или к ректору, не знаю. Меня как старосту группы тут же вызвали к декану. Но поскольку курс твердо решил не выдавать написавших, я на вопрос декана: «Кто это сделал?» — ответила: «Не знаю». — «Но мы же дадим диктант, — сказала декан, — и выявим по почерку, кто это сделал. Ну подумайте сами, ведь тот, на кого написаны эти пасквили, — член партии и участник войны». И диктант действительно дали, но выявили (уж не знаю, действительно ли вызывали экспертов, как было сказано) только переписчика. И хотя вся группа требовала держаться до последнего, я поняла, что будет несправедливо, если пострадает переписчик. Пошла и созналась. Услышав мое признание, декан сказала мне с укором: «Я вам не верю. Кого вы покрываете и зачем?» А когда с повинной пришла и вторая «пасквилянка», то нас обеих вызвали к ректору. Стоя в ректорском кабинете, на большом красивом ковре, и слушая гневную обвинительную речь того, кому вверено было это учебное заведение, я никак не могла понять, почему он, прочтя мои пустозвонные куплеты, так ополчился на мою фамилию. «Так, — сказал он, — вы — Бреверн. Откуда у вас эта фамилия?! А что это еще за имена или отчества?» — «Да, моего отца звали Иоганнес Эдуард Николаевич». — «Интересно, почему у него два?.. Вы кто по национальности?» Я ответила, как отвечала всегда: «Отец — эстонец, мама — русская». — «Что-то, — сказал он, — я таких имен у эстонцев не знаю! Похоже, вами руководили из-за рубежа! Кто? Отвечайте».

Голос его срывался на крик. Не понимая ярости ректора, я, опустив глаза, уставилась на ковер, края которого вдруг покрылись черной свастикой, и она пошла на меня со всех четырех сторон. (Позже муж объяснил мне, что свастика — это обычный орнамент на коврах, и ничего больше. «Короче, никакой мистики!» — сказал он.)

Теперь, когда спустя годы и годы я пишу эти строки, мне на память приходит один директор, который работал у нас в издательстве «Художественная литература» год или полтора, точно не помню. Так вот, однажды он в сердечной беседе с одним из своих подчиненных рассказал тому, что до прихода в издательство был начальником тюрьмы. Вот так! (До чего же широк был диапазон руководящих возможностей у нашей советской номенклатуры!) И теперь, опасаясь своих бывших «подопечных», он всегда носит в портфеле топорик и, прежде чем войти в издательство, оглядывается по сторонам.

Не знаю, кем был раньше ректор того педагогического института и был ли у него топорик, но рубил он с плеча.

«Так будете отвечать или как?» — продолжал он орать на меня.

От охватившего меня ужаса и подступившей тошноты я поднесла ко рту платок и закрыла глаза.

«А-а! — продолжал он, держа в руках какую-то бумагу, — так вы еще и не комсомолка! Тем лучше!»

Почему «тем лучше» и для кого? Я тогда не поняла.

«С завтрашнего дня вы исключены из института. Вам это понятно?»

Так для меня закончился едва начавшийся первый курс в Московском педагогическом институте им. Потемкина.

Забрав документы, я несколько месяцев просидела дома, все время вздрагивая, когда в нашей коммунальной квартире раздавался долгий требовательный звонок в дверь. Сердце мое замирало, в висках начинали стучать молоточки. «За мной! Теперь это за мной!» — говорила я себе, вспоминая слова отца.

Потом я поняла, что сидеть дома и трястись от страха просто нельзя, надо что-то делать. И решила записаться в один из кружков Дома ученых — отец мужа, доктор исторических наук, профессор МГУ, был его членом. Однако тут же выяснилось, что в середине года записаться можно было только делать шляпы: все другие кружки были переполнены. Ну что ж, буду учиться делать шляпы, решила я. И даже сделала две шляпы на заказ. А когда спустя время я успокоилась и осознала, что волчьего билета у меня нет и из комсомола я не исключена, потому что не была комсомолкой, что, без сомнения, было к лучшему, но теперь уже для меня (для ректора-то института, как я поняла потом, это было к лучшему, потому что, как говорится, сор из избы не надо было выносить — светиться в райкоме или горкоме), я решила еще раз попробовать, как и перед поступлением в Потемкинский институт, поступить в ГИТИС. И поступила на актерский факультет, курс Ольги Ивановны Пыжовой, правда, кандидатом (кандидатами в студенты у нас в тот год были Надежда Румянцева, Антонина Дмитриева и я).

