РЯДОВОЙ РЯШЕНЦЕВ

К полудню все замирало — обессилев, останавливался на бегу ветерок, обомлев от зноя, притихала листва на деревьях и виноградных лозах, никла к земле опаленная трава. В то памятное лето 1857 года в Одиши стояла необыкновенная жара. Но не она опустошила многолюдные, оживленные прежде селения в горах и долинах Одиши — весь народ ушел под знамена Уту Микава. Весь подъяремный крепостной люд снялся с места, весь — от мала до велика. Голоса человеческого не услышишь нынче на опустевших деревенских улицах, дыма очажного не увидишь над заброшенными домами и пацхами, и лишь изредка в мертвой, неподвижной тишине послышится мычание забытой, давно недоенной коровы, или тоненько заблеет в чьем-то загоне подыхающий от жажды козленок, или пронзительно закричит быстро одичавшая кошка, а то вдруг среди бела дня начнут тревожно перекликаться хриплыми голосами петухи. В Одиши тогда опустели не только крестьянские хижины и пацхи, но и господские хоромы. Пламя крестьянского восстания полыхало уже по всему мегрельскому княжеству от края до края. Еще недавно казалось, что нет предела терпению крестьянскому, но вот оно иссякло. Сначала замученные, ограбленные своими господами крестьяне обратились к правительнице Одиши, владетельной княгине Екатерине Дадиани. Они еще надеялись, что она примет к сердцу обиды и страдания своих обездоленных подданных, что она богом данной ей властью восстановит справедливость, обуздает князей и дворян, но когда оказалось, что Екатерина и слушать их не желает, когда она презрительно отвернулась от них, крестьяне поклялись на иконе отомстить ненавистным угнетателям. Народ восстал и против нестерпимой уже больше власти помещиков и против несправедливой власти владетельной княгини.

Екатерина была вынуждена бежать из Зугдиди в свое квашхорское поместье, многие перепуганные насмерть князья и дворяне укрылись от возмездия в Абхазии, Сванетии и Гурии. Владетельная княгиня вскоре убедилась, что ее мдиванбеги и моурави не могут справиться с восставшим, народом, и обратилась из Квашхори к кутаисскому губернатору, генерал-майору Николаю Колюбякину с просьбой оказать ей немедленную военную помощь. Рука княгини не дрогнула, когда она подписывала это обращение к губернатору.

Уту Микава вовремя узнал о том, что генерал-майор Колюбякин во главе большого отряда вышел из Кутаиси. По зову Микава восставшие собрались со всего Одиши на огромном поле, невдалеке от села Шхепи. "Здесь мы встретим царское войско", — решил Уту.

Повстанцы занялись устройством лагеря. Из лесу, который поднимался к самой вершине горы Урту, притащили хворост и соорудили кое-где хижины и пацхи, а кое-где поставили заплатанные полотняные палатки. Но большинство людей расположилось прямо под открытым небом — каждая семья у своей арбы. К арбам были привязаны кони, буйволы, коровы и лошади, на арбах лежали самая необходимая посуда и скарб, а также запасы продовольствия — мешки с мукой, корзины с лобио и связки сушеной рыбы. Тут же у хижин и арб копошились на разостланных коврах полуголые, а то и вовсе голые грудные дети и ползунки. Голодные, истомленные жаждой, они кричали на все голоса, но никто не обращал на них внимания. Матери были заняты: у каждой хижины, палатки и арбы горел костер, женщины поспешно жарили и варили мясо и рыбу, лобио и пхали, экалу и крапиву, пекли ржаной хлеб и мчади. Поспешно, потому что, может быть, через час или два придется гасить костры и идти в бой. Все может быть на том немирном пути, на который уже не колеблясь вступил народ Одиши.

Шумно было в те дни и ночи в повстанческом лагере, у подножия горы Урты. В одном месте смеялись и пели, в другом ругались и плакали, в третьем жаловались друг другу на свои горести, в четвертом стонали раненые и больные.

Выставив на подступах к лагерю конные дозоры, Уту Микава созвал на совет сотников и десятников повстанческого войска. Кто-то приволок для Уту чурбан и поставил его в тени платана, остальные расположились прямо на земле. У сотников и десятников были нарукавные красные повязки, и только Микава прикрепил красную ленту к шапке.

Микава сидел, слегка сгорбив обтянутые архалуком плечи. И, как всегда в последние дни, кузнец был при оружии — кинжал и сабля на поясе, ружье на коленях. Его большие, сильные руки спокойно лежали на ружье. Как у всех кузнецов, они были жилистые и очень смуглые — ведь многолетнюю копоть до самой смерти не отмоешь. И лицо у вождя повстанцев было смуглое и спокойное: крепкий подбородок, орлиный нос, густые, спутанные брови и длинные жесткие ресницы, из-под которых глядели на людей умные, проницательные глаза, — все эти черты говорили о незаурядном характере Микава, о его непреклонной воле, о его способности внушать почтительное доверие друзьям и страх недругам.

— Генерал Колюбякин сейчас находится со своим войском в Квашхори, — сказал Уту низким, глуховатым голосом, ничем не выдавая своего внутреннего волнения. — Но я думаю, что у княгини он не загостится и скоро двинется к нам. Мы не знаем, с каким намерением идет генерал, и потому при встрече с ним должны проявить выдержку. Пусть никто не смеет лезть в драку, пока я не подам знак. Но коль уж начнется бой, тогда встанем все как один, насмерть встанем. Еще возможно, конечно, что княгиня пожелала примириться с нами. И если Колюбякин придет к нам с миром, мы расскажем ему о нашей черной судьбе и попросим помощи. А народ Одиши вправе обратиться за ней к русскому войску. Ведь еще так недавно мы вместе воевали против Омар-паши. Не верится, что генерал Колюбякин так быстро забыл об этом.

Джурумия Джикия, молодой человек лет двадцати, нахмурился и покачал головой.

