Всякий раз, когда я приезжал домой, в деревню, и подходил к родному двору, Мидега, почуяв мое приближение, одним махом перескакивала через забор, с громким заливистым лаем неслась навстречу, подбегала ко мне и, не помня себя от радости, обхватывала своими огромными мохнатыми лапами. Она лизала мне лицо и руки, терлась о мою одежду и глядела с такой преданной любовью, что казалось, это бессловесное существо наделено человеческой душой…
Однажды сосед принес от пастухов одномесячного щенка. Ровного каштанового цвета, хорошо откормленный, почти круглый, он был необычайно подвижен и перекатывался по земле, подобно клубку шерсти. Глаз почти не было видно, и вел он себя, как слепой: лез ко всем без разбора, путался под ногами, во все совал свой нос. На еду набрасывался с жадностью: если ему приносили молоко, он забирался в миску обеими ногами; если давали комок гоми — кукурузной каши, — он пытался заглотать его целиком, а когда это не удавалось, смотрел на нас с упреком, будто мы в том виноваты.
Он не различал людей, животных, птиц и ко всем шел с равной доверчивостью. То его клевала наседка, то гусь хватал острыми, как пила, зубами, то бодала коза, то кошка царапала когтями его короткую морду. Надо было видеть, в какой ярости и обиде удирал он от своих недругов, чтобы с жалобным визгом, как бы прося о защите, кинуться под ноги первому встречному!
Мы полюбили его сразу, наперебой старались угодить ему, любовно ухаживали за ним, кормили отборной едой. Другие наши собаки глядели на него с завистью и возненавидели с первого же дня. Когда им удавалось застать его одного, они вырывали у него лакомый кусок, сгоняли с места, иной раз кусали без всякого повода. Беспомощный щенок боялся больших псов, шел к людям и неизменно находил у них защиту. Вот почему мы, дети, назвали его Мидега, что по-грузински значит "идущий ко всем"…
Когда Мидега впервые появилась у нас во дворе, мне было десять лет. Отца у нас не было, я был старшим среди братьев и сестер и во всем помогал матери. То были смутные, тревожные времена. Не проходило месяца, чтобы на чей-нибудь дом не напали разбойники. Мы жили в постоянном страхе и сразу же после ужина запирались на все замки. Если матери не было дома, вся наша надежда была на собак. Впрочем, надежды эти были тщетны. До Мидеги у нас были две собаки, Кобойя и Боройя, но эти проклятые псы отличались тем, что никогда не лаяли на посторонних; засыпали они обычно раньше нас, а просыпались позже. Если бы кто попытался взломать наши двери, этим трусливым лежебокам было бы даже лень пошевельнуться или открыть глаза.
Зато их храбрости с излишком хватало на то, чтобы обижать беззащитную Мидегу, которую они считали своей соперницей, отнимавшей у них лакомый кусок. Вот почему мы на ночь не оставляли ее с ними на дворе, а укладывали с собой в комнате. И надо сказать, что этот маленький щенок был куда смелее и бдительнее Кобойи и Боройи: если где-нибудь раздавался выстрел, или лаяла соседская собака, или доносился с улицы чей-нибудь голос, — Мидега тотчас же издавала сердитое рычание, подавая сигнал своим дворовым собратьям. Не получая от них ответа, она подходила то к одной, то к другой кровати, виляла хвостом и своим ласковым ворчаньем ободряла нас, детей. А наутро она с презрением глядела на Кобойю и Боройю, жалких трусов и бездельников, даром жравших хозяйский хлеб…
Однажды Мидега — ей было тогда около шести месяцев — отказалась войти на ночь в комнату, сколько мы ее ни зазывали и ни ласкали, и улеглась снаружи, у самой двери. В ту ночь она не дала нам сомкнуть глаз, отзываясь на каждый шорох ожесточенным лаем. Она то кидалась во двор, то возвращалась обратно, то укладывалась спать, то в тревоге вскакивала, движимая страхом и самоотверженно преодолевая его. И хотя по ее вине мы не спали всю ночь напролет, но были благодарны ей за ее преданность.