В конце первого курса каждый из нас должен был подготовить отрывок из какой-нибудь пьесы. Я взяла кусок из арбузовской «Тани». Подыгрывал мне студент второго курса Владимир Андреев (потом ставший художественным руководителем Театра Ермоловой). Оделась я для отрывка в соответствии со своим вкусом и веянием моды (шел 1948 год): на мне была белая капроновая кофточка, скорее всего говорившая о достатке семьи, и капроновые чулки. «Показали, — как сказал Володя, — отрывок достойно!» (Однако, как выяснилось позже, женскому коллективу комиссии очень, очень не понравилась моя слишком прозрачная капроновая кофточка!) Завистливый пуризм в те годы был у нас в большом ходу.

Посмотрели бы они на выходящих сегодня на сцену полуобнаженных актрис! Да их ни одной не было бы в театре. Всех убрали бы за безнравственность. Поняв, что актрисой мне не быть — это ясно, если внимание судей привлекла не моя Таня, а моя кофточка, которая потом долго обсуждалась на курсе, — я ушла из ГИТИСа. Так, к счастью, я, не став актрисой, стала переводчиком художественной литературы Португалии и Бразилии. Кстати, в ГИТИСе тоже был свой ректор, который, подписывая мне какие-то бумаги, когда я уходила, сказал: «Ну, какая из вас может быть актриса?! Да вы уже к сорока годам будете вот такой толстой и старой!» И он мне показал мой будущий объем, широко распахнув руки. Не хватило мне тогда ни ума, ни смелости предложить ему встретиться со мной сегодня!

Поступив в 1951 году в Московский педагогический институт иностранных языков им. Мориса Тореза (уже со знанием испанского), где я училась в группе испанских детей, приехавших в СССР в 1937 году, и, конкурируя с ними в знании грамматики их родного языка, я в 1957 году закончила его со знанием испанского и французского. А позже, уже работая на Московском радио в редакции вещания на Бразилию и Португалию, изучила и сдала экзамен по португальскому языку.

И вот теперь, держа в руках книгу «Семья фон Бреверн», я, при знании трех языков, поначалу никак не могла «врубиться», как говорит сегодня молодежь, и понять даже подписи под имеющимися в ней фотографиями. Потом все-таки освоила эту своеобразную и совсем незамысловатую для генеалогических текстов лексику. Однако отыскать линию отца, не имея практически достоверных сведений ни о деде, ни о прадеде, ни о родном брате отца, ни о двоюродном, было очень трудно. К тому же, теперь Латвия и Эстония, где когда-то жили Бреверны, были государства независимые и к русскоговорящим, пусть даже немцам, нетерпимые. Да и списаться с их архивами теперь было не так-то просто, а ехать в своем возрасте в Эстонию или оплачивать чью-то помощь в таком деле — просто нереально. А если иметь в виду, что в Эстонии идет реституция бывшей собственности прибалтийских немцев, и это сегодня волнует эстонцев, даже неэтично. Не уверять же мне их, что я не собираюсь претендовать ни на их земли, ни на их дома, ни на что-либо другое.