— Ошибаешься, Уту, у господ память короткая, — сказал Джурумия. — И княгиня уже не помнит, как мы разгромили турок, и генерал давно об этом забыл.

Джурумия не хотелось прерывать речь Уту. Молодой человек работал прежде подручным у кузнеца Микава и привык слушаться его. А сейчас Уту уже не просто мастер, которому обязан подчиняться подмастерье, — Уту предводитель повстанческого войска. Тем не менее юноша решил выразить свое несогласие с ним.

— Нет, Уту, я не верю, что царский генерал идет к нам с миром. Он идет карать нас и будет карать без пощады. Где это ты видел, чтобы помещик щадил крепостного? За какой же помощью ты хочешь к нему обратиться, Уту? Смотри не ошибись!

— Напрасно ты горячишься, Джурумия, — остановил юношу Микава. — Я говорю только о выдержке, только о спокойствии и выдержке. И потому повторяю: пусть никто не посмеет пальцем шевельнуть, пока мы не убедимся, с чем пришел к нам Колюбякин. Ну, а если увидим, что он пришел к нам как враг, мы встретим его по-вражески.

В этих словах Уту не было ни угрозы, ни хвастовства — просто кузнец хорошо знал силы родного народа, знал, на что способны эти люди в бою.

— Ошибается генерал, если думает, что мы дрогнем перед его силой. Омар-паша так думал — и просчитался.

Сказав это, Микава оглядел своих ближайших соратников. "Ну, что скажете, братья?" — хотел он спросить, но, увидев их суровые лица, встретив их полные решимости взгляды, понял, что ни о чем уже спрашивать не надо, и потому коротко приказал:

— А теперь разойдитесь. Передайте людям все, что я здесь сказал, и будьте готовы ко всему.

Микава предполагал, что Колюбякин все еще находится в Квашхори. Но тот уже перешел реку Техури и, не давая отдыха своему отряду, ускоренным маршем вел его на встречу с повстанческим войском.

В пути к отряду Колюбякина присоединились родовитые князья — Чиладзе, Липартиани, Пагава. Бедия, Чиковани, Анджапаридзе, Хеция, Чичуа… Они пышно и торжественно приветствовали генерала, но тот отвечал им весьма холодно. Князьям это не очень понравилось: неясно было, что на уме у Колюбякина. Один из князей даже пробормотал что-то о дурном предзнаменовании.

Но на что еще могли надеяться одишские помещики — только на царское войско. И обиженные холодным приемом князья поплелись вслед за колюбякинским отрядом.

Заметив облако над шхепской дорогой, дозорные повстанцев поскакали вперед и, увидев, что это идет со своим отрядом Колюбякин, мгновенно повернули коней. Их появление не осталось незамеченным, и Колюбякин понял, что повстанцы близко. Генерал пришпорил коня и вскоре оказался на вершине высокого холма.

Внизу на огромном поле раскинулся повстанческий лагерь. Колюбякин удивился — он был убежден, что встретит небольшую кучку смутьянов, неорганизованный сброд, с которым ему удастся справиться быстро. Но тут на поле, примерно в версте от холма, стояло в боевых порядках войско, и, как показалось генералу, раз в десять превосходящее численностью его отряд.

Людей в повстанческом лагере и правда было больше, чем в отряде Колюбякина, а к тому же сработала и военная хитрость Уту Микава — он так умело построил свои боевые порядки, что издали должно было казаться, будто войска у него вдвое больше, чем в самом деле. Впереди Микава расположил хорошо вооруженных всадников, но и по всему обширному полю были поставлены вооруженные чем попало — дубинками, косами, топорами — люди, главным образом старики, женщины и подростки. Однако генерал их тоже принял за воинов. И хотя за спиной генерала стоял отряд хорошо обученных и отлично вооруженных солдат, он подумал о том, что надо было вывести на это дело больше войск. "А сейчас придется пустить им пыль в глаза", — решил Колюбякин и приказал своим офицерам построить войско так, чтобы оно внушало страх повстанцам.

— Нет, голубчик, это не толпа, как уверяла нас княгиня, а настоящая армия, — сказал генерал, повернувшись к Ивану Ряшенцеву. В отряде, да не только в отряде, многие люди знали, почему генерал Колюбякин так благоволит к рядовому солдату Ряшенцеву и почему в этом походе он не отпускает его от себя.

В семье Ряшенцева и в Московском университете, где он учился, все думали, что Иван обязательно станет ученым, что на научном поприще его ждут блестящие успехи. Но, окончив университет, Иван неожиданно для всех поступил на военную службу. Товарищи Ивана из числа передовой университетском молодежи решили, что этим он уступил желанию отца, известного своими консервативными взглядами. На самом же деле Иван сам, без отцовского понуждения, сделал этот выбор, поскольку считал, что лишь на военной службе сможет принести наибольшую пользу стонущему под игом самовластия отечеству. Юношу вдохновлял высокий пример декабристов — ведь почти все они были офицерами. В полку товарищи сразу полюбили прапорщика Ряшенцева, да и начальство возлагало на него немалые надежды — молодой офицер умен и образован, к тому же прекрасно воспитан и дружелюбен. Но, должно быть, кто-то и в этом усматривал зло и постарался всячески очернить прапорщика-вольнодумца. И когда не подозревающий о нависшей над ним угрозе Иван Ряшенцев попытался распространить среди офицеров полка подпольный герценовский "Колокол", он был арестован, разжалован в солдаты и направлен на Кавказ в один из линейных батальонов.

Отец Ивана Ряшенцева и генерал Колюбякин были давними друзьями. Генерал добился перевода Ивана в Кутаиси, а здесь приблизил к себе. На приемах и балах в губернаторской резиденции и в домах местной знати Ряшенцев обычно появлялся в отлично сшитом штатском платье и благодаря своему воспитанию, образованности и остроумию, а скорее всего благодаря покровительству Колюбякина был благосклонно принят кутаисским высшим светом. Несомненно, в ином случае рядовой солдат, будь он даже из разжалованных офицеров, не смел бы и слова молвить в присутствии всех этих высокомерных господ и дам.

