Коктебель, Коктебель, как я скучаю по тебе и как боюсь и даже не хочу увидеть тебя сегодня. А в далеком шестьдесят пятом, когда я впервые вдохнула полной грудью твой морской, степной и горный воздух, ты был необыкновенно хорош собой и чужд сегодняшним русско-татарско-украинским страстям, бушующим на твоей благословенной земле. Тогда ты благоухал цветущей белой акацией, сиренью, дроком и еще чем-то не-
уловимо коктебельским, которого не было, нет и никогда не будет на земле, и встречал нас с распростертыми объятиями.
В Коктебель мы с мужем всегда приезжали в конце апреля. В это время года в парке Дома творчества писателей уже буйно цвела сирень и белая акация и начинало распускаться иудино дерево. Чуть позже, в первых числах мая, всеми нами любимая Библейская долина вспыхивала выстилающим ее огненно-красным горицветом. А по дороге на Карадаг, образ которого, как писал Максимилиан Волошин, «ваял двойным резцом огонь древних недр и дождевая влага», нас приветливо встречали, кивая головками, дикие пионы, и настороженно топорщилась, всегда готовая к отпору, неопалимая купина.
Карадаг — это удивительное, завораживающее каменное чудо. Он влечет к себе, заманивает в свои пещеры и гроты, подталкивает к стоящим над обрывами скалам и настойчиво зовет вниз, в свои бухты, где ласково плещется соленая морская волна. И когда мы, уставшие после долгого подъема на перевал и прогулок по горным тропам, наконец спускались в одну из таких бухт, под ногами у нас оказывался шуршащий ковер черносерой полированной коктебельской гальки. Набежит морская волна, намочит гальку — она почернеет; отхлынет волна, солнечные лучи высушат гальку — она станет серой. А новая волна уже опять набегает, идет одна за другой, играет галькой и дразнит меня. И я с восторженным криком бросаюсь в холодную майскую воду, но тут же, окунувшись, выскакиваю на берег.
Иногда, встав рано утром, мы до завтрака шли в Тихую бухту за гору Хамелеон. Миновав береговую пограничную вышку, как правило, сбрасывали одежду и, оставшись в купальниках, продолжали свой путь под утренним коктебельским солнцем и всегда освежающим коктебельским ветром. В бухте купались в чем мать родила (в такое раннее время там, как правило, не было ни души) и, уже одевшись, чтобы не обгореть, теперь под жаркими лучами солнца пускались в обратный путь, торопясь успеть к завтраку. После завтрака я работала за письменным столом, а муж шел писать пейзажи.
Вот так, приезжая из года в год весной, мы стали коктебельцами, как говорили все, весеннего призыва. Ни летом, ни осенью мы в Коктебель не ездили. Правда, один раз осенью все-таки попробовали поехать на виноград, но это был совсем другой Коктебель: другое море, другие горы, другие люди.
Никогда не забуду свой первый приезд в этот замечательный уголок восточного Крыма. Получив номер на втором этаже третьего писательского корпуса, стоящего у моря, я, подойдя к окну и распахнув его, тут же отпрянула: огромное темно-синее Черное море прямо на меня катило свои высокие мощные волны с белыми барашками.
В тот же вечер, устроившись на раскладушке в лоджии и глядя на усыпанный бриллиантами черный бархат неба, я решила, что все двадцать четыре дня буду спать только здесь, чтобы дышать морским воздухом. Но в первую же ночь, как ни старалась заснуть, так и не смогла. В голове все время навязчиво крутилась одна и та же фраза: «Я опять не сплю! Я опять не сплю! Я опять…» И вдруг:
Я опять не сплю,
я опять молю,
чтоб пришел рассвет,
но его все нет!
А кругом все спят,
тихо все вокруг.
Только ветер вдруг
колыхнет листву.
Темен неба круг,
глаза звезд горят,
На посту они
в эту ночь стоят.
Стерегут покой,
стерегут рассвет.
Но покой не мой.
И рассвета нет.
Муж тихонько посапывал в глубине комнаты. Потом по небу покатилась звезда:
Я вижу падающую звезду.
А что, если так же и я упаду…
И не узнает никто никогда,
куда я упала,
куда?
