М-да, неожиданный поворот приобрело расследование. Весьма неожиданный. Сначала Иван Павлович приехал сюда искать возможную болезнь, а в итоге оказался втянуть в расследование убийств, где в итоге и его теперь хотят убить. Ничего не скажешь, интересное дельце подкинул Семашко.
Нужно было собрать мысли воедино.
Он закрыл глаза и начал перебирать в памяти всё, что узнал за эти дни.
Первое. Вскрытие. Тот, кто сделал укол, знает анатомию в совершенстве. Это уже стало понятно с самого первого осмотра. Многолетний опыт работы с человеческим телом. Хирургическая точность.
Второе. Убийца — женщина. Вряд ли громила, который хотел убить доктора, стал бы врать.
Третье. Вот тут самое интересное. Знание хода расследования. Ведь только посвященный мог знать, что Иван Павлович собирается повторно наведаться в дом к Замятину. Убийца это знал и направил туда громилу, устранить доктора. Сам не пошел — побоялся.
А кто об этом знал? Иван Павлович напряг память. Так ведь никому и не рассказывал. Кроме Березина…
А еще…
Иван Павлович похолодел от посетившей его вдруг догадки.
Анфиса Григорьевна, соседка, сказала, что Варвара, жена Березина, была фронтовой санитаркой, ассистировала хирургам. В операционной. А потом бросила — не могла больше, тяжело психологически.
В голове стучало: «Жена. Его жена. Варвара».
Он вспомнил, как Березин говорил о ней: тихая, добрая, заботливая. Как Анфиса Григорьевна хвалила её. Идеальный портрет. Слишком идеальный.
Но…
Ночные уходы. К «больной подруге». Отличный повод и алиби.
Неужели она? Не вериться. Но факты… Ведь все сходится.
Но зачем⁈ Зачем женщине, которая видела столько смерти на войне, выходить по ночам и убивать людей?
Нужно поговорить с Березиным. Нужно рассказать ему всё. Но как сказать человеку, что его жена — серийный убийца? Как посмотреть в глаза коллеге, другу, доверившемуся тебе, и произнести эти слова?
Нет. Пока это только догадки. Нельзя просто так голословно обвинять человека в убийстве.
Нужно… пойти к ней! Осторожно поговорить. Просто о пустяках. Чтобы из этих обрывков слов, из этих самых пустяков попытаться выудить истину.
Иван Павлович долго стоял у дома Березиных, не решаясь войти. Деревянный двухэтажный дом с покосившимся крыльцом и занавесками в мелкий цветочек на окнах выглядел тихо, мирно, по-домашнему уютно. Из трубы вился дымок — кто-то топил печь. Где-то там, за этими стенами, женщина с золотыми руками и тихим голосом, возможно, сейчас резала хлеб к ужину или подшивала мужу воротничок. Или точила свои спицы.
Все же решился. Березина не предупредил — слишком рискованно. Березин мог невольно предупредить жену, и тогда разговор не получится. Если в курсе… Иван Павлович не хотел думать об этом варианте.
Калитка скрипнула. Сад был у дома ухоженный — дорожки подметены, под окнами герань в ящиках. На крыльце стояла миска с водой — для кота, наверное. Всё дышало покоем и порядком.
Иван Павлович постучал. За дверью послышались лёгкие шаги, и дверь открыла сама Варвара Тимофеевна.
Лицо спокойное, чуть уставшее, с ранними морщинками вокруг глаз. Волосы гладко зачёсаны назад, собраны в узел. Одета просто — ситцевое платье, передник. Обычная женщина. Таких сотни.
— Иван Павлович? — Варвара удивилась, но без испуга. — А я вас не ждала. Николай на работе, он, наверное, в больнице.
— Да-да, я знаю, — Иван Павлович постарался улыбнуться как можно естественнее. — Я, собственно, не к Николаю Ивановичу. Мимо просто шел… Решил забежать, проведать. Можно? Извините что без предупреждения.
