XVIII

Так вот, не став актрисой (и слава богу!) и окончив в 1957 году Московский государственный институт иностранных языков с хорошим знанием испанского и не очень хорошим французского (не шел он у меня, как, кстати, и у испанских детей, приехавших в Советский Союз в 1937 году и теперь учившихся со мной в испанской группе), я пришла на иновещание Московского радио.

Пришла я к Саше Плевако (однокашнику мужа), который был уже, если не ошибаюсь, обозревателем, нет, скорее, главным редактором «Редакции вещания на Югославию» и общался, как он мне трогательно поведал, с Броз Тито. Пришла, чтобы поговорить о возможности устроиться на работу в испанскую редакцию.

Встретил Саша меня приветливо, но ничего обнадеживающего не сказал:

— Понимаешь, в испанской редакции вакансий нет и в скором времени не будет. Правда, как я знаю, грядет реорганизация испано-португаловещающих редакций и тогда, тогда… Слушай, поработала бы ты у нас на радио внештатно, пописала бы материалы… Ну, хотя бы в рубрику «Культурная жизнь в СССР».

— А что писать?

— Это уже тебе решать. Можно о театре, кино, художниках. Ты что-нибудь писала?

— Нет.

— Ну, так попробуй, найди тему, материал. Если хорошо получится, деньги заработаешь. Атам, глядишь, чем черт не шутит, и в штат могут взять. Один диплом мало что говорит о хозяине и его возможностях.

Я молчала.

— Что молчишь?! Давай, давай, попробуй. Муж — художник, семья интеллигентная.

Эти слова я пропустила мимо ушей.

— И фамилия у тебя любопытная, — сказал он, ставя отметку на пропуске, выданном мне в бюро пропусков. — Ты что, не взяла фамилию мужа?

— Нет, — ответила я.

— А почему?

— Так получилось.

— Может, и к лучшему. А кто у тебя отец по национальности?

Моя фамилия, имя и два отчества всегда вызывали этот вопрос.

— Он из Эстонии, — сказала я, как всегда.

— Да-а? Ну, это вторично. А первое и главное: можешь ты писать или нет. Давай, дерзай. Мне пора идти на летучку, к начальству.

Что такое летучка, я тогда не знала.


Писать я попробовала. Муж подсказал тему.

— Пиши о моей тетке Надежде Удальцовой. Хороший художник, у нее берут работу на Венецианскую выставку. Как раз пойдет в «Культурную жизнь СССР».

И я написала.


Я в лифте. Жму на кнопку. Толчок. И, дважды подпрыгнув, лифт стремительно возносится на седьмой этаж. Здесь под крышей, как все художники мира, живет старейший живописец Надежда Андреевна Удальцова.

Она не окружена ни почетом, ни славой, труд ее не отмечен ни орденами, ни медалями, ее именем не пестрят газетные статьи. Это — художник, путь которого был извилист и тернист. Да, ее дорога была трудной дорогой исканий, заблуждений, ошибок, открытий, взлетов и падений, дорогой борьбы за яркое красочное искусство, по которому шли Машков и Кончаловский, Сарьян и Лентулов, Куприн и Крымов. За плечами у нее были кубизм, «Бубновый валет» и Отечественная война, давшая героев, увековеченных художником. И ее жизнь, и ее искусство — пример мужества, стойкости, подвига.

Как сейчас вижу ее: маленькая сутуловатая женщина, опираясь на палку, смотрит на вас своим чуть прищуренным, пытливым глазом. Ей уже семьдесят лет. Сломанное бедро не позволяет ей передвигаться, она — узник в своей комнате-мастерской. И чтобы подышать воздухом, ей приходится выходить на балкон. А частые головокружения не разрешают ей переутомляться.

И какой же энергией должен обладать этот человек, работая по двенадцать часов в сутки стоя, сидя, лежа только потому, чтобы иметь право назвать себя художником в настоящем.