Колюбякин делал все от него зависящее, чтобы получить возможность ходатайствовать перед царем о возвращении Ряшенцеву офицерского звания: он давал ему сложные и опасные поручения, уверенный, что такой умный и смелый воин, как Ряшенцев, обязательно отличится. Так оно и было: за смелость и солдатскую находчивость Ряшенцев уже удостоился нескольких наград. Колюбякин надеялся, что и в этой "мегрельской экспедиции" Ряшенцеву представится возможность отличиться.

Услышав обращенные к нему слова генерала, Ряшенцев еще раз окинул взглядом повстанческий лагерь и подтвердил:

— Да, настоящая армия. А сколько конницы! Говорят, что одишцы чуть ли не в младенчестве садятся в седло и что они весьма искусно ведут бой в конном строю.

— Они и в пешем строю сражаются неплохо, — сказал генерал. — Омар-паша недавно испытал это на собственной шкуре.

Генерал усмехнулся и, убедившись, что офицеры уже занялись перестроением отряда, тронул коня.

Вскоре два войска сблизились. Впереди царского стоял окруженный многочисленной свитой Колюбякин, впереди повстанческого — Ута Микава и его ближайшие соратники. Всего несколько шагов отделяли царского генерала и одишского кузнеца друг от друга. Некоторое время обе стороны молчали. Слышно было только, как грызут удила нетерпеливые кони.

Первым не выдержал молчания генерал, не зря ведь говорят, что напуганная собака на луну лает. Привстав на стременах, Колюбякин, нахмурив брови, приказал:

— Шапки долой!

Переводчик-грузин обязан был перевести эти генеральские слова в том же повелительном и бесцеремонном тоне, но голос его дрогнул и страдальчески искривились губы.

Повстанцы и не шелохнулись, все они смотрели на Уту, а тот, казалось, даже и не слышал этих слов генерала.

Колюбякин еще больше рассердился и еще более грозно повторил приказ. Но Микава все так же неподвижно сидел на своем буланом. Кузнец не смотрел на генерала, а смотрел на его войско. У вождя повстанцев был уже немалый военный опыт, но на этот раз он обманулся: "Очень уж их много, — подумал Микава. — И оружие у них лучше нашего. Беда, если не одолеем их, — вдруг заколебался Микава. — И я понапрасну возьму на душу грех, погубив столько женщин и детей. Нет, лучше подождать. Кто знает, что у генерала на сердце. А то, что он кричит, на то он и генерал, чтобы кричать и приказывать. Правда, мы и сами могли догадаться, у нас ведь обычай таков: приходит гость — обнажи голову, приходит враг — обнажи меч. Но кто он, этот человек: гость или враг?" — Микава медленно поднял руку и снял шапку. Не оборачиваясь, он почувствовал, как за его спиной тысячи людей, еще более медленно, еще более нехотя повторяли это движение. Так оно и было: сначала сняли шапки и башлыки находившиеся рядом с Микава сотники, затем десятники, затем, совсем уже нехотя, стиснув зубы, стоящие в первых рядах конники. Сверкнули под жаркими лучами летнего солнца лысины, засеребрились седины, тускло блеснули темные и вспыхнули пламенем рыжие кудри молодых. Но глаза у всех были по-зимнему холодные и мрачные. Генерал не видел эти глаза. Он видел только то, что люди выполняют его приказ, ну, а раз палка начала гнуться, то надо гнуть ее до конца.

— Как вы смеете сидеть передо мной на конях? Сейчас же спешиться! Ну!

Этого уж Микава не ожидал. Позади него прокатился глухой ропот. Сердце кузнеца обдало жаром. Нет, медлить нельзя. Если мы сейчас не бросимся в бой, они нас опередят…

Микава знал, что народ ждет его знака. Стоит ему обнажить оружие, и в тот же миг все — мужчины и женщины — ринутся на царское войско. Душа Микава жаждала боя, но разум напомнил: "Где твоя выдержка, кузнец? Решается судьба твоего народа. Подожди еще немного, совсем, совсем немного", — приказал себе Микава и неловко спрыгнул с коня. И тотчас же за его спиной стала спешиваться вся многосотенная повстанческая конница. Люди недоуменно переглядывались, не понимая, что замыслил Микава, а многие, сгорая со стыда за себя и своего вожака, низко опустили головы.

Джурумия и около двадцати его друзей не сошли с коней и не сняли шапок. Хату, сестра Джурумия, как всегда, была рядом с ним. На первый взгляд, эта невысокого роста девушка казалась слабой и изнеженной, но на самом деле она была проворной и выносливой. Длинные волосы рассыпались по плечам и прикрывали часть лица, но глаза Хату были открыты и смело смотрели на мир. Джурумия и Хату были счастливы, что народ Одиши поднялся наконец против своих мучителей, они непоколебимо верили в победу народа, и даже мысль о примирении с врагом была им ненавистна. Брат и сестра были убеждены, что у народа Одиши есть только один путь — путь борьбы. И народ сам его выбрал, этот тяжкий, кровавый, но единственно достойный человека путь. Так почему же теперь, по приказу царского генерала, этот народ так покорно снял шапки и склонил головы?! И как мог снять шапку перед врагом Уту Микава?!

Это Джурумия назвал имя Уту, когда повстанцы выбирали предводителя. Юноша тогда безгранично верил Уту и готов был идти за ним в огонь и воду. Но сейчас Джурумия впервые усомнился: "Почему он слушается генерала? Почему склонил перед ним всегда такую гордую, непокорную голову? Что он делает, что делает! Ведь он же связал нас этим по рукам и ногам. Так неужели?!.. А что же это другое, если не измена?"

