XVII

Так вот, семья Юрия Кафенгауза — мальчика, с которым я познакомилась на уроках бальных танцев в седьмой мальчишеской школе, проживала на Большой Якиманке в двух комнатах большой коммунальной квартиры, некогда целиком занимаемой семейством Кафенгаузов. Обстановка дома была предельно скромной: все только самое необходимое, включая старый дубовый письменный стол, жесткое рабочее кресло и мягкое для отдыха. И книги, книги, книги повсюду: на полу, на столе, на открытых струганых полках возносящихся к потолку стеллажей. И картины, картины, картины (все, как одна, без рам) трех сестер: Людмилы Андреевны Прудковской, Тамары Андреевны Кафенгауз и Надежды Андреевны Удальцовой. Картины Удальцовой занимали целую стену.

Таким я увидела дом Кафенгаузов 28 декабря 1947 года, когда впервые оказалась в нем на дне рождения своего будущего супруга. Юра кончал девятый класс, а я десятый. Три месяца спустя, в апреле сорок восьмого, мы с Юрием (ему уже исполнилось восемнадцать) расписались. Расписаться^го мы расписались, но жить по-прежнему продолжали порознь: я — у мамы, а он — у себя дома. Так решили родители мужа. Ведь Юрию еще предстояли выпускные экзамены в школе, и их нужно было пройти достойно. Конечно, мы встречались, но строго по воскресеньям. Потом, как опять же решили родители мужа, когда Юрий получит аттестат зрелости, вся семья, как обычно, но теперь уже включая меня, уедет на дачу.

«На машине с вещами, — сказала Тамара Андреевна, — поедет Андрюша. (С Андреем Древиным, сыном живописца Александра Давыдовича Древина и Надежды Андреевны Удальцовой, которая всегда проводила лето рядом с Тамарой Андреевной, я еще знакома не была.) Он поможет шоферу погрузить наши вещи и поедет с ним в кабине. Мы же все будем добираться до места на поезде (электричек тогда не было). Надо только, чтобы Лиля ночевала у нас, и вы, встав как можно раньше, пока соседи будут спать, уехали из дома. А вот когда мы вернемся с дачи и отпразднуем свадьбу, Лиля останется у нас, и вы будете жить вместе».

В абрамцевской деревне, где была снята дача, цвела и благоухала черемуха, раскрывались набухшие кисти сирени и голубели незабудки, выстилавшие правый берег тогда уже обмелевшей Вори, к которой мы каждый день, встав рано утром, сбегали, прихватив полотенца и мыло, чтобы умыться ее освежающей, незамутненной водой. Потом, вернувшись с реки, завтракали и, взяв на всякий случай корзинку, шли через соседнюю деревню в темневший на горизонте лес, который уже тогда настоящим лесом не был, поскольку, едва углубившись в него, очень скоро с левой стороны возникал забор (как потом мы узнали) одного из участков будущего дачного поселка Академии наук СССР. (Строили его в тот год пленные немцы. Один из них как-то даже забрел в деревню, где мы снимали дачу, постучал в наш дом и попросил хлеба. Юра, естественно, вынес ему буханку.) Нас радовал любой найденный в лесу гриб. Мы показывали его друг другу, осматривали вокруг землю, надеясь найти еще и еще, если, конечно, это были не сыроежки, и шли дальше. В середине июля в заросшем крапивой малиннике мы собирали малину, которую потом с удовольствием ели с молоком (у хозяйки дома была своя корова). Вечерами же, когда темнело, мы слушали деревенскую гармонь и разбитные частушки гулявшей далеко за полночь абрамцевской молодежи. В воскресенье к нам приезжал работавший всю неделю в Москве Бернгард Борисович с домработницей Еленой Ивановной, уже много лет помогавшей по хозяйству семье Кафенгаузов. Она прекрасно готовила. Пирожки с мясом и капустой и витушки (так она называла посыпанные сахарным песком и корицей крендельки) были ее коронным номером.

С Бернгардом Борисовичем мы с Юрой ходили то в поселок художников, где жили родственники четвертой сестры Тамары Андреевны — Варвары Андреевны (он стоял на краю большого оврага), то в дачный, стоявший на высоком берегу реки Вори, где снимал дачу Роберт Рафаилович Фальк, с которым Бернгард Борисович был в дружеских отношениях. Ну и, конечно, гуляли в музее-усадьбе «Абрамцево».

Вот не помню только, писал ли тогда в Абрамцеве Юрий пейзажи? Похоже, нет! Мы, бесконечно счастливые, что теперь могли быть вместе и днем, и ночью, целиком и полностью были заняты друг другом. Нет, и все-таки он что-то писал.

В Москву мы вернулись в двадцатых числах августа и почти тут же сыграли (как принято было говорить) свадьбу. Свадьба была более чем скромной (1948 год!) и, естественно, дома. Собрались родители, родственники и наши школьные товарищи.