Я пришла, а она стоит и работает. Завтра она ляжет в больницу, а сегодня закончит картину. С полчаса мне придется занимать себя самой. Я сижу, мы молчим. Приятно отогреться с мороза. И я невольно представляю ее нетопленную мастерскую времен войны и ее натюрморт с черным хлебом, увядшими цветами в мрачнокоричневых тонах, который висел у нас в большой комнате, а потом был куплен Ильей Эренбургом.

Посередине комнаты мольберт с только что начатым портретом. Портрет из серии «Молодежь в культурном строительстве». Девушка-искусствовед с путеводителем в руке. Открытое лицо. Черные завитки волос и чуть-чуть презрительная усмешка, адресованная, вероятно, художнику.

Надежда Андреевна что-то сказала. Я не расслышала:

— Что?

— Выставка.

Да, сейчас идет подготовка к ее персональной выставке. После более чем десятилетнего перерыва эта выставка подведет итог ее многолетнему труду.

Перебираю ее картины. Странное чувство они вызывают. Нет ощущения, что писал человек в семьдесят лет.

Вот радость солнечного дня врывается в распахнутое окно, и легкий ветерок чуть заметно шевелит лепестки стоящего на нем букета. Мне кажется, он даже пахнет. И конечно же пионами. Па другом холсте внучка Катюша. Сидит за столом, строя высотное здание будущего. Красные, зеленые кубики и сосредоточенное лицо ребенка, занятого важным делом.

Неожиданно я заговорила о последних событиях: статье Грабаря и толках вокруг нее. Она оживилась. И, глядя на нее, я вижу лукавые глаза цыганки, заглядывающие мне в душу с написанного ею портрета, висящего напротив.

Звонок. Кто-то идет. Мне положительно не везет сегодня. Нет, это почтальон.

— Вот вам письмо и план работы Московского Союза художников.

— А ты уже видела каталог Международной выставки? — спрашивает она меня.

— Да, видела, — отвечаю я.


Оранжевые китайские колокольчики, точно перезвон последней вспышки осени, украшают Международную художественную выставку, открывающуюся в Венеции, а у нас на дворе зима и мороз серебрит стекла балкона.

1957 год.


Напечатала, сдала и через две недели, как было условлено, позвонила в редакцию Плевако.

— Твой материал прошел в эфир по всем европейским редакциям, — сказал он. — Можешь получить деньги, только узнай предварительно, когда будет выплата гонорара. А кроме того, звони в отдел кадров (он дал мне телефон) и с документами… Они скажут, когда… Короче, тебя берут в редакцию вещания на Латинскую Америку, но работать тебе придется с письмами наших радиослушателей из Бразилии.


Так я стала литсотрудником Государственного комитета по радиовещанию и телевидению при Совете министров СССР.

Вначале я осматривалась и приглядывалась ко всем и всему вокруг. Читала поступавшие из Бразилии письма, отвечала на них по имевшимся в редакции болванкам и извлекала из них интересные вопросы, отвечая на которые можно было сделать хорошую передачу, привлекая внештатных авторов, а иногда и обходясь собственными силами (написанный мною материал переводчики переводили на португальский), и старалась, конечно, держаться сотрудников дневной редакции. Пунктуально, в одно и то же время, ходила с ними в буфет обедать, а иногда даже в кафе «Прага» (Комитет тогда находился на Путинках в самом центре столицы), что очень скоро мне надоело. Потом, уже справляясь с кругом своих обязанностей (кстати, реорганизация испано-португаловещающих редакций произошла очень скоро, и я оказалась в «Редакции вещания на Бразилию и Португалию»), я стала подумывать, о чем бы еще написать в «Культурную жизнь СССР» или в «Передачу для молодежи», а может, и в передачу «А знаете ли вы?..», и даже начала работать с крупорушкой (так в то время мы называли портативно-примитивный магнитофон для записи голоса выступавшего). Но тогда я уже стала выходить за пределы редакции и знакомиться со всеми службами большого радиоколлектива, который мне очень нравился своим разноязыким братством. Кого здесь только ни было: испанцы, португальцы, бразильцы, чехи, венгры, французы, англичане, немцы, представители Индии, и Вьетнама — всех не перечислишь. Некоторые из них даже ходили в национальных костюмах. А когда все они во второй половине дня сходились в буфете, это было нечто феерическое. Языковый оркестр, в который нет-нет, да врывались отдельные русские слова и словечки, оглушал меня, когда «дети разных народов» стояли у кассы буфета и выбирали себе блюда русской кухни, спрашивая друг друга: «Que es кислая капуста?», «Was ist das пельмени? Огурец соленый». «Salgado, salgado»[23], — отвечал кто-нибудь из старожилов. И сразу умолкали, когда садились за столы и ели.

