БЕЛЫЕ ПТИЦЫ В ТРАУРНОМ ГОРОДЕ

Не такой, далеко не такой оказалась Братислава, какой представляли ее «студенты» Петраш, Богуш и Божена, знавшие столицу своей родины лишь по картинкам да рассказам знакомых. Божена была даже потрясена разницей между ее воображаемым небесно-белокаменным градом и одетым в траур тисовским городом, похожим на старый, запущенный монастырь. Все здесь черным-черно, точно прикрыто огромной монашеской рясой. Улицы большие и мрачные. Дома угрюмые, молчаливые, словно в них никто не обитает. По улицам, по самой середине мостовой маршируют тисовские молодчики, одетые во все темное. То и дело проносятся «черные вороны» — большие, наглухо закрытые автомашины. И даже самолеты, которые кружатся над городом, кажутся темно-серыми, а на крыльях их, как скрюченные лапы паука, зловеще чернеет свастика.

Людей на улице мало. Да и те в трауре. Одни одеты во все черное, у других черная повязка на рукаве…

— Ежиш Мария! — воскликнула Божена, насмотревшись на все это. — Да что, у каждого, кто здесь живет, в доме траур?

Сравнивая братиславчан со своими земляками, она пришла к выводу, что в ее родном краю еще, можно сказать, рай. Там все же и песню иногда услышишь. Да и между собою люди говорят иначе. А тут встречаются и то вздыхают, то плачут.

Братислава… Братислава…


Но однажды утром в городе появились белые птицы. И все черное как будто посветлело. Даже мрачные думы людей.

Это случилось на пятый день жизни «студентов» в столице, после того как они принесли из лесу свои рюкзаки с листовками…

С самого начала войны не было в Братиславе такого дня, как этот. Спозаранок дома и задворки наполнились тревожным шепотом. Из каждого двора время от времени выходил кто-нибудь и, словно прогуливаясь, обходил вокруг дома, внимательно осматривая стены, точно они должны были полинять за ночь или обновиться. А когда совсем рассвело, на улицах послышались свистки полицейских. Заметались гардисты. Они внезапно окружали кварталы, останавливали и тут же обыскивали прохожих.

Некоторых куда-то уводили или увозили в «черных воронах».

Причиной этого шума были листовки, появившиеся за ночь на домах почти каждого района города, и даже на здании главного велительства, где заседал сам Шане Мах.

Только на окраинах как всегда стояла тишина. В учительской семинарии шли запоздалые в связи с военной обстановкой приемные экзамены. Сдавшие экзамены или получившие отказ выходили на улицу и собирались тесной кучкой у доски объявлений. Казалось бы, уж теперь-то им меньше всего интересны условия приема, которые расклеены на доске. Но все почему-то стремились именно к ней. И против обыкновения говорили там только шепотом.

Вот из семинарии с хохотом выскочили две девушки. Обе блондинки. Одна в голубом платье, быстрая, вертлявая. Другая в старом сером костюмчике — вероятно с материнского плеча. Эта немного поспокойнее. Их, конечно, приняли в семинарию, раз они были так веселы. Приближаясь к толпе парней, они вдруг насторожились, стали пробираться к самой доске объявлений.

На доске, прямо на «условиях приема», была налеплена небольшая, напечатанная жирными буквами листовка. И девушки, перебивая одна другую, почти торжественно, как стихи, прочитали вслух воззвание партизан:

— Словаки и словачки! Чехи и чешки! Граждане, населяющие Словакию!

Красная Армия уже освободила свою землю от немецко-фашистской нечисти. Теперь она победоносно шествует на Берлин, освобождая по пути страны, подпавшие под иго кровавого Гитлера.

Банска-Бистрица, Зволен, Турчански Святи Мартин, вся Средняя Словакия охвачены пламенем партизанской борьбы.

Братья и сестры! Бросайте работу на предприятиях, обслуживающих фашистский режим Ежки Тисо! Идите в партизанские отряды!

За полное освобождение нашей Родины от фашизма!

За братское содружество Чехословакии с Советским Союзом! Слава победоносной Советской Армии!

Смерть всем, кто посягнет на нашу свободу!