Цветов нам нанесли столько, что ими оказалась заставлена вся двенадцатиметровая комната. Свободной от цветов осталась только двухспальная тахта, на которой нас ждали подушки, постельное белье и ватное стеганое одеяло золотистого цвета, под которым нам Тамара Андреевна пожелала дожить до золотой свадьбы. (Мы не только выполнили ваше пожелание, Тамара Андреевна, но и перевыполнили — мы дожили с Юрой до бриллиантовой свадьбы (шестьдесят лет!), правда, под другим одеялом.)

И вот, когда гости разошлись и мы отправились в свою двенадцатиметровую комнату, утопавшую в принесенных нам на свадьбу огромных георгинах самых разных расцветок, которые стояли торчком, точно в карауле, я, сравнив их с букетом Юры, с обидой сказала:

— Посмотри, какие огромные торжественные букеты! А твой? Маленький.

Юра промолчал.

Постелив постель, мы легли под золотое одеяло и крепко уснули на теперь уже законном супружеском ложе. А когда на следующий день утром проснулись, то обнаружили, что все великолепные головки георгинов поникли, а некоторые из них даже обнажились, сбросив свой разноцветный головной убор. Лепестки цветов устилали стол, стулья, пол. И только один букет белых чистых хризантем, которые принес мне Юра, торжествовал победу над своими зелеными собратьями… и надо мной тоже.

— Что это?!

Юрий засмеялся:

— Да они же держались на палочках, воткнутых в их головки. Я это сразу увидел, но решил промолчать.

Вот так началась наша сказочная жизнь в двенадцатиметровом кабинете профессора Кафенгауза, который уступил его нам, перебравшись со своим письменным столом, книгами и бумагами в общую, большую (как говорили тогда), двадцатиметровую комнату.

Надо сказать, что родители мужа от нас ничего не требовали, кроме учебы, и во всем нам помогали: поили, кормили, одевали, давали деньги на мелкие расходы и на большие, воспитывая нас и уча жизни. А мы, влюбленные друг в друга, теперь, имея право это не скрывать, старались ни на минуту не расставаться. И когда Юрию нужно было подать документы в Московский государственный институт им. В. И. Сурикова, ни о чем не задумываясь, пошли вместе, что вызвало, надо сказать, у Бернгарда Борисовича явное раздражение: «Зачем этот семейный поход?! Мы идем (он, естественно, шел с сыном, чтобы переговорить с Сергеем Васильевичем Герасимовым. Он тогда, кажется, был ректором института) — по делу, а не на прогулку!» — говорил он довольно громко, вышагивая впереди нас. Мы молчали. А что можно было возразить на вполне разумный довод разумного человека. Ничего. Тем более, что причиной тому было наше детское поведение, хотя в ежедневном общении с нами он иначе, как детей, нас и не воспринимал.

Да, мы, конечно, были для него детьми, как и для Тамары Андреевны. Это так.

Сама же Тамара Андреевна, будучи художником-графиком (она училась во ВХУТЕИНе, но была отчислена чуть ли не на последнем курсе за свое дворянское происхождение и диплом не получила), всю свою жизнь рисовала «в стол». В ее художественном наследии, в частности, графические циклы на темы «Пиковой дамы» Пушкина, сказок Гофмана и «Повести о двух городах» Диккенса, а также крымские, звенигородские и таллинские пейзажи пером и акварелью.

В 2009 году в Москве в Центре книги ВГБИЛ им. М. И. Рудомино вышла в свет замечательная книга «Русский круг Гофмана», в которой впервые опубликованы ее иллюстрации к повестям Гофмана «Золотой горшок» и «Песочный человек», за что низкий поклон составителю книги Н. И. Лопатиной и ответственному редактору книги Ю. Г. Фридштейну.

Так вот, опоздав, как оказалось, с подачей документов в Суриковский, Юрий вынужден был подать документы в Высшее художественно-промышленное училище, бывшее Строгановское, куда, как и в Суриковский, пришли в те послевоенные годы участники войны и члены партии, многие из которых имели неполное среднее образование. А потому москвичи, получившие аттестат зрелости, естественно, были освобождены от изучения общеобразовательных предметов (за восьмой, девятый и десятый классы).

Тогда-то Юрий и подал по совету Игоря Эммануиловича Грабаря (Бернгард Борисович был с ним в дружеских отношениях) свои документы еще и на заочное искусствоведческое отделение филологического факультета МГУ. И стал учиться сразу в двух вузах, что, честно говоря, стало отнимать его у меня. Но тут я, вылетев из педагогического института за стихи, поступила наконец в ГИТИС (однажды я уже осталась за бортом волшебного парусника моей мечты, дойдя до конкурса в школе-студии МХАТ и Щепкинском училище) и тоже отдалась учебе, пропадая допоздна в ГИТИСе, чем тут же восстановила status quo в нашей семейной жизни.

Надо сказать, что родители мужа, узнав, что я решила стать актрисой, меня не отговаривали, а, наоборот, старались выяснить мои способности и просили своих друзей, как, скажем, Елизавету Яковлевну Эфрон, прослушать меня и, если можно, поработать со мной, при условии, конечно, что я окажусь достойным материалом.