Мне они нравились все, и я нравилась им всем сразу. И частенько, когда кто-нибудь из них спрашивал меня по-русски: «Новая? Вы есть кто?» «Страна, какая?», искренне удивлялись все без исключения, даже европейцы, слыша в ответ, что я — русская, Советский Союз. Меня распирала гордость. Вот так! Да, я всегда была стильно одета, но никогда не была стилягой, что нередко слышала на улице у себя за спиной; нет, нет, внутренней пустотой я никогда не страдала. Да и вся обстановка на иновещании была исключительной, сильно отличающейся от московских будней, и я старалась ни в чем не отставать и даже быть впереди всех. Никто из женской половины нашей редакции не ездил с тонвагеном[24] на запись репортажей. А я ездила с диктором на Бразилию, и запись с ним мы вели на два голоса. Так, мы с ним побывали на «Мосфильме», где я взяла интервью у Евгения Урбанского, снимавшегося тогда в фильме «Коммунист», потом в подмосковном зимнем студенческом лагере, на одном из московских заводов, и в наших репортажах всегда звучала музыка ветра, студенческих песен, заводской жизни. Я даже получила старое, потрепанное (на данный момент не было новой корочки) удостоверение собственного корреспондента Московского радио, чем была очень горда.

В конце 1957 года, не дождавшись полагавшейся Бернгарду Борисовичу двухкомнатной квартиры в строящемся кооперативном доме Академии наук СССР (почему двухкомнатной? Две комнаты у нас были и в якиманской коммуналке! Что мы выигрывали, выплачивая огромные деньги за кооперативную квартиру? Впрочем, да! Отсутствие соседей по коммуналке! И наличие собственных мест общего пользования!), мы въехали, и слава богу, в четырехкомнатную квартиру (доплатив большие деньги!), но на первом этаже, что было плохо, конечно. Но до этажа ли было нам тогда?! Бернгард Борисович болел, Юра все еще снимал мастерскую, а наша дочка — ей уже было четыре с половиной года — чаще жила у бабушки, чем у себя дома. А тут, переехав в четырехкомнатную квартиру, каждый из нас обрел свое собственное жизненное пространство, а Юрий — самую большую комнату под мастерскую, в которой теперь уже спокойно мог работать и день и ночь, забывая обо всем на свете. Еще бы! Ведь теперь его донимали грозными письмами деятели из Министерства культуры, присылавшие ему предупреждения о расторжении с ним договора на написание картины «Восстание декабристов». Ну не укладывался он в сроки, не укладывался. И однажды даже получил исковое заявление Дирекции художественных выставок и панорам Министерства культуры СССР.

Продлить договор мужа с Министерством культуры помогло мне как раз лежавшее в кармане удостоверение собкора Московского радио. Именно благодаря ему я спокойно прошла на прием к народному художнику СССР, действительному члену Академии художеств Сергею Васильевичу Герасимову и заручилась его поддержкой. Вот так! Теперь уже Юра работал дни и ночи напролет, забывая обо мне, тем более что я сама очень скоро перешла из дневной редакции в вечернюю, на выпуск к переводчикам и дикторам, став выпускающим редактором на Бразилию и Португалию.