А радио в это время кричало на весь двор семинарии:

— Это ветер с Фатры, где засели красные. Это дело рук коммунистов…

— Чего же вы смотрите? — вдруг раздался писклявый голос краснощекого толстяка, которого в семинарии все сторонились, потому что отец его был большим начальником в управлении гардистов.

— А что нам делать? — прикидываясь непонимающим, спросил Петраш и покосился через плечо на подошедшего толстяка.

— Сорвать! — крикнул тот и протянул было пухлую, белую руку.

Но кто-то ударил его по руке, и он отступил удивленный.

— Как же ты сорвешь? Может, это сам директор вывесил? — с явной издевкой спросил один из старшекурсников.

— Я пойду! Я заявлю! Я…

— Беги! Смажь пятки скипидаром! — откликнулось сразу несколько человек.

— Беги! Я с первого дня поняла, что ты будешь доносчиком! — с жаром сказала девушка в голубом. — У, ябеда!..

Толстяк медленно пошел по тротуару в переулок. Он решил всех обмануть: зайти в семинарию с черного хода и доложить.

Этот случай как-то сразу объединил оставшихся возле листовки. Завязался тихий непринужденный разговор.

Петраш стоял чуть в сторонке и, стараясь оставаться безучастным, слушал.

— Если меня не примут в семинарию, уйду к партизанам, — откровенно, при всех заявил Вацлав, худой, выросший, очевидно, в большом недостатке юноша.

— «Если не примут»! — передразнил его другой. — Да меня вот и приняли, а знал бы, где партизаны, сейчас ушел бы к ним!

— И я бы ушла! — сказала девушка в голубом, прижимаясь к притихшей подружке. — Божка, ты пошла бы?

— Что ты, Власта! Я выстрелов боюсь еще больше, чем крыс! — ответила та.

— Не ваше дело война! — заявил невысокий широкоплечий крепыш, которого Петраш заприметил с первого дня. — Это вот нам надо идти! У меня все равно брата и отца убила бомба…

— А зачем нам идти туда? Давайте здесь организуем свой отряд — студенческий, — предложил какой-то смельчак.

Вацлав безнадежно махнул рукой.

— Организатор нашелся! Подпольной организацией коммунистов Братиславы руководили не такие, как ты, да и то их пересажали, а нас… Переловят и передушат, как мышат. Нет уж, надо идти туда, в горы, где собирается весь народ. Там настоящее дело!

— Правильно! Вот если б найти кого из того края, чтоб рассказал, как там… — вздохнул крепыш.

— Вон он, мадьяр, — кивнул Вацлав на самого молчаливого среди собравшихся черноголового юношу. — Он оттуда, а спроси его, так ответит, что партизана и за километр не видел…

— Он вообще какой-то! — хмыкнула Власта.

Мадьяр сделал вид, что не придал значения этому оскорбительному для него разговору.

— Эй, ты, тудом, тудом[4], — обратился к нему Вацлав, знавший по-венгерски только одно это слово.

— Да чего ты мне тудомкаешь? — ответил чисто по-словацки мадьяр. — Я вырос-то среди словаков!

— Ну, не сердись. — Вацлав дружелюбно положил руку на плечо мадьяра. — Ты из-под Кошиц?

Тот кивнул утвердительно.

— Там у вас самый партизанский край. Неужели ты не видел хоть одного настоящего партизана?

— Что ты спрашиваешь, Вацлав? — с досадой вмешался Петраш, который вел себя так же скромно и тихо, как мадьяр. — Если б ты там был, что бы ты сейчас сказал?

— Я? Если б я видел живого, взаправдашнего партизана? — переспросил Вацлав. — Да я бы вам рассказывал день и ночь.

— Тебе гардисты показали бы! — усмехнулась Власта.

— А уж что из семинарии исключили бы, так это как дважды два — четыре! — поддержала ее Божена.

— Знаете что, идемте-ка мы отсюда подобру-поздорову! — предложил Вацлав. — Пусть теперь другие почитают.

