Послов сопровождал Кешан Чиладзе. Они торопились: выйдя утром из потий-ской гавани, не сделали ни одного привала. Шли густым, вековым лесом; высокие могучие кроны, образуя сплошной свод, скрывали от людей солнце. Потеряв счет времени, послы опасались, что ночь застигнет их в чаще. От зноя, казалось, закипало болото, со всех сторон подступавшее к путникам. В мрачном молчании леса было слышно, как булькает и клокочет трясина, из которой то и дело выскакивали на дорогу огромные пучеглазые жабы. От омерзения, смешанного со страхом, у послов перекашивались лица. Их было двое, они несли к Дадиани послание султана Мурада.
Люди одишского правителя — мтавара — никогда не водили турецких послов в его резиденцию прямой дорогой и старательно обходили населенные места, поля, сады, виноградники. Если послы высаживались в гавани Поти или Кулеви, им приходилось преодолевать на своем пути лесные заросли и топкие болота. Если шли из Анаклии, то их вели по опасным, узким тропам, по самому краю обрывов и скал; на реках проводники обходили броды и переправляли послов через бурлящие водовороты. Ночлег им устраивали в грязных пастушеских хижинах, где дым очага выедал глаза, потчевали их черствыми мчади и вяленой козлятиной. Ложем им служила охапка сена, подушкой — обрубок дерева. Словом, прежде чем послы добирались до Дадиани, они проклинали свою судьбу, приведшую их в Одиши. Таким способом Дадиани хотел обмануть могущественного султана, отбить у него охоту завладеть будто бы нищим, обездоленным, полуголодным княжеством Одиши.
Приближенные Дадиани, которым он поручал встречать иностранных послов и курьеров, брали с собой опытных проводников, знакомых с каждой тропой, с каждой извилиной дороги. На этот раз проводниками были пастухи Кешана Чиладзе Тагу Зарандия и его семнадцатилетний сын Вагуриа Сквери. Сквери[16] юношу прозвали потому, что своим стройным станом, точеной шеей и большими глазами с длинными ресницами он походил на козулю. К тому же, как и все мегрельские пастухи, которых на каждом шагу подстерегала опасность, он всегда держался настороже.
Вагуриа Сквери был одет в домотканые, из серой шерсти штаны и рубаху, из которых давно вырос: штаны едва доходили ему до колен, а рукава рубахи до локтей. Он был необут, простоволос, подпоясан грубой веревкой.
Землю, по которой ступали путники, устилал сплошной покров из перегнившей листвы и моха, росшие вокруг болота кусты и колючки сплелись между собой, образуя труднопроходимые заросли; бук, ольха, тополь и липа цеплялись друг за друга ветвями. То тут, то там сквозь густую зелень леса пробивались мощные столбы солнечного света, щедро золотя листву и чахлую болотную поросль. Порой сияющее золото лучей пересекала тень вспугнутой лани, пролетевшей утки, выпорхнувшей из кустов лесной курочки…
Вагуриа Сквери быстро и безошибочно угадывал, где под покровом гнилой листвы и моха скрывалась твердая, сухая земля, а где — коварное, бездонное болото, подстерегающее свою жертву. И отец и сын, перегоняя с места на место княжеский скот, вдоль и поперек исходили гористую часть Одиши и равнины ее прибрежной полосы. Не было таких горных рек, стремнин, через которые им не приходилось переправляться.
Собираясь в поход или задумав какое-либо иное опасное дело, Кешан Чиладзе всегда призывал к себе Тагу Зарандия. Кешана восхищало невозмутимое спокойствие Тагу перед лицом любой опасности и даже самой смерти, его способность терпеливо переносить телесные страдания. Поручая ему сопровождать турецких послов, Кешан твердо был уверен, что никто другой не сможет провести их через коратскую чащобу. Но Кешан не знал одного: Тагу Зарандия уже не был прежним Тагу. Зрение его потеряло свою остроту, и сердце начало сдавать, и задору стало куда меньше. Правда, он, как и прежде, добросовестно пас стада своего господина, но теперь он не чувствовал всей полноты жизни, особенно после утраты двух своих детей. Единственной радостью, утешением его скорбного сердца был Вагуриа.
Когда Тагу передали приказание немедленно явиться к Кешану, он обрадовался, что князь вспомнил о нем, но и огорчился, считая себя уже непригодным для важных дел. Узнав, что ему поручают быть проводником турецких послов, он без колебания решил сопровождать их: даже на смертном одре не отказался бы Тагу от такого поручения, ведь с турками у него были давние счеты. Скрыв от князя, что время и тяжелые утраты ослабили его тело и дух, Тагу решил взять с собой сына.