Мелькнула безумная мысль: "Сейчас я убью его, сейчас всажу пулю в предателя". Рука сама потянулась к пистолету, но Джурумия остановила мысль, что этим выстрелом он уже ничего не поправит. "Во скольких я должен пустить пулю, чтобы спасти наше дело? Вот они стоят, потупив глаза, сотники и десятники. Так всех перестрелять, что ли?"

Джурумия был в отчаянии: если погибнет восстание, погибнет народ. Он и так уже был на краю гибели, народ Одиши.

Джурумия словно воочию увидел, как мучители-господа продают на чужбину крепостных, как разлучают матерей с детьми, как меняют девушек на лошадей и собак. Он видел молодых мужчин, закованных в кандалы, стариков, умирающих в колодках, видел охваченные огнем крестьянские хижины, видел односельчан, которых господа засекли до полусмерти, видел людей, которым господские палачи выкололи глаза… Господа довели народ до последней черты, за которой была только смерть. И народ восстал. Перед взором Джурумия возникли картины первых дней восстания. Он видел, как бегут крепостные из своих домов, видел, как они вырубают свои виноградники, поджигают нивы, как губят последнюю скотину, чтобы ничего уж не досталось грабителям-господам. Господа всполошились, они взялись за оружие и пытались повернуть народ к той последней гибельной черте, но власть их над крестьянами уже кончилась… Так казалось тогда Джурумия, что кончилась… Но выходит, что не кончилась она, та проклятая власть. И вот, снова склонив головы, стоит народ Одиши перед своими кровопийцами-господами. Снова улыбнулась этим мерзавцам князьям судьба. Смотри, как сияют их рожи, смотри, как ухмыляются злодеи, теперь они сожрут нас с потрохами.

Но я им не дамся.

Генерал Колюбякин откашлялся.

— Я пришел сюда по просьбе ее сиятельства, владетельной княгини Дадиани, — сказал Колюбякин, слегка приподнявшись на стременах. — Я пришел сюда с войском, потому что вы совершенно распустились, вышли из повиновения, восстали против своих законных господ. Вы отказались от выплаты оброка, не вносите налогов, нападаете на своих помещиков, разоряете их усадьбы, вы сбросили узду законов и установлений и хотите, чтобы владетельная княгиня правила княжеством по-вашему… Но этому никогда не бывать! — генерал еще выше привстал на стременах, чуть подался вперед и проговорил, отчеканивая каждое слово: — Я пришел, чтобы надеть на вас железную узду, вместо той, что вы сбросили. Железную узду, — повторил генерал.

Переводчик едва подавил вздох, но перевел сказанное генералом слово в слово.

Крестьяне выслушали Колюбякина молча. Никто не поднял головы. Тихо, очень тихо было в эти минуты на огромном поле у подножия горы Урту. И вдруг где-то за спиной повстанцев заплакал младенец, и сразу, словно соревнуясь с ним, то тут, то там заплакали не ведающие, что здесь происходит, несмышленыши.

Генерал брезгливо поморщился и побагровел от злости. Он был человеком несдержанным, мог из-за какого-нибудь пустяка вспыхнуть как порох, но Ряшенцев, зная эту черту генеральского характера, все же удивился, что Колюбякина так озлобил детский плач.

— Почему вы молчите? — в бешенстве закричал генерал. — Сейчас же скажите, что вам надобно.

Из задних рядов вышел старик. В одной руке он держал башлык, в другой — старинное кремневое ружье. Передние расступились, и старик предстал перед генералом. Джурумия и Хату переглянулись — это был их дед, Коча Джикия.

Коча начал свою речь не глядя на генерала, — он считал унизительным для себя смотреть на этого чужого, крикливого человека снизу вверх.

— Ты сказал, господин, — я, мол, пришел, чтобы надеть на вас железную узду, Жаль, что ты произнес эти слова, господин, жаль. Мы ведь тебя ждали, как ноева голубя, мы думали, что железную узду ты наденешь на наших обидчиков.

И тут одишцы вновь подняли головы. Послышались одобрительные возгласы.

— Мы думали, — продолжал Коча, — ты для того пришел, чтобы осветить беспросветную нашу ночь, а ты…

— Как ты смеешь, старик! — прервал его генерал.

— А так смею… Потому, что святую правду говорю, потому и смею. Это не мы распустились, как ты изволил сказать, это господа наши распустились до того, что дальше терпеть не стало возможности. Мы не отказывались от оброка, и налоги нашей государыне-княгине мы не отказались платить. Но когда с человека живьем сдирают кожу, до самого копчика, хочешь не хочешь — взвоешь. Вот мы и взвыли, господин генерал. Потому что даже великому крестьянскому терпению есть предел. Нам не от кого было ждать спасения, и мы восстали. Некоторым из нас все же казалось, что правда и справедливость находятся по ту сторону Цхенисцхали, и они даже собирались идти за ней туда. Но вот ты сам сюда пришел к нам из-за реки Цхенисцхали. И что же? Разве ты правду и справедливость принес нам? Нет. Ты пришел не для того, чтобы заступиться за нас, а для того, чтобы заступиться за наших мучителей. Значит, весь мир принадлежит им, значит, в сорочке родились эти безбожники.

Ряшенцев с интересом слушал Кочу Джикия. До чего же смелый человек! Смелый и убежденный в своей правоте.

— Ты не думай, генерал, что это из страха перед тобой, перед твоими войсками мы сняли шапки и спешились, — сказал Коча. — Народу Одиши нечего бояться. Мы уже через все прошли, все испытали. И никакой орде, никакому нехристю не удалось покорить наши души.

К немалому удивлению Ряшенцева, крикливый генерал умолк, и могло показаться, будто он не без внимания слушает Кочу Джикия. У переводчика отлегло от сердца, и он старался придать словам перевода не только общий тон, но и малейшие оттенки, присущие речи старика.