Однако со временем я стала понимать, что забываю испанский язык, а в испанской редакции мест нет и не предвидется. Ведь за последние четыре года у нас в стране было выпущено такое количество дипломированных испанистов, что им, скорее всего, до конца дней придется конкурировать друг с другом. А потому я решила учить португальский, ведь на хорошей испанской почве он должен был быстро дать хорошие всходы. Семь часов каждодневного общения с носителями португальского языка и переведенными ими с русского на португальский текстами должны заставить меня заговорить по-португальски. Я должна была начать переводить на португальский хотя бы бюллетень новостей, ведь словарь их скуп и всегда однообразен.

Теперь я приходила на работу около четырех вечера, получала программу передач и весь материал, наработанный сотрудниками дневной части редакции. Потом бежала в отдел международной информации (где в то время работал мой ровесник Евгений Примаков), вернее, к ячейкам, в которых для каждой редакции лежал общий бюллетень новостей и комментарии обозрева-телей-международников. Приносила все в редакцию и с шести часов царствовала в ней одна: резала основной бюллетень и составляла свой, на Португалию и Бразилию. Потом всё — и бюллетень и комментарии — распределяла между переводчиками. Переводчиков в нашей редакции было буквально раз, два, и обчелся: Сатва Брандао (дочь первого секретаря Компартии Бразилии, окончившая исторический факультет МГУ, и, как выяснилось позже, при тесном с ней контакте, ученица моего свекра) и Франсиско Феррейра — португальский полуграмотный рабочий, который, когда умер Салазар[25], а может чуть раньше, уехал на родину, где, зарабатывая на жизнь, публиковал в какой-то жалкой газетенке свои гнусные заметки под броским названием «Тридцать лет на службе у Кремля». Надо же!!! А у нас он на Первое мая и Седьмое ноября стоял на Красной площади у Мавзолея в числе особо приглашенных товарищей.

Так вот, переводчиков у нас в редакции (они же дикторы!) было двое и на обе страны сразу. Счастьем нашим было то, что в эфир наша передача шла в записи. Прямого вещания как такового в те годы не было ни на Португалию, ни на Бразилию (разве что иногда нам удавалось перевести и дать в прямой эфир на Бразилию полночное выступление Хрущева). Вот так мы и трудились какое-то время. Но потом из Бразилии приехал Антонио Паим, приехал, чтобы жениться на своей любимой русской девушке и увезти ее в Бразилию, и какое-то время поработал у нас диктором. Потом, уже позже, приехал бразилец (с индейскими корнями) по имени Мартин, с женой и сыном, искалеченным полиомиелитом, в надежде вылечить его в советской стране. Но, потеряв здесь красавицу-жену Ану и не вылечив сына, улетел (куда, не помню) и погиб в авиакатастрофе, оставив у нас на радио по себе и Ане добрую память. А когда много позже по контракту приехали бразильцы Вера и Иб Керн, на Бразилию был взят новый выпускающий. Ну, а на Португалию твердо осталась я, и все передачи продолжали переводить и читать Брандао и Феррейра, Феррейра и Брандао. А между тем, португальское произношение сильно отличается от бразильского, да и лексически язык в Бразилии далеко ушел в развитии от своего португальского прародителя. Но что было делать? И мы все ждали, ждали, и я особенно, что вот-вот к нам приедут молодые, образованные, звонкоголосые португальские дикторы.

А пока, раздав тексты переводчикам, я то и дело наведывалась к ним на третий этаж, где стучали машинки испанских, латиноамериканских, португальских и бразильских переводчиков, которые сидели всем скопом в одной большой комнате, и забирала сделанную ими работу. Все они, кроме двух русских девиц, были иностранцами. И меня, новенькую, они привечали. А один из них, уже не молодой по тогдашним моим понятиям (ему в то время всего-то было сорок пять лет), казалось, просто ждал моего появления в дверях, чтобы, оторвав руку от клавиш, поднять ее вверх и поприветствовать меня. Позже он даже стал вставать из-за стола при моем появлении и, подходя ко мне, шутить, заговаривая со мной на самые разные темы, что меня озадачивало и даже начинало раздражать.