Мидега росла не по дням, а по часам. Она становилась сильной и смелой собакой, менялись ее повадки, грубел голос. За ночь она по многу раз обходила дом, обегала двор, ее грозный лай разносился далеко окрест. В годовалом возрасте Мидега была величиной с медведя. Когда на загривке у нее становилась дыбом шерсть, когда она издавала рычание, обнажая длинные острые клыки, душа у людей уходила в пятки. Впрочем, за пределами двора Мидега никого не трогала, на женщин и детей не лаяла. К нашим собакам она по-прежнему относилась с ненавистью и презрением, но не задевала их. Видимо, из одного страха перед ней они однажды сбежали со двора и больше не возвращались…
Теперь, в надежде на Мидегу, мы могли спокойно спать, не опасаясь злых людей. Если мать куда-нибудь посылала меня с наступлением темноты, я в сопровождении Мидеги без страха шел через лес или кладбище. Мидега степенно ступала вперед меня, время от времени оборачивалась и ласково виляла хвостом. Так мы и возвращались: Мидега впереди, я позади. Когда мы приближались к дому, она отбегала от меня и первой приносила весть о нашем благополучном возвращении.
Из страха перед Мидегой ястреб не слетал на наш двор, лисица и хорек не совались к нам, бык не пытался повалить наш забор. Без Мидеги не обходилось ни одно домашнее дело. Если скот запаздывал с пастбища, Мидега по собственному почину отправлялась на поиски.
Была у нас буйволица Лома, кормилица наша. Поутру, лишь только ее подоят, она сама отправлялась на пастбище. Держалась Лома обособленно, с быками, коровами и козами не якшалась. В лес отправлялась одна. В поисках сочного корма она уходила в далекие глухие ущелья, взбиралась на высокие обрывы.
Во двор Лома входила горделиво, высоко подняв свою большую голову, увенчанную красивыми темными закрученными назад рогами; глаза у нее были необычайно крупные, черные, сверкающие. Она явно важничала, неся тугое, вот-вот готовое пролиться вымя. Мы, дети, были уверены, что Лома лишь для того так далеко уходила в лес, паслась там и жевала свою нескончаемую жвачку, чтобы принести нам побольше молока. Возвращалась она всегда в одно и то же время, просовывала в калитку голову и издавала короткое тихое мычание. Мидега открывала Ломе калитку, впускала ее и шла по двору рядом с ней. Мидега была единственным животным, с которым дружила наша гордая буйволица, и та отвечала ей взаимностью…
Однажды Лома в положенное время не вернулась домой. Мы встревожились: она недавно отелилась, и, если даже ее приковать цепью, она все равно сорвалась бы и пришла к своему буйволенку. Мы обошли близлежащие поля, прочесали лес, но Лома будто сквозь землю провалилась. Мидега сразу почуяла, что с нашей буйволицей приключилось неладное: ведя нас по следу, она призывным лаем окликала Лому.
К полуночи поднялся сильный ветер, начался ливень, и нам пришлось вернуться домой. Но Мидега осталась в лесу. На рассвете, измученная, с грязной свалявшейся шерстью, она с жалобным визгом вбежала на двор: видимо, ей удалось отыскать Лому. Я тотчас побежал следом за ней. Оказалось, Лома свалилась в овраг, по которому протекала река. Голова ее наполовину лежала в воде, при каждом выдохе от ее широких ноздрей шли по водной поверхности две глубокие бороздки. В устремленных на меня больших глазах, полных слез, застыло страдание и как бы сознание вины: в какое, мол, тяжелое время покидаю я вас…
Я побежал к ветеринару Ефиму, но не застал его, он отлучился в далекое село. Когда я вернулся, Лома уже не дышала. Тело ее вытянулось, голова уходила под воду, неживой, безмолвный остекленевший взор казался мне сейчас еще более выразительным, печальным и прекрасным. От жалости и горя у меня перехватило дыхание, словно в горле застрял комок, я стоял и неотрывно глядел на Лому. Из этого состояния вывел меня глухой собачий вой: то Мидега, стоя в воде, выла над мертвой буйволицей. Я сердито прикрикнул на нее, она удивленно взглянула на меня, затем наклонила голову, поджала хвост и выбралась из реки, видимо, глубоко оскорбленная.
После того Мидега целую неделю не отзывалась на мой зов, она сидела в своей конуре, отказывалась от пищи, на боках у нее проступили ребра.
Время шло своим чередом, я окончил школу и собрался в Тбилиси, по примеру своих друзей, которые учились в Тбилисском университете. Поездка в город являлась большим событием, дома у нас царило волнение. И все же, помнится, больше всех волновалась Мидега. Она пребывала в какой-то тревожной суете, не находила себе места, то и дело подбегала ко мне и клала мне на колени свою огромную голову. Без всякого повода она сердито рычала на наших животных и птиц, злобно лаяла на прохожих, затем, пристыженная своим бессмысленным поведением, пряталась на время под навесом.