Да, именно в Коктебеле я снова стала писать стихи. И как же хорошо мне всегда работалось в Коктебеле! Здесь я впервые перевела ритмическую прозу Урбано Тавареса Родригеса «Смерть аиста» и «Письмо» Вержилио Феррейры. Прочла и начала переводить роман Алвеса Редола «Яма слепых» и даже решила переводить роман Виторино Немезио «Непогода в проливе», хотя это уже была не собственно Португалия, а ее Азорские острова, о которых я мало что знала и, естественно, не бывала ни на них, ни на острове Мадейра. Но «Португальский институт книги и библиотек» мне тут же прислал толстый том «Открытие Португалии» в картинках и текстах, где были и Азоры, и остров Мадейра.
Здесь же, в Коктебеле я обрела новых друзей среди переводчиков и писателей и крепче подружилась со старыми. И теперь всякий раз, вспоминая Коктебель, вспоминаю и недавно (как недавно? Теперь уж давно) умершего литературоведа академика Николая Ивановича Балашова, который водил нас, новообращенных коктебельцев, в горы (на Карадаг и вокруг Святой горы) и даже в дом Волошина, когда еще была жива жена Волошина Мария Степановна и его «Дом-музей» для посещений был закрыт. Вспоминаю я и Бориса Абрамовича Слуцкого, который слушал мои стихи (что я ему тогда читала там, в Коктебеле, сидя на лавочке у восемнадцатого корпуса? Да все подряд), и…
Тихо дремлет теплый вечер, зажигая огоньки
в этой маленькой деревне, что ютится у Оки.
Во дворе мычит корова, куры видят третий сон,
спит индюк — двора обнова, молодец, красавец он.
Утки чинно друг за другом возвращаются с реки.
За столом в соседнем доме вечеряют пастухи.
Где-то там за косогором ветерок улегся спать,
и туман лег. Завтра рано, ему поутру вставать.
Все уснуло, все в покое. И сегодня, как вчера,
Лишь собачья перебранка не смолкает до утра.
Взглянув на Бориса Абрамовича, я замолчала.
— Читайте, читайте, — сказал он.
Я стала читать дальше…
Черепица Таллина
сегодня опечалена.
Плачет черепица,
дождь по ней струится.
Стоит солнышку взойти,
черепица на пути.
Засверкает, заискрится,
заиграет черепица.
Черепица Таллина
весела отчаянно.
Снег кружится и ложится,
одевая черепицу
в белый свадебный наряд.
Бриллиантами горят
все и вся вокруг подряд.
Ветер тронет черепицу,
черепица обнажится,
сбросит белую фату
и, краснея, красоту
отдаст ветру-исполину,
что не раз ее покинул,
солнцу, что из года в год
радость и тепло дает,
хмурому седому небу
и тебе, ведь ты там не был?!
— Еще! — сказал Борис Абрамович. — Еще!
Нет воскресений, нет вознесений!
Есть бесконечных страстей хоровод:
Мытарств, распятий и потрясений,
Предательств и лжи учрежденный черед.
— Ну, ну, — продолжал он подбадривать меня.
Мне надоела суета с ее пустым и грешным телом.
Ведь эта дева никогда не забеременеет делом.
Она не даст ростка любви и плод фантазии раздавит.
Сегодня, делу вопреки, она, играя, миром правит.
Тепло, покой, уют и сон украла суета у мира,
И нынче суетно звучит поэта суетного лира.
— А знаете что, Лилиана Эдуардовна, — прослушав меня, сказал Борис Абрамович, — приходите-ка вы ко мне на семинар начинающих поэтов. Мы по четвергам собираемся на улице Богдана Хмельницкого в Доме народного творчества.
— Хорошо, — ответила я. — Но… Борис Абрамович, ведь…
В стихах я просто душу отпускаю,
даю ей воспарить в безоблачную высь.
Когда же проза жизни отрезвляет,
Я ей кричу: Вернись, душа, вернись!
В Дом народного творчества я пришла раза два, не больше. Не хватало ни времени, ни сил. Работа, семья: муж, дочь-школьница, которых нужно, кормить, поить, а главное — любить.