Кто такая Елизавета Яковлевна Эфрон, я, конечно, тогда не знала. Знала только, что она режиссер известного в те годы чтеца, мастера художественного слова Дмитрия Журавлева и чуть не вышла замуж за Льва Борисовича Кафенгауза[22] (родного брата моего свекра). Как не знала ничего и о Сергее Яковлевиче Эфроне и Марине Цветаевой (нет, стихи Марины Цветаевой мне подсовывал Юрий, и я их читала).

Но именно так родители мужа старались уберечь нас, детей, от политики и всего того, что с ней связано. И правильно делали, как понимаю я теперь, когда вижу по телевизору несмышленую, но разгоряченную молодежь на какой-нибудь сходке по тому или иному политическому поводу. Ждать от них, выкрикивающих лозунги на площадях и улицах столицы, чего-либо дельного — бессмысленно. Ведь только любимый каждодневный и упорный труд, а не митинги, помогает человеку стать человеком и оставить по себе добрую, а может и вечную, память, что, по сути, и является бессмертием.

Так вот, поступив на актерский факультет ГИТИСа, я весь день пропадала там, и теперь мы с мужем виделись только вечерами. А позже, когда Юрий (еще учась в Строгановке) написал «Портрет кореянки» в технике энкаустика, который был выставлен на I Молодежной выставке (1954 г.), потом, в том же году, на Всесоюзной выставке в Третьяковской галерее, потом на выставке в Варшаве (1955 г.), а потом и на Всемирной выставке «Пятьдесят лет современного искусства» в Брюсселе (1958 г.), и защитил диплом, и был принят в Союз художников СССР, и получил государственный заказ от Министерства культуры СССР (1955 г.) на написание картины «Восстание декабристов 1825 года» для очередной Всесоюзной выставки, и весь день с утра до ночи работал в мастерской, мы с ним виделись только ночами.

Да, в творчестве и любви он был одинаково яростным, готовым отдать себя всего без остатка. И я ревновала его к сопернице живописи и частенько просила прийти домой пораньше, засветло.

«Нет — не могу! Писать картину можно только при дневном свете».

Правда, потом, много позже, не успевая закончить картину к указанному в договоре сроку, он изменил свое мнение и, как говорил сам, «врубал софиты», чтобы работать всю ночь. Ну а о том, чтобы остаться дома в воскресный день, и речи быть не могло.

Вот так мы и жили, когда я, расставшись с ГИТИСом, поступила в Московский педагогический институт иностранных языков и на втором курсе родила дочь. А во втором полугодии второго курса, сдав зачеты и экзамены за первый семестр, вернулась в институт в свою испанскую группу. Мама была в восторге. «Тебе обязательно, — говорила она, — обязательно надо окончить институт! Чтобы получить профессию». И продолжала выхаживать внучку до трех лет.

Так что, родив ребенка, занятие, по задумке мужа, получила не я, а обе бабушки, которые, как говорят теперь, «вкалывали» даже при наличии нанятой няни. И девочка, которую все вокруг называли маленькой Лолитой Торрес (фильм с Лолитой Торрес шел тогда на наших экранах), росла ухоженной и обласканной.

О родившейся внучке позаботился и Бернгард Борисович, ведь внучка-то жила у моей мамы (в нашей двенадцатиметровой комнате, походившей на пенал, детскую кроватку даже поставить было негде!). Свекор подал заявление о приеме его в жилищно-строительный кооператив Академии наук СССР. (Решение о строительстве первого послевоенного кооперативного дома работников Академии наук было подписано Сталиным.)

Уже тогда у Бернгарда Борисовича появился легкий тремор в левой руке. Но он продолжал трудиться, работая в университете и в Институте истории Академии наук, и даже поехал в Сорбонну читать лекции. (Какой это был год? Наверное, 1968. В этот год в Париже были студенческие волнения, в которых принимали участие и студенты Сорбонны. И когда свекор вернулся в Москву, тремор усилился. Так что поездка во Францию оказалась для Бернгарда Борисовича тяжелой. А тут еще Академия наук Германской Демократической Республики выдвинула его в почетные академики или членкоры (не помню) и запросила документы. А он, похоже, отдал их в чьи-то «надежные» руки. Так я поняла потом, когда сама, собираясь в 1978 году на стажировку в Лиссабонский университет, пришла к заместителю председателя Государственного комитета по печати товарищу Небензе (забыла его имя и отчество), который напутствовал меня следующими словами: «Вы, Лилиана Эдуардовна, никаких бумаг, требующих подписей моих «хунвэйбинов», не оставляйте, если их нет на месте. Либо ждите их, когда появятся, либо приходите в другой раз, когда будут. Иначе замотают! Понятно? И так из кабинета в кабинет!»

Похоже, бумаги Бернгарда Борисовича Кафенгауза на членкора Академии наук ГДР действительно замотали в Институте истории Академии наук СССР, ведь ходить по кабинетам начальствовавших персон он не умел, да уже и не мог: болезнь Паркинсона у него прогрессировала, чему способствовала, конечно, и беспокойная жизнь все в той же коммуналке на Якиманке.

Загрузка...