Варвара помедлила мгновение, потом посторонилась, пропуская гостя.
— Проходите, Иван Павлович. Только у нас не прибрано… Я пироги пекла, мука везде.
— Пироги? — Иван Павлович прошёл в маленькую, чистую кухню, где на столе действительно лежал противень с румяными пирожками. — Чудесный запах.
— Садитесь. Чаю налью. — Варвара засуетилась у печи, ставя чайник. — Сейчас, у меня варенье есть, смородиновое. Это правильно, что зашли. На улице холодно, хоть погреетесь.
— Да, действительно зябко стало. От горячего чаю и в самом деле не отказался бы.
Иван Павлович сел, оглядываясь. Всё здесь было какое-то… правильное. Чистые занавески, вышитые рушники на стенах, герань на окнах. И эта женщина, спокойно режущая пирог. Женщина, у которой, возможно, на совести больше десятка жизней.
— Как вы, Варвара Тимофеевна? — спросил он, принимая чашку. — Непростое время в городе. Николай весь в делах с этими убийствами…
Варвара вздохнула, села напротив.
— Непростое. Особенно после того, как Родиона Алексеевича нашли. Горе-то какое. Я его знала… хороший был человек. Добрый.
— Грешно, конечно, так говорить, но ведь… — Петров взял пирожок, надкусил — вкусный, с капустой.
Варвара вся аж подалась вперед.
— Что такое?
— Я ведь на него думал. Что это он людей убивал. Стыдно вспомнить. А не он. У него ведь пальцы больные были. Артрит.
— Это да, руки у него болели, страшно. — Варвара отвела взгляд. — Иногда заходил к нам, брал у Николая мазь.
Она замолчала, глядя в окно. Иван Павлович следил за ней. Ни одного лишнего жеста, ни одной фальшивой ноты. Она искренне печалилась о Замятине. Или играла так, что поверил бы кто угодно.
— Странная смерть, — осторожно сказал он. — Такая же, как у других. Как думаете, кто мог это сделать?
Варвара покачала головой.
— Не знаю, Иван Павлович. И страшно подумать. Ведь кто-то ходит по городу и… — Она запнулась. — Николай говорит, что это кто-то из медицинских. Знает, куда колоть. Мне даже думать об этом тяжело.
— Видимо так. Укол и в самом деле профессиональный, — он отпил чаю. — А вы, говорят, сами на фронте работали? В хирургии?
Иван Павлович спросил это как бы невзначай. Варвара чуть заметно напряглась — только уголки губ дрогнули, и всё. Но он заметил.
— Было дело, — сказала она ровно. — Давно. Всё это прошлое.
— Тяжело было, как понимаю?
— Кому ж легко? — Варвара подняла на него глаза — спокойные, ясные, без тени тревоги. — Смерть каждый день. Молодые мальчишки, крик, кровь… Потом я вернулась и поняла: не могу больше. В больнице не могу. Не потому, что боюсь, а потому… — она вздохнула, — потому что перегорела, наверное. Душа не принимает больше эту боль. Вот и работаю теперь в конторе, бумажки перебираю. Тихо, спокойно. А мне нравится.
Она снова взялась за чайник, подливая кипятку.
— А вы, Иван Павлович, много таких случаев видели? Ну, смертей этих?
— К сожалению, много. В больнице всегда так — кого-то излечиваешь, а кого-то… не успеваешь, не можешь. Случаи разные бывают, порой совсем безнадежные.
— Понимаю вас. Я много видела на фронте, — сказала вдруг Варвара. — Раненые просили: «Доктор, сделайте что-нибудь. Не могу больше». А что мы могли? Морфий, перевязки. Иногда просто сидели рядом, держали за руку. А они всё равно умирали. В муках. Кричали, проклинали. А потом, когда боль становилась невыносимой, молили о смерти как о спасении. И мы не могли им помочь. Не могли.