Я продолжаю вглядываться в лица нашей большой немецкой семьи. А вот и линия Жоржа и он сам собственной персоной, при всех своих регалиях, с французской женой, сыном, родителями, дедами и прадедами. Глядя на его родственников, я только укрепляюсь в мысли, которую высказала ему при первой встрече: «Нет, мы не близкие родственники!» Да, думаю, что и он, разговаривая со мной по телефону, сказал, что мы, возможно, очень близкие родственники, только ради того, чтобы заинтересовать меня и склонить к встрече. И это ему удалось. Только вот зачем? Он же ведь, без сомнения, знал, да, думаю, и проверил на Владимире, что мы отнюдь не близки. А может, просто ради знакомства и возможности нанести нам визит в Москве и пообщаться по-русски? Кто знает? Ведь, может, и этого не так мало для живущего всю жизнь в Париже эмигранта русско-немецкого происхождения, пусть даже со столь четко выстроенной родословной не в пример нам, советским Бревернам, вынужденным системой быть Иванами, не помнящими своего родства! А может, зачем-то еще? Зачем? Эта мысль не оставляет меня и сегодня.

Листаю книгу дальше. Ба-а-а! Да у прадеда Жоржа, Николая Георга Энгельбрехта фон Бреверна, родившегося в Ревеле, жившего в имении Изаак (Эстония) и под Санкт-Петербургом в имении Смолеговицы Ямбургского (Кингисеппского) уезда и там же похороненного, было одиннадцать детей!!!

А вот у деда Жоржа, рожденного в Нижнем Новгороде, был один-единственный ребенок — сын Анатоль, рожденный в 1910 году в Пензе, где он и жил с матерью до тех пор, пока эстонские Бреверны не вывезли их из России.

Так вот, вывезенное из Пензы семейство Анатоля едет к бабушке, владелице ресторана в Ницце. А из Ниццы в Париж, где в 1943 году у Анатоля рождается Жорж, уже четвертый ребенок.)

Интересно, каким таким доходным делом занимался отец Анатоля, и на что они, эмигранты из России, жили в Париже, имея четверых детей? Да-а-а, у каждого своё и каждому своё!

Между тем, мой (наш) отец, генерал-майор в Гражданскую войну (так сказали мне позже в Центральном архиве Министерства обороны в Подольске), в 1936 году уже был в числе командующего и начальствующего состава РККА и руководил учебной группой Московского учебного центра и даже закончил вечернюю Военную академию РККА, что было засвидетельствовано подписью наркома обороны Союза ССР Маршала Советского Союза К. Ворошилова.

И наша семья, естественно, до всех отцовских бед жила в достатке, но без каких-либо излишеств. Это точно!


И я опять достаю фотографии отца. Вот он в солдатской форме царской армии (апрель 1915 года), вот в форме прапорщика с Георгиевским крестом (какой это год?), а вот и в штатском. Это уже июль 1927 года. Меня еще нет, а брату уже три года. Какой ты красивый, отец! Я неотрывно смотрю в твои огромные немигающие глаза. Их взгляд завораживает, держит, не отпускает. Ты что-то хочешь сказать мне или спросить меня… Но что? Что? Что? Однако плотно сомкнутые в четком красивом рисунке губы вынуждают тебя хранить молчание. Так на кого же ты похож в этой книге, присланной мне с Жоржем немцами из Ганновера?

Я кладу твою фотографию рядом с портретом одного из родоначальников рода Бревернов — президента Российской академии наук Карла Германовича фон Бреверн. И тут же вспоминаю слова редактора Ленинградского отделения издательства «Художественная литература»: «Лилиана, да у вас с ним одно лицо. А ведь это начало XVIII века. Надо же, какие гены! Невероятно!»

Да, генетика — вещь упрямая. И сколько бы советские «ученые» умы ни старались ее опровергнуть, ничего не получилось.

Вот — пожалуйста! Глаза, надбровные дуги, тот же четкий рисунок губ — и у президента, и у отца. Он же сохраняется и передается из поколения в поколение. Но не у всех Бревернов, нет! Ветви-то разные. Так к какой же из ветвей родословного древа принадлежишь ты, отец?

Теперь вы оба, Карл Германович фон Бреверн с двадцать второй страницы книги «Die Familie v. Brevern» и ты, отец, с твоей любимой мною фотографии 1923 года, смотрите на меня неотрывно, только Карл с созерцательным любопытством, а ты, отец, с твердой надеждой и даже уверенностью. На что? Не знаю. Но начинаю догадываться.

Загрузка...