Я простился с родными и соседями, дилижанс повез меня в Ахали Сенаки. Вот уже деревня осталась позади, но Мидега продолжала следовать за мной. Она бежала то с одной, то с другой стороны дилижанса, то обгоняла его, то следовала сзади, не отрывая от меня глаз и призывая меня лаем. Я видел, что она выбилась из сил, кричал на нее, приказывал ей вернуться, кричали и пассажиры, но она упорно не отставала.
Первая остановка была в Хоби, возле духана Костая Туркия. Здесь дилижанс должен был взять почту, сменить лошадей, а путники подкрепиться едой. Едва мы остановились, как Мидега, огромная, взлохмаченная, с открытой пастью, полной слюны, бурей ворвалась в дилижанс. Испуганные пассажиры, толкая друг друга, выскочили наружу, а Мидега, дрожа от усталости и выбросив длинный язык, стала передо мной, бока ее вздымались и опадали, как кузнечные мехи.
Я вывел ее из дилижанса на берег Хобисцкали, обласкал, объяснил, зачем еду в Тбилиси, обещал каждое лето приезжать на побывку в родную деревню и просил ее вернуться домой. Не знаю, поддалась ли она моей ласке, поняла ли, о чем я прошу ее, но только она лизнула меня в лицо и медленно побрела по дороге в сторону дома. Отойдя шагов на сто, она обернулась, посмотрела на меня и побежала прочь волчьей рысцой.
А годы шли и шли. Я окончил университет, остался работать в Тбилиси, обзавелся семьей. Не реже одного раза в год я навещал мать, и день моего приезда был всякий раз самым счастливым в жизни Мидеги. Почуяв мое приближение, она мчалась мне навстречу, обгоняя моих братьев и сестер, а также мою мать, которую почитала больше всех и в другое время ни за что не осмелилась бы обогнать. Подбежав ко мне, она с радостным визгом обхватывала меня своими лапами, лизала в лицо, затем вела меня к матери и не подпускала к нам никого, пока мы не насытимся радостью свидания…
В пору войны я работал на авиационном заводе в России и целых три года не был дома. В 1943 году я получил возможность поехать в родную деревню, где, я знал, под крылом матери находились и моя жена с детьми. Со смятенным тревожным сердцем подходил я к нашему двору. Но почему же не встречает меня Мидега, почему не слышно ее приветного лая? Я ускорил шаг, из дома меня заметили, родные с радостными криками выбегают из калитки, младшие перескакивают через забор. Андро, Андро приехал…
А вот и Мидега. Она плетется позади всех, старая, одряхлевшая, страшно худая, костлявая, с трудом переставляя ноги. Она явно старается ускорить шаг, но сразу выбивается из сил и, покорная судьбе, медленно бредет ко мне, чуть покачиваясь на ходу.
Долго обнимала меня мать, с беззвучным плачем она трогала своими старческими руками мое лицо, мои плечи, мои руки, и мне казалось, что я все тот же маленький Андро полузабытой далекой поры, когда Мидега сопровождала меня по темным ночным дорогам. Родные стояли и ждали, пока насытится материнское сердце, затем все вдруг раздвинулись, и в круг вошла Мидега, величественная в своей старости и как бы нарочитой медлительности. Когда мать отпустила меня, Мидега приблизилась, прижала морду к моим коленям и заскулила слабым старческим голосом. Бедная Мидега! Она стояла, опустив голову, и, казалось, плакала от душевной боли, что не смогла встретить меня после долгой разлуки так, как встречала в былые годы. Наконец мать коснулась ее и сказала ласково: ладно, хватит, Мидега!..
В тот год стояло жаркое лето, и Мидега по целым дням лежала в тени орешника, прижавшись к прохладной земле. Мои дети очень любили ее и заботились о ней: отгоняли от нее мух, расчесывали свалявшуюся шерсть, поили водой, кормили ее гоми и кусками мчади со своего стола.