Варвара вдруг замолчала, словно задумалась о чем-то. На секунду её лицо стало чужим, далёким, будто она смотрела сквозь стены, сквозь годы, сквозь всё, что было потом. Когда она заговорила, голос её был тихим, ровным, почти безжизненным.
— В шестнадцатом, под Брусиловским прорывом был случай. Мы тогда принимали раненых сутками, без сна, без отдыха. Они шли потоком — кто на носилках, кто сам полз. А крови было столько… Я до сих пор её чувствую. Запах.
Она замолчала, глядя в пустоту. Пальцы её, спокойные до этого, вдруг сжались в кулаки.
— Принесли одного. Мальчишка совсем, лет семнадцати, наверное. Солдатик, из новобранцев. Живот ему разворотило осколком, кишки наружу. Он кричал, Иван Павлович. Кричал так, что у меня до сих пор этот крик в ушах стоит.
Варвара сглотнула, провела рукой по лицу.
— Я его перевязывала. Пыталась. Понимала, что бесполезно — повреждена аорта, внутреннее кровотечение. А он схватил меня за руку. Сил у него было — как у ребёнка. Но он держал. И смотрел. Глаза такие — огромные, синие, детские. И всё ждал, что я его спасу. Верил.
Она посмотрела на свои руки, на тонкие пальцы, сжатые в замок.
— А я не могла. Ничем не могла. Только морфий — и то в конце. Потому что раненых было много, а морфия — мало. Надо было беречь для тех, кто выживет. — Голос её дрогнул, но она взяла себя в руки. — Он умер к утру. Кричал почти всю ночь. А под конец уже не кричал, только смотрел на меня и шептал: «Сестрица, ну помоги же… сестрица… сделай что-нибудь… дай уйти… устал…».
Она подняла глаза на Ивана Павловича. В них не было страха, не было вызова. Только глубокая, давняя, неутолённая боль.
— Мальчика того я до сих пор помню. Каждую ночь. Его глаза, голос: «Сестрица, ну помоги же…» Я не смогла ему помочь. А должна была. Может, если бы тогда я была смелее… — Она вдруг встрепенулась, обернулась к доктору. — Вот поэтому, наверное, и не захотела больше лечить. Уж лучше с бумажками возиться. Хотите еще чаю?
Иван Павлович поднялся, чувствуя, как тяжело даётся ему это простое движение.
— Нет, хватит. Признаться, пора уже идти. На минутку заглянул, погреться. Спасибо вам, Варвара Тимофеевна. За чай. За пирожки. Очень вкусно. Давно таких не пробовал.
— Ну что вы, Иван Павлович, — Варвара тоже встала, оправила передник. — Это вам спасибо, что зашли. А то я всё одна да одна. Николай на работе, а поболтать с кем-то и хочется. Вы уж не сердитесь, что я вам про войну рассказала. Накипело, видно.
— Что вы, что вы, — Иван Павлович постарался улыбнуться как можно естественнее. — Мне было очень интересно. И важно. Война… она многих меняет. И не всегда эти изменения заметны сразу.
— Истинно так, — кивнула Варвара, поправляя край скатерти. — Я вот себя иногда не узнаю. Кажется, что та, довоенная, — это совсем другой человек. А эта… — она усмехнулась, — эта пироги печёт, цветы поливает, мужа ждёт с работы. И тихо-мирно живёт. Никто и не подумает.
Она говорила это спокойно, будто не было в её словах второго дна. Или будто оно было, но она не хотела его показывать. Иван Павлович не знал. И уже не хотел знать.
— Варвара Тимофеевна, — сказал он, уже взявшись за дверную ручку. — Вы… вы берегите себя. И Николая Ивановича. Хороший он человек.
— Знаю, — просто ответила она. — Я его берегу. Как могу. А вы к нам ещё заходите, Иван Павлович. Я вам других пирожков напеку. С яблоками. Николай говорит, мои яблочные — самые лучшие в городе.
— Обязательно.