Господи, знать бы мне тогда, кем был этот человек в тридцать седьмом в Испании, и почему он здесь у нас, в СССР, и какую он сыграет роль в моей дальнейшей судьбе, я сразу бы ему сказала: «Здравствуйте, дорогой Сьюдад!» — и никогда бы не сомневалась в его искренности. Но «человек живет незнанием своего будущего, и в этом его счастье».

Когда переводы были сделаны и сверены мною с русским текстом, мы с дикторами шли на запись в нашу аппаратную. Дикторы садились перед микрофоном и, глядя на меня сквозь разделявшее нас стекло, после позывных Московского радио начинали передачу: «Fala Moscovo![26]» И давали программу. Потом начинали читать бюллетень новостей, комментарии и все прочее. Иногда мне приходилось их останавливать: нажимая кнопку на пульте, я просила прочесть заново тот или иной кусок. И так каждый день, вернее, вечер: с восьми до двенадцати ночи с шамкающей речью португальского диктора Франсиско Феррейры, звучавшего в диссонанс со звонким напористым голосом бразильянки Сатвы.

Теперь, работая с ними, я хорошо понимала, как ограничены возможности наших португальских переводчиков, особенно Феррейры. Другое дело Сатва, но она же бразильянка. И бразильская лексика не всегда тождественна португальской. А у испанцев были ассы. Один Перона чего стоил! Его голос и способность донести до слушателя политический комментарий оценил сам генералиссимус Франсиско Франко, не разрешив ему сойти с корабля на испанский берег, когда Перона, бывший мэр одного из испанских городов, решил вернуться на родину. Вот так. Но мы ждали обещанных нам новых молодых португальских переводчиков и дикторов. И я очень надеялась, что сумею им понравиться, и они помогут мне освоить португальский, а я им помогу с русским.


И вот наконец они приехали. Он и Она с трехмесячным ребенком в большой, похожей на хозяйственную, сумке с двумя ручками. У нас в то время такого транспортного средства для малышей еще не было.

Первое время Она была целиком занята ребенком. А Он с места в карьер взялся за работу. И в эфире вместо невнятного шамкающего голоса старого португальского диктора зазвучал красивый баритон молодого, четко выговаривавшего все португальские звуки, особенно носовые. Вся редакция радовалась. Потом, с моей помощью очень быстро освоившись на радио, Он, не зная русского, стал переводить текст с испанского варианта: основные новости и комментарии шли по всем редакциям одни и те же. А увидев, что я, сидя в редакции, сверяю свой португальский перевод с русского с его переводом с испанского, и узнав, что я хочу стать переводчиком, а может и диктором, очень скоро стал помогать мне осваивать язык Эсы де Кейроша, а я ему— язык Пушкина. Теперь нас можно было видеть чаще вместе, чем врозь, да оно и понятно: я была связующим звеном между дневной редакцией и вечерней, и когда переводчики переводили розданные мною материалы, а у меня все было подготовлено к записи, включая музыкальное оформление (его, как правило, подбирал музыкальный редактор), я сидела в комнате переводчиков и читала данную Им новеллу «Жозе Матиас» Эсы де Кейроша, чтобы, как только Он переведет предложенный ему материал, Он мог подойти ко мне и проверить мои успехи. И так каждый день. Да, мы симпатизировали друг другу, это так! И Сьюдад, видя нас вместе, то и дело поглядывал на нас поверх своих круглых очков, продолжая стучать на машинке. В конце рабочего дня, — а он кончался в половине первого, а то и в два ночи, если приходило выступление Хрущева — оно всегда приходило после полуночи, и его нужно было перевести и дать в эфир, — нам подавали комитетскую машину и развозили по домам. А мы с Ним жили рядом. Он на одной стороне Ленинского проспекта, я — на другой, но Он всегда провожал меня до подъезда моего дома. Всегда. Мы нравились друг другу, в том сомнения не было ни у него, ни у меня. Со временем к нам стали присматриваться остальные сотрудники нашей редакции и даже других редакций, работавших в нашей аппаратной. И однажды, наслушавшись закружившихся вокруг нас сплетен, Сьюдад, провожая меня к комитетской машине, в которой поджидал меня Он, без обиняков (мы уже были друзьями) сказал мне, что у меня с Ним нет никакого будущего, ни социального, ни политического, никакого…

«Ты это понимаешь?»