Но уйти так просто им не удалось. Распахнулась дверь гимназии — чуть не сорвалась с петель, и выбежал директор, злой, раскрасневшийся от трехэтажного подбородка до совершенно лысого затылка. За ним каракатицей катился жирный фарар. Оба начали быстро срывать ногтями листовку. Причем фарар загнал занозу под ноготь и взвизгнул, кусая палец.

— Эй, ты! — крикнул он Петрашу, который направился было во двор семинарии. — Сдирай! Ваших отцов дело! Пан Седлак, — обратился он к директору. — Всех надо собрать для внушения!

— Не расходиться! — рявкнул директор.

Листовка была наклеена хорошим клеем, и сорвать ее никак не удавалось. Петраш медленно, будто он собирался на какое-то совсем неспешное дело, отыскал острый камень на мостовой и, подойдя к доске объявлений, начал соскребать бумагу. Когда с этим было покончено, директор увел за собою всех, кто читал листовку. Усадив в приемной, стал по одному вызывать в кабинет. Начал он с девушек, вызвал обеих сразу. А Петраш подсел к товарищам, которые молча ждали вызова.

— Ребята, ни слова о том, как говорили о партизанах! Помните: все мы читали и возмущались тем, что дирекция позволила наклеить такую бумагу. А девочки только что подошли. Я их успел предупредить…

Божена и Власта вышли из кабинета директора одновременно. Закрыли за собой дверь и улыбнулись.

— Ну и ну! Я думала, они будут нас запугивать. А они, наоборот, сами дрожат, как зайцы, — сказала Божена. — Тебя вызывают, Вацлав. Они там говорят, что это «ветер с Фатры», так ты поддакивай и только.

— Чего ж им бояться? — удивился высокий стройный верховинец с черным шрамом под самым глазом, которого все называли просто Верховиной, даже пели вслед известную песенку:

Верховина! Верховина! Подкарпатска Русь!

Там си жие, бражку пие подкарпатский рус…

На его вопрос Божена еще шире открыла свои большие голубые глаза:

— Как чего им бояться?! Ведь если гардисты узнают, что и здесь была листовка, то директору да и фарару влетит больше, чем нам.

— Они взяли с нас слово, что нигде об этом не скажем, — вмешалась Власта. — А когда со всеми поговорят, фарар поведет нас на исповедь, и там на кресте будем клятву давать самой божьей матери.

— Да я хоть черту клятву дам, только бы нас не трогали! — сказал друг Вацлава, стоявший у двери и переживавший за него.

Вацлав, который уже вышел из кабинета директора, подмигнул другу.

— Ничего, Иржи! Нажимай на них самих! Иди теперь ты. — И обратился к оставшимся ребятам: — Ну, так кого из вас не приняли?

— Меня, — признался мадьяр.

— Экзамены не сдал?

— К экзаменам меня даже не допустили.

— У него ведь отец шахтер! — сказал верховинец.

— Да? — Глаза Вацлава задорно загорелись. Он подошел к мадьяру и дружески подтолкнул его к двери. — Как только выйдет Иржи, твоя очередь. Входи и требуй. Слышишь? Не проси, а требуй принять тебя в семинарию! Они теперь на все из-за этой листовки пойдут…

Он оказался прав.

Вернулся мадьяр сияющий, возбужденный.

— Спасибо! Приняли! Ты гений, Вацлав!

Последним вызвали самого старшего среди новичков, Петраша Шагата, который по документам переходил из Бистрицкой семинарии в Братиславскую.

Пригладив пальцами зачесанные назад каштановые волосы, он направился в кабинет, стараясь, чтобы никто не заметил его волнения. Дело в том, что фарара, этого человека с рассеченной бровью, Петраш знал давно. И опасался, что тот его узнает. Бровь фарару рассек крестом приговоренный к расстрелу коммунист, которого служитель культа заставлял раскаяться и предать товарищей.

У неплотно прикрытой двери встал Богуш.

— Ты с Горегронья? — спросил Петраша директор, как в ванне утонувший в мягком кресле.

Петраш еще не успел ответить, как фарар, полулежавший в таком же кресле по другую сторону огромного письменного стола, спросил директора, когда поступили документы этого юноши и почему он его не помнит.