Зной все прибывал, становилось трудно дышать. Шли гуськом: впереди, по непроторенной дороге, шагал Сквери, за ним Тагу и Кешан Чиладзе, далее послы, а замыкали шествие слуги. Дорога осталась далеко в стороне, но, подумав, что ночь застанет их в лесу, Сквери решил вновь выйти на дорогу…
— Сквери!
Услышав тихий, предостерегающий голос отца, он тотчас же воротился на прежний путь.
Между ними было условлено, что, пока отец не подаст ему знака, он не должен выводить послов на дорогу: Тагу хотел помучить турок, довести их до изнеможения. И хотя Вагуриа своим безошибочным чутьем понимал, что скоро потеряет направление, он все же повиновался отцу.
Спускались сумерки. Лес притих, слышно было лишь надсадное дыхание утомленных путников, звуки всплывающих на болоте и лопающихся пузырей; неумолчный комариный звон. Лучи солнца, пробившиеся сквозь зеленый лесной свод, постепенно редели, бледнели, разноцветная поверхность болота переливалась в сумеречном свете, как змеиная кожа.
Все ощущали, что творится что-то неладное, что проводники сбились с пути. Послов охватило подозрение: как могли люди мтавара заблудиться на собственной земле? Они украдкой наблюдали за поведением проводников, и подозрения их еще более усилились: те сами были растеряны и взволнованы не меньше послов.
Тагу уже жалел, что помешал сыну вернуться на дорогу. Вагуриа рассудил правильно, а его, Тагу, ослепила злоба против неверных. Теперь же оставалось одно: идти вперед. Если они и не выберутся на дорогу, то, быть может, повстречают пастухов, которые выведут их из болота.
Между тем идти стало труднее. Почва под ногами делалась все более зыбкой, воздух, насыщенный болотными испарениями, стеснял дыхание, комары облепили измученных путников, лезли в глаза, в нос, в уши, за воротник, под шапку. Шли уже наугад, по нескольку раз обходя тот же куст, то же дерево, ту же тропу; земля под ногами изгибалась, качалась, липла к подошвам, утяжеляя шаг. Утомленные, ожесточенные, пришедшие в отчаяние путники с трудом волочили ноги. Один только Вагуриа Скверн не терял бодрости и спокойствия. Его уверенная поступь, высоко поднятая голова, ясная улыбка вселяли в путников надежду. Но сам Вагуриа видел, что люди выбились из сил. Чтобы подбодрить их, он запел песню. Это была любимая песня его сестры Цау, он запевал ее в трудные минуты своей жизни.
В голосе Вагуриа звучала вечно юная сила жизни и смутная печаль, понятная только Тагу. Эта песня перенесла его в прошлое.
Пасхальная ночь. На балконе дома он свежует подвешенного козленка. Только сегодня пришел Тагу с зимних пастбищ, где он пас господское стадо. Вся семья в сборе, и в доме царит радость. На столе — крашеные яйца. Блестят глаза у Вагуриа и Куджи. Цау ощипывает кур на балконе. Сегодня она необычайно счастлива: вернулся домой отец. Она крутится по дому, как волчок, и все успевает сделать: постирать и починить отцу белье, умыть его, причесать, почистить одежду. Ведь сколько времени был он вдали от близких, без ухода, как соскучился по семье, по жене и детям! Цау не дает отцу и пальцем пошевелить, перехватывает любое дело у него из рук…
Едва только Тагу освежевал козленка, как Цау уже ставит перед ним котел.
— Принеси и воду, дочурка!
Цау хватает кувшин и, пританцовывая, бежит к колодцу. На бегу она напевает, радуясь и яркой луне над головой, и цветению сливовых деревьев, и своим шестнадцати годам. Как колокольчик звенит ее голос:
Высоко, высоко белые горы,
На горах стоят пастухи,
Они спустятся по узким тропинкам,
Встретят Зису на Ингири.
Внезапно голос ее обрывается, и до Тагу доносится приглушенный крик:
— О-отец!
В переулке зацокали копыта. Тагу сбегает с балкона, с маху перескакивает через забор, но всадники уже далеко. Из деревни доносится лай собак, женский визг, боевой клич мужчин и возгласы:
— Курсали! Курсали![17]
— Цау похитили!