«С кем, Сьюдад?» — спросила я его.

«Сама знаешь», — ответил он мне.

Я умолкла. Да, я знала. Но никак не думала, что другие знают то, чего между нами тогда еще не было. Что-то в этом духе я ему и ответила. Но Сьюдад возразил:

«Нет, ты меня неправильно поняла. Я сказал — нет будущего. А то, что между вами сегодня, — это никого не касается, кроме вас самих. Никого… понимаешь, Лили? И я счастлив, видя тебя веселой. Но мне будет очень больно, если потом ты будешь страдать».


Да, Сьюдад, но я уже тогда страдала. Правда, по другому поводу: у моего мужа-художника по-прежнему была (как бы ни был затаскан этот образ) любовница-живопись. А Он, с кем, по твоим словам, у меня не было никакого будущего, как никто другой из всех вас понимал меня и мое желание найти свое место в жизни. Муж и Он очень скоро познакомились, мы даже стали общаться семьями. Да, да, Он частенько бывал у нас дома, приносил мне то словарь, то грамматику португальского языка, по которой обучал меня, то сборник новелл Эсы де Кейроша, то романы Алвеса Редола. Юрий же, занятый своими декабристами (теперь-то я хорошо понимаю, что это был самый ответственный момент в его жизни живописца; монументальное искусство — это совсем иное!), уверенный во мне и в себе самом, не придавал всему этому никакого значения. И даже в два часа ночи, когда комитетская машина подвозила меня к арке нашего дома, не выходил встречать меня к дверям подъезда, который на ночь запирался лифтером, хорошо зная, что Он обязательно меня проводит, и продолжал работать над картиной.

Да, конечно, конечно, Его и меня тянуло друг к другу, и это видели все в нашей португальской редакции, не говоря уже о тех в Радиокомитете кому в те годы вменялось видеть всё. Аты, дорогой Сьюдад, понимал это очень хорошо и пытался упредить то, что могло случиться. Но… что делать? Это случилось!!! И очень скоро дальнейшее развитие наших отношений с Ним заставило меня во всем признаться мужу, хотя моя свекровь заклинала меня этого не делать. Однако не позволило мне мое советское воспитание (а может, просто воспитание) жить двойной жизнью, и я, во всем признавшись мужу, вынуждена была уйти из дома. К маме! А через двадцать дней, которые потрясли нашу семью, я, вернувшись к мужу и дочке, ушла с Радио. Не сочла возможным работать бок о бок с тем, кого мой муж избил за нашу общую вину. (Вину? Так ли называется это? Пусть так!) Через полгода с Радио ушел и Он. Переведенный на работу в Чехословакию, Он навсегда уехал из СССР.

Как же ты, Сьюдад, хотя я тебя живого никогда на «ты» не называла, спасал меня от меня самой, пока не привел меня к мужу! Ты эти двадцать дней чуть ли не каждый день привозил меня к себе домой, познакомил со своими дочками Амайкой и Марисолью и tia[27] (так вы называли пожилую испанку, помогавшую вам по хозяйству после смерти твоей жены) и почему-то «требовал» от своих девочек, чтобы они делали мне бутерброды с колбасой и сыром вместе. («Так, — говорил ты, — вкуснее и сытнее!» Ты прав, я частенько так делаю сегодня.) А от На — чтобы она положила мне на тарелку побольше тортильи[28]. И какие же красивые сказки рассказывал мне ты, кадровый военный испанской армии, бесстрашно сражавшийся с фашистским режимом диктатора Франко, за что самим каудильо[29] был приговорен к расстрелу заочно и практически не мог вернуться на свою Родину. А потому жил в СССР и четыре года провел на полях Великой Отечественной войны, сражаясь за мою Родину.

