Глава 22

Очнулся он от холода. Сырой, въедливый холод, который пробирался под одежду, лип к коже, заставлял зубы стучать. Иван Павлович попытался открыть глаза — веки были тяжёлыми, словно налитыми свинцом. Голова гудела, каждый удар пульса отдавался в затылке тупой, ноющей болью.

Он лежал на чём-то твёрдом и холодном. Камень. Пол был каменный, неровный, с выщербленными плитами. Воздух стоял тяжёлый, затхлый, пахло сыростью, плесенью, чем-то кислым и ещё — едва уловимо — керосином. Где-то капала вода, мерно, однообразно, словно маятник отсчитывал такт.

Иван Павлович попробовал пошевелиться и понял, что руки его заведены за спину и стянуты чем-то жёстким. Не верёвка — что-то металлическое, холодное, впивающееся в запястья. Проволока. Доктор дёрнулся — боль вспыхнула острая, режущая. Кровь потекла по пальцам.

Он замер, переводя дыхание. Глаза постепенно привыкали к темноте. Слабый свет просачивался откуда-то сверху — узкая щель под потолком, может быть, приоткрытая дверь или заколоченное окно. Света было ровно столько, чтобы различать очертания. Стены из грубого камня, сводчатый потолок, в углу — ржавая бочка. Подвал. Старый, давно заброшенный. Может быть, в одном из тех складов на набережной, мимо которых он проходил днём. А может, в подвале какой-нибудь разорённой усадьбы. Где — не понять.

Как он здесь оказался?

Он попытался вспомнить. Набережная, потом Кривой переулок. Он шёл в кассу за билетом. Шаги сзади. Он обернулся… и всё. Вспышка, темнота. Удар. А потом — ничего.

Кто ударил? Он не видел лица. Не успел. Только тень, мелькнувшая за спиной, и боль, и провал.

Иван Павлович попытался сесть. Тело слушалось плохо — затекли руки, ноги были свободны, но от долгого лежания на холодном камне онемели. Он перекатился на бок, с трудом подтянул колени, упёрся плечами в стену и, превозмогая боль в запястьях, приподнялся. Спина коснулась холодного камня, голова закружилась, пришлось закрыть глаза и посидеть неподвижно, восстанавливая дыхание.

Проволока впивалась в запястья всё сильнее. Кровь сочилась по пальцам, капала на каменный пол. Он чувствовал это — тёплое, липкое.

Кто? Бандиты, что грабят прохожих? Но они забрали документы, деньги, часы — и бросили бы в переулке, как и собирались. Не стали бы тащить в подвал, связывать. Не их методы.

Значит, кто-то другой. Кто-то, кто хочет, чтобы он молчал, но не хочет его смерти. Или хочет, но боится. Или… или ждёт чего-то.

Свет пробивался сквозь щель под потолком, и глаза Петрова постепенно привыкали к полумраку. Он сидел, прижавшись спиной к холодной стене, и медленно, сантиметр за сантиметром, вращал кистями, пытаясь ослабить петлю проволоки. Кровь сочилась по пальцам, капала на каменный пол, но он почти не чувствовал боли — только глухое, ноющее напряжение в запястьях.

И вдруг увидел.

В дальнем углу подвала, куда почти не доставал свет, лежало тело. Мужчина. Лежал на боку, поджав колени, лицом к стене. Обычная одежда — пиджак, брюки, кепка, валявшаяся рядом. И неестественная, застывшая поза, какая бывает только у мёртвых.

Петров замер, забыв про проволоку. Сердце забилось чаще. Он принялся всматриваться в темноту, пытаясь разглядеть лицо. Незнакомец. Не Березин, не Громов, не Копылов. Простой человек. Может быть, случайный свидетель. Может быть, тот, кто был здесь до него. Может быть…

Убит. Причем жестоко — ножом точно в сердце. А нож то какой… не бандитский. Простой, кухонный, каким картошку чистят.

Холодок пробежал по спине. Если его, Ивана Павловича, хотят убить, почему не убили сразу? Почему оставили здесь, живого, рядом с трупом? Чтобы запугать? Чтобы он понял, что его ждёт? Или… или зачем?

Он дёрнул руками сильнее, не чувствуя боли. Проволока не поддавалась. Кровь текла, пальцы немели, но петля держалась крепко. Доктор замер, переводя дыхание, и в тишине подвала вдруг услышал шаги.

Сверху, где-то над головой, скрипнула половица. Потом ещё. Шаги приближались. Кто-то шёл к лестнице, что вела в подвал.

Иван Павлович затаил дыхание, вжался спиной в стену. Сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно во всём подвале.

Скрипнула дверь. Свет из узкой щели стал ярче — кто-то открыл её шире. На лестнице показалась тень. Тонкая, женская.

Иван Павлович узнал её раньше, чем увидел лицо. Походка. Тихая, плавная, бесшумная. Она спускалась медленно, не торопясь, будто шла на прогулку, будто здесь, в этом сыром, тёмном подвале, где лежал труп и сидел связанный доктор, не было ничего страшного.

Варвара.