— Так знай, генерал, — огонь невозможно завернуть в кукурузную солому. И ты зря пытаешься это сделать. Я тебе опять скажу — не по твоему приказу мы сняли шапки, а по собственной воле… По обычаю, из уважения мы сделали это. Кто знает наш народ, тот поймет это сам, без подсказки. Ну, а тебе, генерал, разве не интересно знать, чем дышит наш народ? — спросил Коча и, посмотрев на генерала, понял, — тому неинтересно, тому безразличны жизнь, страдания и надежды народа Одиши. И, поняв это, Коча Джикия тихо вздохнул, Старческие плечи его бессильно опустились, безмерная усталость отразилась на его морщинистом, тронутом желтизной лице, и Коча, стоявший до сих пор прямо, обеими руками оперся на ружье. И все же он нашел в себе силы, чтобы сказать генералу то, что считал нужным ему сказать:

— Однажды один помещик сказал крестьянину: "Человек, я тебя купил". "Это твое дело", — отозвался крестьянин. "Надеюсь, ты от меня не убежишь?" — спросил помещик. "А это уж мое дело", — ответил крепостной. Так вот, генерал, — вернемся ли мы к своим господам или нет — это наше дело. Но знай одно: по-прежнему уже ничего не будет. Мы потому восстали против княгини и господ, чтобы положить конец нашим страданиям.

Слушая старика, Ряшенцев пытался проникнуть в сущность того, что здесь происходит. Отправляясь в эту экспедицию, он не знал даже, что в Одиши произошло народное восстание. Солдатам вообще не говорили о целях похода, но и офицеры знали немного. В том обществе, в котором благодаря покровительству Колюбякина вращался Ряшенцев, события в Одиши изображались как бунт кучки смутьянов и разбойников, которые нападают на мирных жителей, разоряют их и своими преступными действиями угрожают самому существованию Мегрельского княжества. Когда в Кутаиси заходил разговор о мегрельских делах, то Ряшенцев только и слышал: разбойники, грабители. Узнав о походе в Мегрелию, Ряшенцев, как и многие другие солдаты и офицеры, решил, что они идут туда, чтобы защитить мирное население Одиши. Но здесь, на поле у подножия горы Урту, стояла не шайка разбойников, обижавшая народ Мегрелии, а сам народ этого края.

Было над чем задуматься рядовому Ряшенцеву.

Джурумия и Хату, слушая Кочу, испытывали гордость за своего деда. Вот какой он у нас! Он даже богу не побоится сказать горькую правду.

— Чего вы просите, какую такую правду ищете по ту сторону Цхенисцхали? — спросил Кочу генерал.

— Это тебе скажет наш предводитель Уту Микава, — ответил Коча. — А я тебе вот что скажу, генерал: видишь человека на белом коне? Это мой господин Бондо Бедия. Ты только погляди, как он кичится, этот волкодав. А почему, думаешь, он сейчас такой? Да потому, что убежден, будто ты пришел сюда, чтобы растоптать наши надежды и скрутить нас в бараний рог. Только, может, он напрасно радуется, генерал?

Но генерал не ответил на вопрос и уже даже не пытался делать вид, что слушает старика. Коча видел это, но решил высказать до конца:

— Да что Бедия… И у других господ тоже глаза разгорелись. Они уже торжествуют победу над своими рабами. Эх, значит, правду говорят, что все вороны на свете черные. Только черные. А чернее всех этот богоотступник, наш господин Бедия. Он нам всю жизнь отравил. У него в душе бес сидит. И все толкает его на подлости. Когда он ограбил нас до нитки, когда ему нечего уже было у нас взять, он стал похищать у нас девушек. Недавно он у меня внучку Хату похитил и хотел продать туркам. Тем самым туркам, сражаясь с которыми, погибли ее отец Чагу и два брата. Ты только подумай, генерал, — человек называет себя христианином и продает христианских девушек нехристям.

Колюбякин уже не слушал Кочу Джикия, и на Бедия, о котором говорил старик, он даже не посмотрел. Генерал думал: пора кончать. И Бедия думал о том же. Страшен был этот человек. Ведь недаром же народ прозвал Бедия "Рылом" за выдвинутый, как у зверя, вперед подбородок. Это сходство со зверем усиливали короткая кабанья шея, хищно оскаленные зубы, налитые кровью узкие глаза и коротко остриженные, торчащие, как щетина, волосы.

Бедия бросил на своего непокорного крепостного свирепый взгляд, но Коча, не обратив на это внимания, продолжал:

— К счастью, у внучки моей Хату остался еще брат Джурумия. Трижды был ранен Джурумия в боях с Омар-пашой, но бог сохранил этому моему внуку жизнь для добрых дел… Джурумия догнал Бедия на полпути и отбил у него свою сестру. Вот они стоят перед тобой, генерал…

Что еще хотел сказать Коча, осталось неизвестным, потому что генерал вдруг закричал:

А вы почему не сняли шапки, почему не спешились?!

Глаза Джурумия сверкнули холодно, как сталь, он даже не взглянул на генерала, потому что слова деда пробудили в нем воспоминания, от которых стыла кровь… Вот мать с разрубленной головой, цепляясь за платье Хату, на коленях ползет за Бедия, а он, Джурумия, связанный, валяется на земле и кусает в бессильной ярости губы.

А, вот…

— Шапки долой! — снова потребовал генерал.

Боль была мгновенной и пронзительной — словно змея ужалила Джурумия. Она был нестерпимой, эта боль, но усилием воли Джурумия удержал рвущийся из горла стон и, пришпорив коня, в один миг оказался перед Колюбякиным. И все вокруг услышали его молодой, звонкий голос:

— Не дождешься, генерал, чтобы я перед тобой снял шапку.

Генерал ни слова не знал по-грузински, но взгляд Джурумия сказал ему все. И генерал невольно откинулся назад. А Джурумия повернул коня и, сделав знак сестре и друзьям, чтобы они следовали за ним, поскакал к лесу.

— Ряшенцев, догнать и схватить! — приказал генерал.