Он вышел на крыльцо, и дверь за ним тихо закрылась. За спиной послышалось тихое пение — Варвара, видно, принялась за уборку и напевала что-то старинное, тягучее. Голос у неё был негромкий, но чистый, и мелодия плыла из приоткрытой форточки, смешиваясь с шумом ветра.
У калитки он оглянулся. В окне мелькнула тень — Варвара подошла зачем-то к окну. На секунду ему показалось, что она смотрит на него, но свет падал так, что лица было не разглядеть. Только силуэт — тонкий, прямой, с платком на плечах.
Он вышел на улицу и медленно пошёл в сторону больницы. Ноги не слушались, голова была тяжёлой, словно он не чай пил, а набрался тяжёлого, дурманящего зелья.
Варвара. Её слова о мальчике, который кричал всю ночь. Её руки, сжимающие чашку. Её спокойные глаза, когда она говорила о смерти.
Он понял. Но что ему делать с этим пониманием? Как рассказать Березину, что его жена — та самая, которую он вынес с войны, которую любил и берёг, — убивает людей? Как смотреть ему в глаза? Как говорить эти слова?
А может, Березин знает? Может, он тоже считает, что она права? Может, они вместе…
Нет. Не может быть. Березин — врач, честный, прямой, преданный своему делу. Он не смог бы молчать, если бы знал. Не смог бы смотреть в глаза пациентам, зная, что его жена выходит по ночам убивать.
Значит, он не знает. Значит, это только её тайна. Её и теперь его.
Иван Павлович остановился посреди улицы, поднял лицо к небу. Ветер нёс с Волги сырость и холод.
Ему нужно было идти в милицию. Нужно было рассказать Копылову всё, что он узнал. Нужно было арестовать Варвару, пока она не убила снова. Но он стоял и стоял, не в силах сделать первый шаг.
Потому что вдруг на мгновение — на совсем короткое мгновение, — подумал о том же, о чем наверняка думала и сама Варвара постоянно.
Ведь Иван Павлович тоже доктор. И тоже много чего видел. В том числе мучения тех, кого уже не спасти.
Врач, который всю жизнь боролся за каждую жизнь, вдруг понял, что не знает ответа на самый главный вопрос. Где проходит грань между милосердием и убийством? Имеет ли право врач облегчать страдания, если облегчение это — смерть?
Решать за другого, даже если ты уверен, что поступаешь во благо — это неправильно. Красивые слова. Правильные. Но он сам не был в них уверен. Потому что никогда не видел, как умирает семнадцатилетний мальчишка, крича всю ночь. И не держал его за руку, понимая, что ничем, совсем ничем не можешь помочь.
«Нет!» — сам себе сказал Иван Павлович.
Ты не бог, чтобы вершить жизнями людей. И ни у кого нет такого права убивать других.
Иван Павлович тряхнул головой, откидывая жуткие мысли и пошёл в больницу. Ноги сами собой несли его по набережной, где ветер с Волги гулял свободно, сбивая дыхание и разгоняя тяжёлые мысли. Последние дни вымотали его до предела — расследование, разговоры, вскрытия. Он чувствовал, как усталость въелась в кости, как в голове всё смешалось в один тяжёлый, липкий ком.
Хотелось домой. К Анне. К её тихому смеху, к книжным полкам, к запаху её духов, который оставался на подушке. К той жизни, где были понятные дела, ясные диагнозы и не нужно было решать, где проходит грань между милосердием и убийством.
Он остановился у парапета, глядя на воду. Волга текла серая, тяжёлая, с белыми барашками на волнах. На том берегу, в Заречье, дымили трубы, сновали люди, жили своей жизнью. А он стоял и думал о том, как же отсюда выбраться.
— Барин! А, барин!
Голос донёсся снизу, от пристани. Иван Павлович обернулся и узнал старика — того самого, что переправлял их с Березиным через реку. Макар. Дед Макар. Седой, сутулый, в рваном тулупе, но глаза живые, хитроватые. Он сидел на перевёрнутой лодке, чинил сеть и щурился на солнце.