— Скорей, скорей, не упускайте.
Люди перескакивали через заборы, канавы, ручьи и пускались в погоню за похитителями, но те были уже недосягаемы.
Горько стало Тагу при этом воспоминании. Цау теперь на чужой стороне, наложница какого-нибудь турка. А за собой сейчас слышит Тагу поступь своих недругов: словно тяжелые капли, падают в тишине отзвуки их шагов. Раз, два, три, пять… десять лет!..
Другая картина встает перед взором Тагу. В Одиши ждут нашествия турок, и пастухи угнали стада в горы. Ночью грозовой ливень захлестнул окрестные пастбища, мощные потоки унесли множество коров, лошадей, овец, коз, жеребят. Пастухи, убежденные, что архангел Михаил, грозный владыка гор, наслал на них непогоду, при первом же ударе грома, чтобы умилостивить его, разожгли костры и запели "Даэрге-ашва". Но все было тщетно: еще грознее блистали молнии и грохотал гром, еще сильнее злобствовала гроза. Стремительные потоки косого дождя хлестали по непокрытым головам людей, слепили глаза, прерывали дыхание. Но пастухи продолжали петь, выпрашивая у неба милость. Наутро от многочисленных стад, выращенных и сохраненных с таким трудом, не осталось и половины: разбушевавшаяся стихия размыла дороги и тропы, унесла не одного пастуха… Полностью уцелело только стадо Кешана Чиладзе, пасшееся на горе Джогордзага. Но спасли его не костры, не пение "Даэрге-ашва", Тагу Зарандия и его пастухи окружили обезумевший от страха скот и не дали ему разбежаться. Всю ночь, не присев, стерегли они свое стадо, повинуясь указаниям Тагу. Куджи ни на миг не отходил от отца. В темноте на парнишку наскочила испуганная кобыла. Упав, он вывихнул себе руку. Тагу сам вправил Куджи руку и наложил повязку.
— Не туго, сынок?
— Нет…
— Больно?
— Нет…
Что-то странное почудилось Тагу в голосе сына.
— Что с тобой, Куджи? — Он поднял голову. — Куда ты смотришь?
Куджи смотрел на дорогу. Три старых пастуха, вооруженных до зубов, направлялись к их единственному уцелевшему шалашу. Сердце замерло у Тагу: что им нужно? Он взглянул на Куджи — и сразу все понял. Куджи искупался вчера в горной речке, а горные воды принадлежат, по преданию, Михаилу-архангелу, и никто не имеет права осквернять их. И вот разгневался Михаил-архангел, наслал на людей грозу, ливень, ветер. Никому не прощают пастухи обиду, нанесенную горам…
"Это я, я виноват, — пронеслось в сознании Тагу, — почему позволил Куджи искупаться!"
А три старых пастуха все приближаются, неотвратимые, как рок. Повернулись к ним подпаски, оставив работу. Затаив дыхание, стоит Куджи.
"Зачем я ему позволил?"
Вот пастухи окружили Куджи и повели: один впереди, двое — сзади.
— Куджи, сынок!
Но Куджи уже скрылся с глаз. Подошли подпаски к Тагу и в знак соболезнования склонили головы. Чем еще могли они утешить несчастного отца, как помочь ему? Куджи нарушил извечный закон гор, и пастухи не могли поступить иначе: они и родному сыну не простили бы обиды, нанесенной горам. Ведь пастухи живут милостью гор: не будь гор, не было бы и пастухов. Куджи оскорбил покровителя гор, и они потеряли половину своих стад. Куджи заслужил самого сурового наказания, какое только может постигнуть человека, — изгнания из родной страны…
Мать не вынесла потери второго ребенка — и вскоре Тагу стоял перед свежевырытой могилой. Сердце мужчины тверже. Все вынесет Тагу, что ниспошлет ему судьба, лишь бы Вагуриа Сквери был с ним. Он не отпускал его теперь ни на шаг от себя, был для него отцом и матерью, сестрой и братом. А мальчик рос любознательным, ничто не могло укрыться от его острых, внимательных глаз. Он быстро усваивал все, чему мог научиться от отца и окружающих людей. И Тагу казалось, что этот семнадцатилетний юноша вместил в себя все тайны природы и мудрость, доступную человеку…
Между тем над лесом сгущались сумерки. Впереди, указывая путь, по-прежнему шел Вагуриа Скверн. "Боже, помоги моему мальчику! — молил Тагу. — Это я сбил его с верного пути!"