В губернаторской свите зашептались. Чиновники и офицеры поняли, что Колюбякин дает сейчас Ряшенцеву, может быть, неповторимый шанс вернуть себе офицерское звание, и, сочувствуя Ивану, с интересом наблюдали, как он во главе довольно большого отряда бросился в погоню за дерзкими бунтовщиками.

И народ Одиши затаив дыхание смотрел в сторону леса — еще немного, еще совсем немного, и он укроет в своих зарослях Джурумия и его товарищей — и молил бога, чтобы он помог смельчакам уйти от преследователей. А когда преследуемые и преследователи скрылись из глаз, Уту первый надел шапку и сел на коня. И все одишские мужчины вслед за вожаком своим надели шапки и башлыки, и всякий, кто имел коня, сел в седло, и всякий, кто имел оружие, любое оружие — саблю, ружье, кинжал, топор или просто дубинку, — изготовился к бою.

…Кони одишских всадников превосходили в скорости строевых солдатских коней, и Ряшенцев в первое же мгновение понял, что погоня ничего не даст. Конечно, он мог послать вдогонку Джурумия пулю, она побыстрее любого коня. Но Ряшенцев не станет стрелять в Джурумия. Он должен догнать этого человека и привести к Колюбякину. Таков приказ, а ты, Ряшенцев, только рядовой солдат и, хочешь не хочешь, выполняй его.

Бондо Бедия незаметно ускользнул из группы князей, нагнал у опушки леса Ряшенцева и поскакал рядом с ним.

— Не гони так, русо, — сказал Бедия, — все равно на ваших конях вы их не догоните. Руками ветер не поймаешь. Но я помогу тебе по-одному связать всех разбойников. Я их заставлю локтями соль толочь.

— А почему по-одному? — спросил Ряшенцев.

Бедия, как мог, объяснил Ряшенцеву, что в лесу беглецы, конечно, рассыпятся и для того, чтобы затруднить преследование, и потому, что по лесному бездорожью большому отряду продвигаться трудно.

— А мы их по одному переловим, русо, это я тебе обещаю, я — Бондо Бедия.

Ряшенцев недовольно оглядел непрошеного помощника. Ну и образина!

…В густом лесу ни дорог, ни тропинок, и казалось, что ни пешему, ни конному здесь не пройти, не проехать. Но для Джурумия и его товарищей такие заросли не преграда. Они были приучены ходить по лесам и горам, эти молодые одишские пастухи и охотники, те же из них, кто постарше, успел и повоевать с Омар-пашой. А партизан Уту Микава потому и прозвали тогда лесными братьями, что они жили и воевали в лесах и горах.

Когда отряд Джурумия углубился в лесную чащу, он сделал короткую остановку. Люди спешились, и Джурумия, указав каждому направление, назначил местом сбора отряда развалины крепости на вершине горы Урту. Она была построена лет триста назад, давно заброшена и вся заросла густой травой и лианами, так что ни стен не было видно, ни ворот, ни бойниц. Покойный отец Джурумия, Чагу, был несравненным охотником, в здешних горах и лесах он с завязанными глазами мог найти любое место. Джурумия не раз бывал с отцом на вершине Урту, не раз они дожидались рассвета, приютившись в одной из башен той древней крепости. "И сейчас она приютит и укроет нас", — решил Джурумия. Когда все его товарищи скрылись в лесной чащобе, Джурумия и Хату сами двинулись к вершине горы Урту.

Ряшенцев, по совету Бедия, тоже рассредоточил свой отряд. Солдаты, прорубая себе клинками дорогу, с трудом пробивались сквозь заросли кустарника, проклиная и свою горькую подневольную судьбу и тех, кого вынуждены были преследовать. Только одного Бедия радовала эта погоня за людьми. Он шел через заросли напролом, как дикий зверь, и Ряшенцев едва поспевал за ним.

Ряшенцеву омерзителен был этот жаждущий крови князь, но без его помощи здесь, пожалуй, ничего не сделаешь. В сумерки они вышли на небольшую поляну и неожиданно для себя увидели Джурумия и его сестру. Те остановились, чтобы подтянуть подпруги. Хату уже сидела в седле, а Джурумия, отпустив своего коня, что-то говорил сестре, поглаживая мокрую шею ее гнедого. Ряшенцев хотел крикнуть "сдавайтесь!", но Бедия, опередив его, выхватил пистолет и выстрелил. Раненный в поясницу Джурумия сделал было шаг к своему коню, но тот, испугавшись выстрела, бросился в сторону. Поняв, что его уже не догнать, Джурумия вскочил на круп гнедого, который, почуяв беду, мгновенно сорвался с места.

— Ничего, теперь далеко не уйдут, — злорадно усмехнулся Бедия.

— Почему вы стреляли, князь? — разозлился Ряшенцев. — Мне приказано живым взять этого человека.

— Живым его не взять, — резко ответил Бедия.

Привлеченные выстрелом, на поляну вышли солдаты. Все они еле держались на ногах, и Ряшенцев, несмотря на возражения Бедия, принял решение прекратить на ночь погоню. Выставив часовых, Ряшенцев велел солдатам спать, и сам тоже, расстегнув на груди мундир, лёг на траву.

Сон мгновенно одолел уставших солдат, но Бедия лишь притворился, что спит. Жажда мести не давала ему покоя. Земля, на которой он лежал, казалась ему раскаленной сковородкой, мокрая от пота одежда липла к телу, и хотелось выть от боли, возникшей в почках. Но, стиснув зубы, Бедия молчал. Никто никогда не слышал, как он стонет. И когда кто-нибудь спрашивал у Бедия: "Как здоровье?", он обычно отвечал: "Я как кремень", хотя его почти постоянно мучили многочисленные болезни.

Кто-то однажды сказал о Бедия, что он человек шиворот-навыворот. И в самом деле, все присущее обычному человеку было чуждо Бондо Бедия: он не знал ни добра, ни жалости, ни сострадания, его душой безраздельно владела жажда наживы. Ради нее он и самого себя не щадил, и другим не давал пощады. Ненасытная жажда наживы породила в нем страсти, сжигающие его мозг, — он завидовал каждому, кто чем-то владел, хотя сам владел большим и богатым имением, он был мстителен, злобен, коварен, он денно и нощно испытывал непримиримую вражду ко всем людям, ко всему живому, ко всему миру.