— Приняли мы его во втором потоке. А когда все ходили на исповедь, он болел, — пояснил директор. — Он сын фабриканта из Банска-Бистрицы. Их фабрику сожгли партизаны. Вся семья выехала оттуда.

— Подойди ближе! — строго сказал фарар, и правая, рассеченная бровь его шевельнулась, поползла вверх.

Юноша приблизился всего лишь на шаг. Остановился и цепкими серыми глазами стал посматривать исподлобья то на телефоны посреди стола, то на окно, то на дверь, в которой изнутри торчал огромный ключ.

— Почему ты не смотришь мне в глаза? — спросил фарар.

Он встал и сам подошел к юноше. Приблизил к нему свое лицо. Колючие серые брови его при этом опускались, хмурились, а шрам на брови надувался, краснел.

— Где я тебя видел раньше?

Петраш пожал плечами.

Директор следил за этим поединком, выронив из мундштука сигарету.

— Ты в концлагере под Бреславлем был? — задал новый вопрос фарар и тут же ответил на него утвердительно. — Тогда какой же ты сын фабриканта?

— Да! Был! — неожиданно для себя выкрикнул Петраш. — Да, я был в этой душегубке! И вы там были, божий слуга! Вы давали целовать крест тем, кого отправляли на виселицу или в печь! А я был среди тех, кого вешали да жгли…

Отворилась тяжелая дверь и вошел Богуш. Он повернул ключ, торчавший во внутреннем замке.

— Что это значит?! — опешил директор и потянулся к телефонной трубке.

— Сидеть! — сквозь стиснутые зубы приказал Петраш, вынимая из кармана маленький блестящий пистолет.

Рука директора так и застыла в воздухе. А фарар, отступив назад, плюхнулся в кресло так, что пружины заворчали, будто дворняжки. Теперь серые брови его нависли над самым носом, а шрам белой полосой протянулся через весь лоб.

— Петраш, не связывайся с ними. Запрем обоих, оборвем телефонные провода и уйдем, — сказал Богуш.

— Зачем же уходить? — возразил тот. — Мы еще не все сказали друг другу.

— Уходите! Я не буду звонить в полицию, — попросил умоляющим голосом директор.

— Клянусь вам! — подхватил фарар.

— Цену вашей клятвы мы знаем, — отрезал Петраш. — Вы должны нас обоих вывезти за город на своей автомашине.

— А за городом вы с нами ничего не сделаете? — боязливо спросил директор.

— Если не тронете нас, с вами тоже ничего не случится. Партизаны не обманывают!

Услышав такое, директор и фарар медленно, с вытаращенными глазами встали, как перед самым большим начальством.

— Если ты настоящий партизан, то мы… мы… — начал фарар.

— Отвезем, отвезем, конечно! — подхватил директор.

— Предупреждаю, под вашим сиденьем в машине мина, — приврал Петраш для острастки. — Если у шлагбаума вздумаете хоть мигнуть гардисту, все взлетим на воздух!

— Нет! Нет! — попятился директор.

А фарар пообещал:

— Что вы, пан, соудруг партизан! Мы будем тихо… Мы…

— Через приемную идите спокойно, как обычно, — посоветовал им Петраш — Я пистолет спрячу, никто не должен знать, что здесь произошло.

— Правильно! Спасибо, соудруг, пан партизан! — залебезил фарар. — Никто ничего не должен знать…

В приемной он, натянуто улыбаясь, сказал студентам:

— Дети, идите с миром домой. На исповедь придете завтра.

Все, кроме Божены, недоуменными взглядами проводили эту странную четверку: решительных Петраша с Богушем и загадочно притихших директора с фараром.

Улучив момент, Петраш шепнул Божене: «Оставайся. Завтра встретимся под дубом. Ты вне подозрения».

И вот они вышли во двор, сели в машину — черную шестиместную «фатру». Директор кивнул шоферу: «На виллу!»

У шлагбаума при выезде из города машина только; сбавила ход, потому что директор высунул свою голову, которая гардистам, видимо, была хорошо знакома: пропустили без задержки.

На повороте дорогу машине преградила толпа немецких солдат и офицеров, в панике бежавших из казармы к большому каменному дому, в бомбоубежище. Фарар крикнул шоферу:

— Стой! В бомбоубежище!