Со временем почему-то у нас в редакции перестал появляться Борис Абрамович Слуцкий. Правда, работа над его переводом стихов португальского поэта Фернандо Пессоа уже была закончена, и рукопись то ли находилась в производственном отделе, то ли уже была в типографии. А потом, спустя какое-то время мне позвонил заместитель председателя Литфонда СССР Владимир Федорович Огнев и сказал, что среди названных людей — а их единицы, — кого умирающий Слуцкий хотел бы видеть, он назвал вас, Лилиана Эдуардовна.
— Сходите к нему во Вторую градскую.
Я пошла, от души желая сказать что-нибудь утешительное стоявшему на пороге в мир иной человеку. Не вышло. А вот томик стихов Фернандо Пессоа с переводами Слуцкого вышел, но уже после его смерти.
Да, вспоминая Коктебель, я вспоминаю и молодого Владимира Маканина, сидевшего за нашим веселым молодежным столом (не считая, конечно, вдову умершего художника Натана Исаевича Альтмана, написавшего еще в 1914 году великолепный портрет Анны Ахматовой). Тогда Володя Маканин был начинающим писателем. Он много работал, частенько запаздывал к обеду, а иногда не приходил и к ужину. Позже мы несколько раз встречались с ним в Доме творчества «Малеевка». Вот в одну из встреч он и подарил нам с мужем свою книгу «Ключерев и Алимушкин», написав на ее титуле: «Лиле и Юре с доброй памятью. Володя. 31.12.79». Потом мы как-то встретились на книжной выставке Non fiction в ЦДХ, едва успели поговорить перед его выступлением, как на него набросились читатели. Не помню, какая его книга тогда вызвала такую читательскую любовь. Он дал мне свой телефон, но я так и не позвонила. Теперь, уже в 2008 году, Володя подписал мне на очередной Non fiction свою книгу «Асан» и опять дал мне свой телефон. «Обязательно позвоню», — сказала я. И позвонила в апреле 2009 года, пригласив его на посмертную выставку мужа, которая проходила в Московском Союзе художников, но Володи не видела, как не видела никого, находясь в тяжелом стрессе.
Так вот, с кем только я в Коктебеле ни встречалась из своих современников, многие из которых теперь уже ушли из жизни. Это и Василий Шукшин, и Виктор Шкловский, и Юлиан Семенов, и Мариэтта Шагинян, и сегодня здравствующий Евгений Евтушенко, всегда наводивший порядок на набережной у нашего писательского третьего корпуса, где то и дело, собравшись в кучку, донецкие шахтеры (квота в наш Дом творчества у них была и весной, и осенью) спевали: «Веселися, бабка, веселися, Любка, веселися, ты моя милая голубка»; и Юлия Друнина с Каплером, и доктор наук, директор Института русского языка и литературы Академии наук СССР Елена Андреевна Земская (племянница Михаила Булгакова), с которой мы, надо сказать, подружились, прежде всего, благодаря нашим маленьким дочкам. Девочки играли в классики у «Муравейника» — так называли старый волошинский корпус, в котором на третьем этаже с отдельным входом любила независимо ото всех жить Лена.
Но месяц в Коктебеле пролетал быстро и приходилось возвращаться. Нет, не к работе — работать я не переставала и в Коктебеле, переводя книгу за книгой, — а в женский рабочий коллектив, где всегда кто-то кому-то завидовал, кто-то кого-то любил, а кого-то не любил, да еще при таком заведующем, с которым у нас теперь отношения были столь плохи, что дальше некуда.
«Но всему приходит конец» — думала я, когда Столбов, вступив в Союз писателей после своего перевода романа Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» (надо сказать, он был неплохим переводчиком, что никак не отменяло его человеческих недостатков), ушел в 1975 году из издательства на свободный литературный труд. Сколько тогда ему было лет? Шестьдесят? А может и больше, ведь он еще в тридцать седьмом участвовал в испанских событиях, а много позже, в Великую Отечественную войну, сменил в Генштабе отбывавшего тогда на фронт известного журналиста Юрия Федосюка, с которым мы в 1967 году, когда он работал главным редактором русской версии «Дайджеста», встретились и подружились опять же в Коктебеле.