Дурной славой пользовался князь Бондо Бедия в Одиши. Простой народ ненавидел его, как чуму, да и помещики не очень-то жаловали его. Владетельная княгиня Екатерина не принимала Бондо в своем дворце, а покойный владетель Одиши Давид Дадиани как-то даже наказал Бедия за то, что тот ограбил чужих крепостных. По приказу Дадиани у Бедия отобрали тогда в пользу церкви десять крестьянских семей. Но Бедия только больше обозлился на всех и вся.

…Решив, что Ряшенцев уже спит, Бедия поднялся. Скорее всего Джурумия и его сообщники укрылись за стенами старой крепости на горе Урту. Несомненно, Джурумия, сын Чагу, знает дорогу к крепости. Бедия тоже однажды побывал там вместе с Коча и Чагу. И дорогу он не забыл. Бедия ничего никогда не забывает…

Он изнемог, пока в темноте добрался до крепости, но не позволил себе и минутной передышки — ему было не до отдыха.

…Ряшенцев лежал на спине с широко открытыми глазами и пытался найти среди множества звезд свою любимую, но ночная прохлада коснулась только земли, а между ней и небом стоял такой жар, что звезды едва мерцали и почти не угадывались. И все же Ряшенцев упорно искал свою звездочку, искал, потому что хотел как-то отвлечься от горьких мыслей и хоть на какое-то время отодвинуть тяжкий, неизбежный разговор с собственной совестью. Только это никак не удавалось Ряшенцеву — от совести никуда не уйдешь, от мыслей никуда не денешься. Ряшенцев думал о юноше и девушке, в которых как бы воплотилась вся гордость восставшего народа Одиши. А старик, который не побоялся сказать всесильному губернатору всю горькую правду! А те тысячи мужчин и женщин, которые стояли на поле у подножия горы Урту! Какую отвагу и готовность сражаться за правду выражали их лица. Они сражаются за правду, а я, считающий себя правдолюбом, гоняюсь за лучшими из них. Гоняюсь, чтобы заставить их отказаться от того, за что они борются, за что готовы умереть. Почему я здесь? Что мне нужно от этих людей? Почему я, Иван Ряшенцев, должен преследовать их, в чем они виноваты? Виноваты те князья, которые их распинали, которые кожу с них сдирали до самого копчика, как сказал тот смелый старик.

Господи, какие они все выродки, эти князья. Но разве наши русские помещики лучше? Разве мы не такие же безжалостные? Разве крепостничество не позорит нас перед всем просвещенным миром? Но выходит, что нам мало собственного позора. И мы с готовностью лезем в чужое позорное дело, поддерживаем крепостников чужой страны в их борьбе против народа. И я, Ряшенцев, туда же… Я вместе с этим выродком Бедия преследую восставших крепостных. И что хуже всего — веду на это грязное дело солдат. А они ведь такие же крепостные, как и те, которых мы преследуем. В одно ярмо они загнаны, одной цепью скованы — подневольные, замордованные, замученные барами люди. Мне бы вместе со своими братьями-солдатами стать в ряд с восставшим народом Одиши, а не помогать работорговцу Бедия. Этому злодею мало, что он ранил юношу, он во что бы ни стало хочет догнать и убить его. Убить только за то, что тот заступился за свою сестру. И Бедия скорее всего догонит и убьет его. С моей помощью догонит, с моей помощью убьет. А мне за это вернут офицерское звание. Господи, какой стыд! Неужели я так быстро забыл, за что меня разжаловали?

Измученный укорами совести, Ряшенцев попытался было возразить ей: пощади, я ведь только рядовой солдат, только исполнитель чужой воли. И пусть она зла, несправедлива, я обязан ей беспрекословно подчиниться. Рядовой и помыслить не смеет о неподчинении. Меня обязательно расстреляют, если я не выполню приказ генерала. Да, расстреляют. Но я не стану успокаивать свою совесть тем, что скажу ей, будто такая смерть бесполезна, что она все равно не поможет крестьянам Одиши. Нет, я не стану прибегать к таким недостойным уловкам. Мне нечего хитрить с совестью, потому что я действительно не боюсь смерти, как не боялись ее те, кто в декабре двадцать пятого вышли на Сенатскую площадь. Но я боюсь другого — солдат, нарушивший присягу, теряет свою честь, а у меня ничего не осталось в жизни, кроме солдатской чести.

…Близился рассвет. Лес на какое-то время притих, так всегда бывает на грани ночи и утра, затем вдруг послышался голос соловья. Давно уже не слышал Ряшенцев соловьиного пения. Здесь, в Грузии, Ряшенцев стал забывать, как поют птицы там, в его родных краях, и стал смиряться с мыслью, что уже никогда их не услышит. Но и здесь в предутренний час поют соловьи, и голоса у них такие же, как у соловьев его Родины. Наверное, повсюду, на всей земле соловьи поют одинаково. Одинаково, одинаково. И тут Ряшенцев снова вспомнил о людях, к судьбе которых уже не был равнодушен. Он надеялся, что отдохнет хотя бы немного от подобных мыслей, но они вернулись. Нет, он уже не сможет забыть Джурумия и его сестру Хату, их юных и гордых побратимов, их смелого и мудрого деда Кочу Джикия. Как верно он сказал генералу, что все вороны на свете черные, а, следовательно, все господа повсюду, на всей земле — кровопийцы. Повсюду — и тут, в Грузии, и там, у нас в России.

Ряшенцев уже не прислушивался к пению соловья — мрачные, тревожные мысли полностью овладели им. Только на короткий миг он забылся в чутком полусне, но тут послышались шаги Бедия, и Ряшенцев вскочил на ноги.