Машина с ходу остановилась так, что всех подбросило. Фарар выскочил и побежал в бомбоубежище, а директор толкнул шофера, в спину, приказывая гнать вперед.

Тем временем с востока, словно ураган, быстро приближался грозный гул самолетов.

— Наверное, целая сотня! — с восторгом сказал Петраш, высовывая голову в открытое оконце.

Над «фатрой», быстро набиравшей скорость, нависла темная ревущая туча.

— Тю-ууу!

И перед бомбоубежищем, куда побежал фарар, багрово-черным смерчем взметнулось все, что было твердью.

— Фарар! — горестно воскликнул директор и, набожно перекрестившись, тихо промолвил: — Царствие ему небесное…

Машина вильнула за лесок. Из-за тучи пыли не видно было больше каменного дома. Бомбы падали теперь впереди. И вдруг после очередного удара неподалеку раздался такой взрыв, что машина, казалось, подпрыгнула. Небо впереди вспыхнуло багрово-сизым пламенем и затрещало, заухало, застонало.

— Бензосклады горят! — в ужасе сообщил директор водителю.

Но тот спокойно ответил, что это далеко от их дороги, и еще прибавил газу.

А Петраш и Богуш, высовываясь в окна машины, кричали краснозвездным самолетам:

— Еще! Еще!..

— Давай! Давай!..

— Сидели бы тихо, а то накличете беду, — робко проворчал хозяин машины, вытирая мокрый лоб.

— Не бойтесь! Они знают, куда бросать! — успокоил его Петраш, искренне веривший, что советская бомба на их машину ни за что не упадет.

Приехали на виллу, которая стояла у самого леса. Пан директор жил в трехэтажном доме из пятнадцати комнат. Вокруг — сад гектара в три. Во дворе две автомашины. Большой и маленький мотоциклы.

Хозяин ввел партизан в гостиную.

— Садитесь, пожалуйста, садитесь! — услужливо начал приглашать Седлак. — Сейчас я позову прислугу.

— Не нужно! — отрезал Петраш. — Нам надо серьезно с вами поговорить.

«О чем он с ним еще хочет говорить? — с досадой подумал Богуш. — Надо брать мотоцикл, да скорее в горы…»

— Слушаю вас, — побледнел пуще прежнего директор и сел в старинное кресло.

— Одному из нас необходимо остаться в Братиславе, — заявил Петраш. — Вы, конечно, понимаете, что если бы не встреча с фараром, мы продолжали бы свое дело, ради которого послал нас сюда командир партизанского отряда…

«Молодец!» — мысленно одобрил Богуш, понимая, куда клонит товарищ.

— Но… фарара теперь нет. — Директор истово перекрестился. — Царствие ему небесное!

— Вот потому я и решил с вами говорить откровенно.

— Меня можете не бояться, — заверил директор.

— А мы и так никого не боимся. Будущее за нами, — спокойно произнес Богуш. — В это будущее сможете войти и вы равноправным гражданином, если будете благоразумным.

— Если не потребуете непосильного… — несмело начал директор.

— Нужно одного из нас устроить в Братиславе на работу.

— Что вы умеете делать? — с готовностью спросил директор.

— Водить машину, — ответил Петраш.

— Вас я могу взять шофером на свою вторую машину. Не надо ничего делать, живите у меня до конца войны…

— Нам нельзя ничего не делать! — возразил Петраш. — И сидеть на вашей вилле нельзя. Нам нужно быть в гуще народа! Пусть бездельничает ваш нынешний шофер. А я буду возить вас куда надо вам, а иногда и куда надо нам… Богуш, бери мотоцикл и мчись в отряд.

— Но почему? — огорчился директор. — Оставайтесь оба!

— Нет! — отказался Петраш. — Один должен уйти в отряд, чтоб там знали, где находится другой и что он делает.

— Ясно, — сник директор. — Вы мне не верите. Один уходит, чтоб я не выдал другого…

— Вы правильно поняли, пан Седлак. У нас пока нет основания верить вам. Однако хочется надеяться, что вы это доверие заслужите…

Через полчаса Богуш мчался в горы на новеньком директорском мотоцикле.