В глухой, напряженной лесной тишине шла потайная, скрытая от людских глаз жизнь. С приближением темноты на все окружающее, казалось, нисходил покой и мир, но Вагуриа Сквери отчетливо видел, каким ужасом начинают загораться глаза лесных зверей и зверушек, слышал, как бьется на дереве птица, попавшая в когти хищника, как беспомощно пищит лягушка в пасти змеи, с каким ожесточенным клекотом бьются из-за добычи две птицы, ударяя друг друга могучими крыльями; видел он ланей, испуганно выгнувших длинную шею и ждущих опасности со всех сторон; видел шакала, терзающего свою жертву, клыкастого кабана, с громким сопением выбежавшего на охоту, чутко настороженного, трепещущего зайца с поднятыми ушами. В мнимом покое и тишине чащобы, на земле и под землей, в кустарнике и на деревьях, на поверхности болота и в его глубине — всюду живые существа боролись друг с другом не на жизнь, а на смерть. А разве сам он, Вагуриа Сквери, не поступает так же, как обитатели лесов? Разве не ведет он на верную гибель этих турецких посланцев?
На их пути простерлось широкое, топкое болото, а над ним — ясное небо и золотое солнце, клонившееся к закату. Вагуриа взглянул на солнце: по нему можно было определить, что верная дорога пролегает по ту сторону болота. Но обойти болото ни справа, ни слева невозможно. Оставался один путь: прямо, наперерез. На той стороне росли несколько высоких тополей. Надо срубить один из них и уложить на болото вместо моста. Вагуриа Сквери внимательно разглядел трясину. Из болота торчат полусгнившие ветки ольхи и ясеня, остатки стволов. Выдержат ли они его тяжесть? Остальные путники тоже всматриваются в трясину, затем переводят взгляд на Вагуриа Сквери. А Вагуриа поднимает глаза на Тагу: "Да поможет нам бог, отец!"
Юноша нагнулся, засучил и без того короткие штаны, взял у Тагу топор, заткнул его за пояс.
— Осторожно, Вагуриа! — предупредил его Кешан Чиладзе.
Вагуриа не любил пустых слов. Недовольно, дерзко тряхнув головой, он ступил в болото. Прыгнул на остаток пня, торчащего из трясины, оттуда — на ветку, затем на другую, снова на пень, все дальше и дальше, ловко и легко, как козуля. Люди на берегу не отрывали от него глаз. Тагу замер, перестал дышать. Земля уходила из-под его ног.
— Берегись, сынок!
А Вагуриа достиг уже середины болота и продвигался дальше. Но на одном пне он задержался: следующая ветка, на которую можно было прыгнуть, оказалась слишком далеко.
— Прыгай, сынок!
Нет, тут не допрыгнешь. А гнилой пень стал уже расползаться под ногами Вагуриа, он вот-вот погрузится в трясину.
Болото доходит уже до лодыжек Вагуриа, вокруг него колышется и булькает мерзкая, липкая жидкость. Он хочет прыгнуть, но болото уже не отпускает его.
— Лови, сынок! — кричит Тагу и бросает ему конец веревки.
Но веревка коротка. Вагуриа нагибается, чтобы протянуть к ней руку, и погружается до под мышек в трясину. Тогда эту веревку связывают с другой и снова бросают Вагуриа, но болото уже успело сковать ему руки. Теперь видны только расширенные, полные ужаса глаза…
— О-тец!.. — пронесся над болотом истошный, звериный крик, и болотная жижа, отвратительно булькая, сомкнулась над Вагуриа Скверн.
Стон вырвался из груди Тагу, но лицо его ничего не выражало: лучи заходящего солнца глядели в его невидящие глаза. Вот бежит за водой, весело припрыгивая, Цау. Вот пастухи ведут Куджи: один впереди, двое позади. Исчезла Цау, скрылся за поворотом Куджи, а болото все булькает, черными пузырями поднимается кверху дыхание Сквери…
Тагу видит побелевшие, полные ужаса глаза Сквери, его протянутые за помощью руки, слышит его истошный крик и не может ступить ни шагу: он падает на землю как подкошенный. Кешан Чиладзе склонился над ним, чтобы оказать помощь, но тут же отдернул руку: Тагу был мертв.
Зашло солнце, тень легла на болото, на неподвижное лицо Тагу.
1962
Перевод Юрий Нагибина