— Я нашел разбойников, — хрипло проговорил Бедия. По расцарапанному его лицу струилась кровь. Изодранная одежда висела клочьями. Но ни жалости, ни участия у Ряшенцева он не вызвал, только отвращение. "Дикий кабан. Кровожадный зверь", — подумал Ряшенцев и отвернулся. Бедия тяжело и прерывисто дышал, губы его были покрыты пеной.

— Я шел всю ночь. Я девять раз умирал и девять раз воскрес, потому что бог за меня, и я не умру, пока не выжму из Джурумия последнюю каплю крови. Ты только поторопись, русо, и все они будут наши.

Охваченный нетерпением, Бедия сам разбудил солдат и пошел впереди отряда к развалинам древней крепости на вершине горы Урту… Уже вечерело, когда солдаты добрались до нее. Они разделились на несколько групп и окружили развалины.

Друг Джурумия, десятник его отряда Магали Алания, спустился с заросшей плющом стены вниз. Там у подножия полуразрушенной башни лежал на разостланной бурке Джурумия. Другая скатанная бурка была у него под головой. Мертвенно бледное лицо Джурумия было покрыто каплями холодного пота, повязка на ране набухла от крови.

Обхватив руками колени, Хату сидела возле брата. Казалось, будто она окаменела от горя — так неподвижны были ее фигура и черты лица.

Магали понял — Джурумия умирает, и отчаяние стиснуло ему горло. Умирает, но еще не умер, — взял себя в руки Магали.

— Джурумия, — громко сказал он. — Ты слышишь, Джурумия, — солдаты нас окружили. Они говорят, что не хотят кровопролития, они говорят, чтобы мы сдались.

Магали все сказал своему другу, все самое страшное, без утайки сказал, а вот что солдат привел сюда Бедия — сказать не мог.

Джурумия печально улыбнулся.

— Магали, — едва слышно сказал он утратившими подвижность губами. — Я вот-вот умру. Пуля Бедия убила меня. Пуля Бедия… Но эта боль уйдет со мной в могилу. А вы… Я хочу, чтобы вы жили. И чтобы, когда придет час, вы отомстили. Еще я хочу, чтобы ты знал, Магали, я все же не верю в измену Уту… Не хочу верить…

Некоторое время Джурумия молчал, и в спокойной предвечерней тишине слышалось его хриплое дыхание. Затем он тихо позвал:

— Магали! — И когда друг склонился над ним, прошептал: — Сдавайтесь, Магали.

Магали видел, как тяжко дались Джурумия эти ужасные слова, — сказав их, он закрыл глаза и отвернулся.

Магали стиснул зубы, чтобы не расплакаться, и поспешил к товарищам.

…Первым ворвался в крепость Бедия. Вслед за ним вошли Иван Ряшенцев и трое других солдат.

Обхватив руками колени, Хату все так же неподвижно сидела у изголовья умирающего.

Подойдя к Джурумия, Бедия властно потребовал:

— Вставай!

— Князь, разве вы не видите, человек ранен, — сказал Ряшенцев.

— Это не человек — это мой беглый крепостной. Вставай, говорю!

— Я повторяю, князь: человек ранен. Не забывайте, что здесь я старший.

— Я нахожусь в своих владениях, русо… И здесь только бог старше меня.

У Ряшенцева вспыхнуло лицо:

— И вы еще говорите о боге, князь. Прошу вас — оставьте умирающего в покое.

— Я сам вижу, что он подыхает, — усмехнулся Бедия. — Но, прежде чем он отправится в ад, я с него шкуру сдеру.

— Я вам приказываю — отойдите в сторону!

— Это ты мне приказываешь, рядовой солдат, князю?

— Да, я, рядовой солдат, — сказал Ряшенцев. — Солдат!

Но на Бондо Бедия слова Ряшенцева не произвели впечатления. Бедия хотел сейчас лишь одного — чтобы взбунтовавшийся раб Джурумия подчинился его воле. И он снова заорал, брызгая слюной:

— Вставай, тебе говорят, собака!

В это мгновение Джурумия открыл глаза, и Ряшенцев, который только на миг заглянул в них, понял: этого человека не сломят никакие пытки, потому что душа его отравлена горечью, а сердце стало железным от ненависти.

Бедия со всей силой ударил раненого ногой, и тут Джурумия впервые застонал, но не от боли — телесные боли уже не мучили его, а потому, что не было сил схватить Бедия за горло и задушить его, как бешеного волка. И в тот же миг, словно разбуженная стоном умирающего, вскочила Хату и дважды ударила Бедия по лицу. Бедия обнажил кинжал. Ряшенцев схватил его за руку.

— Свяжите его! — приказал он солдатам.

Они стояли до этого в стороне, казалось бы, ко всему безучастные, но по тому, с какой готовностью они кинулись выполнять приказ Ряшенцева, видно было, на чьей стороне сердца этих людей. Втроем они в минуту разоружили Бедия, связали ему руки, и хотя тот упирался и кричал, пинками погнали его к воротам.

Джурумия уже не дышал.

Не проронив ни слова, Хату снова села у его изголовья.

Ряшенцев долго смотрел на неподвижную, словно изваяние, Хату и думал о том, что эта босоногая, веснушчатая деревенская девочка в поношенном платье преподала ему высокий урок истинного мужества.

Ряшенцев снял шапку, склонил голову перед павшим храбрецом и его скорбящей сестрой и вышел за ворота древней крепости. А там, на поляне, сидели, окруженные солдатами, пленные повстанцы.

— Верните им оружие и всех отпустите! — велел солдатам Ряшенцев. — А этого негодяя мы поведем с собой.

Рядовой, а теперь уже навсегда рядовой Ряшенцев знал, на что он идет, отдавая такой приказ. Знал Ряшенцев и то, что нет и не может быть у него иной возможности сохранить в чистоте свою солдатскую честь и отстоять свое человеческое достоинство.


Перевод Э.Фейгина

Загрузка...