И вот теперь, казалось бы, для Валерия Сергеевича Столбова, человека бесспорно творческого, наступило то самое время, чтобы забыть все административные дела и ненужные разборки с нелюбимыми авторами и редакторским составом и уйти с головой в переводы. Ан нет! Неуемная жажда властвовать и иметь везде свою руку, и крепкую, тем более, в бывшей подведомственной ему редакции, не давала ему покоя. И он стал проталкивать на должность заведующего нашей редакции своего человека, но совсем из иного ведомства. Владея испанским, тот человек работал в Госкомитете по экономическим связям с зарубежными странами. Время от времени, посещая страны Латинской Америки, он привозил Столбову, предлагая себя в качестве переводчика, ту литературу, которую и литературой-то назвать было никак нельзя. А тут вдруг перед ним замаячило кресло заведующего.
Однако сразу посадить его в кресло заведующего нашей редакции Столбову не удалось: издательству нужен был прежде всего заместитель главного редактора. Ведь последнее время, руководя нашей редакцией, Столбов по совместительству был и замом главного. А главный редактор Пузиков, хоть и не переставал ходить на работу, постоянно болел. Между тем, протеже Столбова никак не тянул на зама главного, как, кстати, и на заведующего нашей редакцией. Ну не был он знаком с художественной литературой, не был. А тут еще классика! Однако, упорствуя, Столбов нет-нет да и подбрасывал ему переводик какой-нибудь спущенной сверху испанской книжонки (там наверху тоже были не очень сильны в художественной литературе), чтобы тот на паях с кем-нибудь перевел ее, конечно же, с помощью редактора, трудившегося с ним вместе в поте лица своего.
Так вот, наш главный редактор Александр Иванович Пузиков протеже Столбова к себе в замы не взял.
И после долгих ожиданий на должность заместителя главного редактора и по совместительству заведующего нашей редакцией к нам пришел всеми уважаемый Владимир Дмитриевич Золотавкин — бывший сотрудник журнала «Иностранная литература», который больше всего на свете любил литературу, изменяя ей разве что с кружечкой пива.
Так начался «золотой век» (правда, короткий — Владимир Дмитриевич Золотавкин вскоре умер) для достойных авторов, творческих сотрудников издательства и всего издательского коллектива, который просто боготворил Владимира Дмитриевича.
Наш новый заведующий ни мне, ни моим коллегам никогда не предлагал в качестве переводчиков или рецензентов своих друзей-непрофессионалов.
Да и предложений к формировавшемуся перспективному плану Золотавкин ждал прежде всего от редакторского коллектива и всеми нами уважаемых профессионалов-переводчиков и литературоведов. Потом он все просматривал, включая авторские заявки, и обсуждал их со всеми нами вместе. И только со мной одной — планы изданий португальской и бразильской литературы: ведь в издательстве «Художественная литература» я была единственным португалистом. («Лиля у нас монополист», — говорил Степан Петрович Мамонтов, советник по культуре советского посольства в Лиссабоне.) Однако это не мешало мне частенько редактировать и переводы с испанского таких' знаменитых классиков, как поэт Луис де Гонгора-и-Арготе (XVI век), драматург Тирсо де Молина (XVII век), Аларкон (XVIII век) и многих других.
Так, при Владимире Дмитриевиче Золотавкине каждый член нашего редакторского коллектива был вынужден оценить свои знания, способности и возможности работать в редакции, вне зависимости от имеющегося в кармане партийного билета (сам Золотавкин был членом партии), который давал большинству неучей, бездарей и приспособленцев определенные привилегии.
С приходом Владимира Дмитриевича Золотавкина пришло время высокой оценки человеческого достоинства, глубоких знаний и подлинных способностей каждого, кто хотел и мог занять свое собственное место в литературе и в жизни издательства. И все-таки Минину, протеже Столбова, какое-то время после смерти Золотовкина и его преемницы Алевтины Ивановны Мироновой удалось поцарствовать в нашей редакции и даже при полном незнании и португальского языка, и португальской литературы (да еще XVI века) стать редактором «Лузиад» Луиса де Камоэнса.