— Макар! — Иван Павлович обрадовался неожиданной встрече, будто увидел старого знакомого. — Здравствуй. Как дела?
— А ты гляди, — старик усмехнулся, кивая на лодку. — Помаленьку. Сеть вот чиню. Рыба идёт, а рвать стало. Хоть плачь.
Иван Павлович присел рядом на ящик. От реки тянуло сыростью, но солнце пригревало по-осеннему ласково. Хорошо было сидеть вот так, никуда не спешить, смотреть, как старик ловко перебирает ячеи.
— Как корова? Подлечил?
— Подлечил, барин. Не соврал ты. Все как ты велел, так и сделал. Нормально, меньше перхать начала.
— Ну и хорошо. Макар, а что с переправой? — спросил доктор. — Когда починят?
Старик хмыкнул, отложил сеть.
— Переправу-то? Да кто ж её чинить будет теперь, барин? Вон как вода поднялась. Мутная, сильная. Так что не скоро, ох не скоро.
— А как же… — Иван Павлович аж растерялся. — А как же в город? В Москву?
— Так на пароходе, — Макар оживился, заговорил быстрее. — Вон, говорят, через два дня мимо нас «Амазонка» пойдёт. Пассажиров берёт. До самой Москвы довезёт, коли билет добудешь.
Иван Павлович встрепенулся.
— «Амазонка»? Пароход? До Москвы?
— А то! — Макар довольно кивнул. — Из Рыбинска идёт, товар везёт. В Спасске стоит часа три, грузится. Потом — на Нижний, а там и до Москвы рукой подать. Капитан там хороший, людей берёт, только не дёшево. Но ты, барин, московский, неужто денег нет?
Иван Павлович не слушал уже про деньги. В голове вертелось: пароход. Через два дня. До Москвы. Домой. Вот оно! Шанс! К черту весь этот Спасск-на-Волге! Написать подробный доклад, передать дело Копылову — и пусть разбирается. А он — домой.
— А точно через два дня? — переспросил он.
— Точно, барин. Я у пристани кручусь, всё знаю. Позавчера телеграмма пришла. Стоянка в Спасске — в четыре утра, отправка — на рассвете. Отчаливает. Так что, если хочешь — успеешь.
Иван Павлович почувствовал, как тяжесть последних дней вдруг стала легче.
— Спасибо, Макар, — сказал он искренне. — Обрадовал.
— На здоровье, барин, — старик снова взялся за сеть. — Ты только билет заранее возьми, в кассе на пристани. А то разберут, пешком пойдёшь.
— Возьму, — пообещал Иван Павлович. — Обязательно возьму.
Билет… Да прямо сейчас и нужно взять, пока все не раскупили!
Иван Павлович свернул с набережной в сторону пристани. Настроение было приподнятым, почти праздничным. Пароход. Через два дня. Домой. Он даже зашагал быстрее, представляя, как войдёт в кассу, возьмёт билет, а потом, уже на пароходе, будет стоять у борта и смотреть, как уплывает этот город с его тайнами, смертями и женщиной с тихим голосом и золотыми руками.
До пристани было минут десять ходьбы. Надо было пройти через Кривой переулок — короткую, тёмную улочку, зажатую между старыми складами и глухими заборами. Днём там было пустынно, но безопасно. Иван Павлович уже почти вышел на светлую набережную, когда услышал сзади шаги.
Он не придал этому значения — мало ли кто идёт по переулку. Но шаги ускорились. И в тот момент, когда он начал оборачиваться, что-то тяжёлое обрушилось ему на затылок.
Удар был точным, профессиональным. Мир взорвался белой вспышкой, потом погас. Иван Павлович успел почувствовать, как колени подкашиваются, как тело теряет вес, как лицо встречается с холодной, мокрой брусчаткой. А потом — ничего. Только темнота, густая, глухая, без единого звука.