«Лили, — говорил ты мне (пожалуй, ты один и понимал, что я: и Лили, и Ана), — как только падет режим Франко, я повезу тебя в Испанию. Покажу тебе Мадрид, Барселону, Гранаду, Толедо. Мы пойдем с тобой козьими тропами в горы. Ты увидишь Сьерру-Неваду, Альгамбру и море…»

Я все это увидела, Сьюдад, но тогда, когда тебя уже не было в живых, и даже выступала в 1999 году в Гранадском университете с докладом об издании испанской литературы в СССР, когда уже все мы жили в России.

Да, СССР больше нет, он рухнул, как и социалистический лагерь. (Правда, Куба еще держится. Кто-то мне сказал, что тебе, «Анхелито»[30], там поставлен памятник. Так ли это?!) И мы строим, в чем сходятся многие, капитализм. У нас появилась собственность, что, по-моему, очень неплохо, если она приобретена на честные деньги. Но в такой богатой и огромной стране, как Россия, да еще плохо управляемой, так легко взять чужое и так трудно искоренить это зло. А еще у нас уже есть олигархи. Ну и что ты сказал бы мне сегодня обо всем этом? И о прожитой тобой жизни в сражениях и борьбе за светлое будущее обездоленных, как ты говорил? Я не иронизирую, нет, мой отец, как теперь я знаю, тоже за него боролся до тридцать седьмого года, а что получил? Да и мы чудом остались живы после тридцать девятого. Сегодня я намного старше тебя, Сьюдад, тех лет, когда ты предостерегал меня от превратностей судьбы, и думаю, вправе сказать тебе то, к чему я пришла за прожитые годы: жизнь у человека одна и человек должен достойно прожить ее, создавая вечные ценности.

Так вот, потом ты привел меня к мужу, за что муж назвал тебя Дон-Кихотом при всей твоей внешности Санчо Пансы. Потом ты, как Дон-Кихот, уехал на Кубу. Муж все время говорил мне, что это он тебе напророчил, сказав, что на Радио ты будешь сидеть до поры до времени. А время придет… И время пришло! Тебя призвал маршал Малиновский. И ты был на Плайе Хирон, где победила Кубинская революция.

Потом, спустя годы, ты оказался в Москве проездом. Помню это, как сейчас. Ты у нас дома. Мы живем с мужем и дочкой в том же доме, что и прежде, но на тринадцатом этаже. Ты хромаешь после ранения в ногу. Что-то достаешь из кармана куртки и протягиваешь мне.

«Это тебе, духи «Каменный цветок»! В ГУМе мне сказали, что это лучшие у вас духи!»

Ты приглашаешь нас с мужем на прощальный вечер в квартиру к Марисоли, которая живет теперь на Фрунзенской набережной, а не в большом доме на Большой Пироговке, где жил ты с семьей прежде, и где, как я недавно узнала, жила Долорес Ибаррури.

И неожиданно для меня спрашиваешь:

«Ну, теперь ты счастлива?»

Я помедлила с ответом:

«Да все так же, как и было, Сьюдад. Муж весь день в мастерской со своей живописью, а я… я…»

Твои глаза вдруг затуманились, и в первый момент мне показалось, что тебе плохо:

«Что с вами, Сьюдад? — встревожилась я, но, тут же все поняв, стала трясти тебя за плечи. — Сьюдад! Будьте человеком! Ну, Сьюдад!» — вырвалось у меня.

«А я — человек, Лили, человек! Просто для тебя я — старик. И от того мне очень горько. — Потом, встряхнувшись, сказал: — Так, я жду вас вдвоем. Проводите меня и кубинских товарищей в Китай».


Мы, конечно, пришли. Кубинские товарищи все были в черных очках, и только один, хорошо говоривший по-русски (наш), без очков, но почему-то (тогда я не знала, почему) все они называли тебя, Сьюдад, «Анхелито».