В селе было трудно с едой, мы голодали, и Мидега голодала вместе с нами. Вот почему она так быстро сдала. Дети делились с Мидегой кукурузной кашей и лепешками. Мидеге этого и на один зуб не хватало, но она с удивительным терпением переносила голод и никогда сама не просила еды. Зная, как трудно приходится людям, она даже не подымала головы, когда мимо нее проносили котелок с гоми…
Со двора Мидега не выходила, соседские собаки не навещали ее, видимо, она уже не представляла для них интереса. Только двое щенят, взятых нами от тех же пастухов, пытались играть с ней, когда им не хотелось спать. Они были той же породы, крупные, пушистые и необычайно подвижные, какой была и Мидега в их возрасте. Они по многу раз в день подбегали к ней, тормошили ее, лазали по ее большому телу, но она не обращала на них никакого внимания. Обозленные ее равнодушием, щенки лаяли ей прямо в уши, но в ответ она лишь лениво приоткрывала один глаз и снова погружалась в сон или в забытье.
Однажды утром Мидега неожиданно встала, отряхнулась, почесала на боках свалявшуюся от долгого лежания шерсть, направилась к воротам и пропала из виду. Вернулась она лишь после полудня. Ее запавшие бока, на которых можно было посчитать ребра, чуть раздулись, тело отяжелело, она с трудом приковыляла к орешнику и улеглась на привычное место. На другой, на третий, на четвертый день повторилось то же самое. Бока Мидеги округлились, она стала явно бодрее. Мы недоумевали и, может быть, так и не догадались бы, в чем дело, если бы мельник Яков Закарая не передал нам через соседей: привяжите вашу собаку, не то я убью ее!
Что оставалось делать? Мы привязали Мидегу, она не противилась, но когда наутро она пыталась уйти со двора и цепь не пустила ее, она жалобно заскулила. С этих пор она выла и выла, не переставая, днем и ночью, и мы совсем потеряли покой. По очереди мы стали уступать ей свою еду: кто завтрак, кто обед, кто ужин. Мидега понимала, что мы отнимаем от себя кусок, чтобы дать ей, и с благодарностью принимала наши дары. Но, поев, она тотчас же снова начинала выть…
Она выла на всю деревню, и люди затыкали уши, чтобы не слышать этого страшного мучительного воя, который казался им голосом самой беды. В ту пору людям хватало и своего горя: чуть не каждую неделю приходила с фронта весть о чьей-нибудь гибели. После долгих и мучительных колебаний я решил положить конец страданиям Мидеги. Вечером, когда дома никого не было, я зарядил револьвер и пошел к орешнику. Мидега перестала выть и выжидательно уставилась на меня. Отведя в сторону глаза, я отвязал ее и сделал знак следовать за мной. Много лет миновало с тех пор, как мы вместе с Мидегой выходили за ворота, и она повиновалась мне с радостным удивлением. Я, как и прежде, пропустил ее вперед, и она, шатаясь от слабости и виляя облезлым хвостом, заковыляла к калитке.
Шли мы долго, пока не углубились в лес. Тут Мидега остановилась и подняла на меня виноватый взгляд: у нее не было сил идти дальше. Я вынул из кармана револьвер. Видимо, Мидега сразу поняла мое намерение, в ее устремленных на меня глазах я прочел и смирение, и горький упрек. Лес притих, ни один лист не шевелился на сучьях, ни одна птица не подавала голоса. Мидега стояла передо мной — спокойная, покорная своей судьбе. Револьвер показался мне удивительно тяжелым, он до боли оттягивал мне руку. Я был в полной растерянности, не зная, что делать. Наконец, не выдержав взгляда собаки, я повернулся и быстро ушел.
Я не сомневался, что Мидега, покинув лес, отправится на кукурузное поле мельника Якова. Что ж, я охотно оплачу стоимость съеденной ею кукурузы, чтобы хоть частично искупить свою тяжкую вину. Но не успел я улечься спать, как из-под орешника донеслись до меня мучительные стоны, как если бы стонал тяжелобольной человек. Это была Мидега. Я не мог уснуть, всю ночь мерещились мне ее покорные, полные горького упрека глаза. Я забылся только на рассвете, но вскоре громкий щенячий визг поднял меня с постели. Я быстро оделся и вышел во двор. Щенята, подняв кверху головы, стояли возле лежавшей под орешником Мидеги и скулили тонкими голосами. Мидега была недвижна, голова ее отвалилась на сторону, виден был только один глаз, и в нем, казалось мне, навеки застыл все тот же упрек. Мидега не простила мне, ее убила нанесенная мной обида.
Мы похоронили Мидегу под тем же орешником, где она окончила свою жизнь. Но и теперь, много лет спустя, когда мне вспоминаются те трудные, суровые годы, я неизменно вижу перед собой глаза Мидеги, полные упрека и горестного недоумения.
Перевод Юрия Нагибина