В больнице все уже привыкли к глухонемому богатырю на костылях. Он ходил из палаты в палату, помогал тяжелобольным, подолгу сидел возле выздоравливающих, которые обычно собирались кучкой и о чем-нибудь беседовали. К нему относились с сочувствием и в то же время с глубоким уважением. Сочувствовали тому, что не говорит и не слышит. А уважали за доброту и невероятную силу, которую он показал однажды совершенно случайно. Проходя мимо койки больного, под которым нянечка безуспешно пыталась поправить сбившуюся постель, богатырь остановился, положил костыли и поднял больного на руки, словно ребенка, да так и держал, пока нянечка перестилала постель. Положив больного на место, добродушно улыбнулся ему и тряхнул кулаком, мол, держись!

— То е чловьек! О-о, то вельми добри чловьек! — раздалось вслед богатырю.

С тех пор нянечки стали звать его себе на помощь. Но чаще всего получалось так, что в нужный момент он сам приходил. Заметив это, больные да и медицинские работники стали поговаривать о большой интуиции глухонемого, о его умении по артикуляции понимать говорящего.

«Вы только заметьте, как он внимательно смотрит в лицо тому, кто говорит», — рассуждали люди.

Они ведь не знали, что глухонемым Василий Мельниченко вынужден был стать, узнав, что везут его из сарая доктора Берната в больницу, где нельзя ему говорить по-русски, потому что по официальным документам он — словак.

Замечание больных насчет того, что глухонемой очень внимательно следит за артикуляцией говорящего, было в общем-то верным. Мельниченко учился говорить по-словацки пока про себя.

Он знал несколько мадьярских слов — среди больных были и мадьяры. С одним из них, которого звали по-словацки Яношем, Василий особенно сдружился. Янош больше всех здесь разбирался в политике, хотя говорил о ней мало. На прогулку он чаще всего уходил с пожилым словаком по фамилии Томчак.

Однажды из случайно услышанного разговора этих двух больных Василий понял, что оба они коммунисты, и с этого часа старался держаться к ним поближе. Те его не избегали, но и не откровенничали при нем. А как-то, подходя к ним, сидевшим в саду на скамеечке, Мельниченко услышал:

— Этот глухонемой, кажется, слишком хорошо все понимает. Уж не слышит ли он? — высказал предположение Томчак.

— Может быть ты и прав, — согласился Янош.

Мельниченко оглянулся, убедился, что близко никого нет, сел между двумя собеседниками и спокойно сказал своим густым, рокочущим басом:

— Да, товарищи мои дорогие, я и слышу, и понимаю, а только говорить не могу.

Оба отшатнулись от него. А он продолжал:

— По-словацки не могу говорить, потому и молчу. Но дальше играть роль глухонемого невозможно. Тем более, что оба вы скоро выпишитесь, а больше я никому здесь довериться не смогу.

Растерявшиеся Янош и Томчак стали расспрашивать, как он сюда попал. Но Василий ответил, что это долгий рассказ, а времени у них мало. В саду уже показался «кот в сапогах», как звали одного «больного», который ко всем присматривался и прислушивался.

— Не могу я больше здесь оставаться, выдам себя, — сокрушенно качая головой, пожаловался Василий. — Товарищи мои громят фашистов, а я ношусь с ней, — он кивнул на ногу, которая при ходьбе всегда была выставлена немного вперед. — Теперь уж она скоро заживет. Чего ж тут бездельничать? На Прашиве я буду тол выплавлять, картошку чистить и то польза своим. Вы только начертите мне план, перечислите села, мимо которых надо идти и, если можно, достаньте сухарей на дорогу.

Видя такую решительность, Томчак сказал: все это свалилось на них столь неожиданно, что он не знает, как тут быть, и попросил дать ему пару часов на размышление. Уговорились снова встретиться здесь перед ужином.

Вечером Томчак пришел один. Он пообещал, что сам с товарищами поведет Василия куда тому надо. При этом подчеркнул, что сделает это даже в том случае, если его и товарищей не примут потом в партизаны.