Тот, что был без очков, все время поглядывал на нас с мужем, а час спустя стал, постукивая по циферблату ручных часов, поторапливать всех вас, прощаться с нами и Марисолью, говоря: «Vamos, camarades, vamos. Es hora de partir»[31].

То была последняя наша встреча с тобой, Сьюдад. Какой это был год? Не помню. Скорее всего, шестьдесят… нет, не помню. Потом спустя время от кого-то я услышала, что, вернувшись из Китая на Кубу, ты, Сьюдад, наконец женился во второй раз, но теперь на русской женщине и с ребенком.

Вспоминая сейчас все это, я вдруг подумала: «А почему у меня не было твоего кубинского адреса? Да, почему?» Я могла бы написать тебе, что в семьдесят шестом собираюсь быть в Португалии, а ты бы мне ответил, что в семьдесят шестом будешь жить с женой в Испании, и мы окажемся совсем рядом и, вполне возможно, сможем повидаться. Но этого не случилось, потому что тогда было глухое советское время (я не за все его виню, нет!), и переписываться с иностранцами, мягко выражаясь, было не принято.

Португалию в семьдесят шестом я изъездила вдоль и поперек, а в семьдесят восьмом, проходя стажировку в Лиссабонском университете, встретилась с Тем, с которым, как ты сказал, у меня нет и не будет никакого будущего. И знаешь, что Он мне сказал? «Мы уже с тобой старые!» И это в пятьдесят-то лет?! Правда, Он был белым как лунь, вернее, сед, как Куньял[32], но я ответила: «Нет! Я еще молодая. И я на стажировке в Лиссабонском университете!» Тогда Он решил познакомить меня с теневым правительством Португалии. Почему и зачем? Скорее всего, потому, что я сказала, что всю Португалию я объехала еще в семьдесят шестом году, так что ее показывать мне не надо! А сегодня (в семьдесят восьмом) Португалию, вернее, место действия своего романа — город Эвору — мне уже показал Вержилио Феррейра. «Замечательный писатель!» — сказала я. «Писатель-то он замечательный, а человек…» — начал Он, но не договорил. Эти его слова мой муж, когда я ему их повторила, с легкостью парировал: «Ну да, небось обратился к нему с просьбой поддержать материально компартию, а Вержилио отказался!» — «Естественно, он же не коммунист! — сказала я. — А, как они говорят, ассоциированный член Социалистической партии».

Потом ты, Сьюдад, умер. Когда точно, не знаю. Умерла и твоя старшая дочь Марисоль, по-моему, в Москве. А твоя красивая, как говорил мой муж, дочь Амайя свела счеты с жизнью после твоей кончины, выбросившись с какого-то высокого этажа какой-то высокой кубинской гостиницы. Не состоялась ее жизнь в Испании, куда она уехала из СССР вместе с мужем после смерти Франко, — ни профессиональная, хотя, окончив в СССР Второй медицинский институт, она была врачом, ни личная! Вот так!

А совсем недавно я узнала, что в семьдесят шестом году, после смерти Франко, ты, Сьюдад, действительно вернулся на родину, в Испанию, и какое-то время жил со своей русской женой и ее дочерью в Мадриде.

Я рада за тебя, Сьюдад! Жаль только, что это было так недолго, и развившаяся у тебя болезнь Паркинсона вынудила тебя вернуться на Кубу, которая предложила тебе свою медицинскую помощь.

Но, увы, «Анхелито»! Увы!

Как же жизнь разбросала по свету твою семью, не оставив нигде: ни в Испании, ни в СССР, ни на Кубе твоего семени (ведь у Амайи от бросившего ее в Испании мужа вроде бы детей не было! А может, я ошибаюсь?) Вот во что обошлась тебе твоя жизнь в сражениях за светлое будущее обездоленных! Вечны, Сьюдад, только вечные ценности!

Загрузка...