— А что много набирается охотников идти на Прашиву? — с некоторой тревогой спросил Василий.

— Сейчас половина Словакии готова отправиться на Прашиву, — ответил Томчак. — Здесь пока восемь человек. Один санитар. У некоторых дома оружие, они его возьмут с собой. Двоих придется «похоронить», чтобы гестапо не мстило семьям за уход к партизанам. С врачами уговор о фиктивной смерти этих больных уже есть. А вы молодец, — закончил он, — так играть роль глухонемого может только опытный конспиратор!

Похвалу Мельниченко пропустил мимо ушей и высказал сомнение насчет такого большого отряда.

Томчак усмехнулся.

— Люди, которые собрались вокруг нас, очень уж хорошие, жалко их оставлять. Все они побывали в свое время в тюрьмах да в лагерях, и теперь их ждет здесь участь не лучше. Они хотят бороться! Учтите, если русские не возьмут нас к себе, станем действовать самостоятельной группой или найдем словацкий отряд…

Неожиданно для врачей на следующий день оказалось очень много выздоровевших, которые настоятельно просили выписать их немедленно. Мест в больнице не хватало, поэтому выписали всех, кто желал.

Когда начало темнеть, в лесу за Вагом собрались вчерашние больные. Все, кроме Томчака и Яноша, были приятно удивлены, что среди них оказался и «глухонемой». Услышав его веселый рокочущий бас, санитар, который ушел из города со своими пациентами, долго не мог успокоиться.

— Ну, бетяр! Грдина!

Мельниченко хохотал, слыша далеко не синонимичные слова — проказник и герой. И все рассказывал, как ему иногда хотелось вмешаться в их спор о партизанах или событиях на фронте.

Сердобольный санитар часто посматривал на его забинтованную ногу.

— Надо было бы вам все же с недельку еще полежать. Идти по горам с такой ногой — это невероятно!

— За что же тогда вы меня назвали грдиной? — простодушно удивлялся Мельниченко. — Не будем терять времени! Итак, чем мы богаты?

— У нас есть три пистолета. — Томчак передал один пистолет Василию. — Две винтовки, десять гранат…

— И десять гранат не пустяк! — неожиданно пропел Василий от избытка чувств.

— Ано, десять гранат не пустяк! — закивал санитар.

Шли почти всю ночь.

Поняв, что Мельниченко неугомонный, Томчак и Янош придумывали всякие причины для вынужденного отдыха, чтобы облегчить ему путь. Но он рвался вперед и долго не хотел задерживаться на привалах.

Утром, обнаружив, что Василий натер костылями под мышкой, санитар обмотал их мягкой ветошью. Но через несколько километров трудной дороги по горам Мельниченко отбросил один костыль, решив, что это удобнее. Он то подбадривал отстающих, то мурлыкал песню, то что-нибудь рассказывал из своей жизни.

А пережил Василий за две тройки, как называл он свои тридцать три года, столько, что хватило бы на десятерых. Доводилось ему и выбираться из концлагеря, когда немцы в отместку за Сталинград стали всех поголовно расстреливать.

На вторые сутки отряд остановился на горе, с которой была видна деревушка. Двое сходили на разведку. Принесли много еды, а еще больше добрых вестей: узнали, что в селах уже говорят не просто о советских парашютистах, а называют имена командиров партизанских бригад — Величко, Егорова, Белика. Старик, с которым беседовали в селе разведчики, сказал, что вся Словакия теперь с надеждой смотрит на Прашиву.

— На Прашиву! — мечтательно сощурив глаза, прошептал Мельниченко.

Снова он отправился в путь, несмотря на кровоточащие мозоли на руках.

На Прашивой, где было людно, как в большой воинской части, готовящейся к походу, Василия Мельниченко встретили с объятиями. И тут его спутники окончательно убедились, с кем имели дело.

Они думали, что после такого мучительного перехода он надолго сляжет. Но уже утром увидели его возле армейской походной кухни с огромной черпалкой в руке.

— Говорил я вам, что картошку буду чистить, пока нога заживет! — сказал он.

В тот же день спутников Василия отправили, куда назначила их приемная комиссия.

Загрузка...