Она вышла на свет — неяркий, тусклый, падающий сверху, — и Петров увидел её лицо. Спокойное, умиротворённое, почти безмятежное. На ней было то же ситцевое платье, что и днём, передник, платок на плечах. Та же самая женщина, что поила его чаем и угощала пирожками.

В руке она держала иглу. Длинную, тонкую, хирургическую. Ту самую, которой убивала всех. Она блеснула в слабом свете, и Петрову вдруг стало холодно. Не от сырости подвала — от того, что он увидел в её глазах.

— Варвара Тимофеевна, — голос его прозвучал хрипло, чужим. — Зачем?

Она остановилась в нескольких шагах от него, посмотрела спокойно, без злобы, без страха.

— Вы не должны были сюда приходить, Иван Павлович. Не должны были лезть в это дело. Я вас предупреждала.

— Предупреждали? — он попытался пошевелиться, но проволока держала крепко. — Это вы имеете ввиду того здоровяка, который на меня напал в комнате Замятина?

Варвара покачала головой. Просто ответила:

— Да.

— Хорошее предупреждение, ничего не скажешь! Чудом цел остался! А этот… — Иван Павлович кивнул на лежащее рядом тело.

Варвара стояла у стены, сложив руки на груди. Посмотрела на Петрова спокойно.

— Это Митрофан, — она кивнула в сторону тела в углу. — Так уж вышло.

Увидев мой вопросительный взгляд, пояснила:

— Вы, Иван Павлович, когда ко мне сегодня пришли, я сразу все поняла. Догадалась. Я ведь женщина. Женское сердце чует. Вы смотрели на меня не так, как раньше. Спрашивали, расспрашивали, а в глазах — осторожность. Вынюхивали. Искали следы. И когда вы ушли, я пошла следом.

Петров сжал кулаки. Руки всё ещё болели, запястья саднили.

— Я хотела просто поговорить, — продолжала Варвара. — Объяснить. Попросить, чтобы вы уехали. Чтобы не лезли. Но вы шли быстро, а я боялась окликнуть — люди кругом. Да и как скажу? как начну такой непростой разговор? А потом вы свернули в переулок, и я поняла — сейчас или никогда. Камень лежал у забора. Тяжёлый такой, булыжник. Я подняла, подошла сзади и…

Она замолчала, глядя в пол.

— И ударили, — закончил Иван Павлович. — А потом?

— Потом вы упали. Я испугалась, думала — убила. Но вы дышали. Я стояла, не знала, что делать. А тут этот… Митрофан. Шёл мимо, из лавки, с хлебом. Увидел, подбежал: «Что случилось, барыня? Кто это?»

Варвара подняла глаза, и в них было что-то странное — не раскаяние, не страх, а какая-то ровная, спокойная обречённость.

— Я сказала, что вы мой муж, что вам плохо, что вы упали, потеряли сознание. Попросила помочь донести. Он поверил. Кто ж не поверит? Я же женщина, в платочке, с добрым лицом, — последнюю фразу она произнесла с каким-то злорадством. — Он взял вас под руки, мы дотащили до этого подвала. Я ключ давно взяла, хозяин подвал не запирает, всё равно ничего ценного нет.

— А потом? — голос Петрова был хриплым.

— А потом он сказал: «Ну, барыня, пойду я. Всё в порядке теперь?» И я поняла: он видел меня. Он знает, где я была. Если спросят — расскажет. Он добрый, но язык без костей. А я… я не могу, чтобы кто-то знал. Не сейчас. Не тогда, когда я ещё не закончила.

Она говорила ровно, будто объясняла, как печь пироги или стирать бельё. И это было страшнее любых криков, любых слёз.

— Я попросила его присесть, отдохнуть. Он сел на тот ящик, в углу. Я сказала, что схожу за водой, дам ему попить. А вместо воды…

Она замолчала. Иван Павлович чувствовал, как у него немеют руки, как тяжелеет в груди.

— Вы убили его, — сказал он. — Человека, который вам помог. Который ничего плохого вам не сделал. Который просто шёл домой с хлебом. Вот так вот просто…

— Он видел меня, — повторила Варвара. — Он бы рассказал. И тогда полиция бы… А я ещё не закончила. Я не могла.

— Не могли что? — Иван Павлович почувствовал, как гнев поднимается в нём, горячий, тяжёлый. — Не могли перестать убивать? Не могли остановиться? Или просто не хотели?

Варвара посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.

— Вы не поймёте, — тихо сказала она. — Никто не понимает. Эти люди… они страдают. Каждый день. Каждую ночь. Они просыпаются и не хотят просыпаться. Они смотрят на небо и просят, чтобы оно упало и раздавило их. А я… я просто даю им то, о чём они молят. Я дарю им покой.

— А Митрофан? — перебил Петров. — Он молил о покое? Он просил, чтобы вы его убили? Он, который шёл домой с хлебом, который помог вам, потому что вы попросили?

Варвара опустила глаза.

— Он не должен был там быть, — сказала она. — Он случайно оказался. Он просто… помешал.

— И вы убили его за это? — Иван Павлович почувствовал, как голос его дрожит от ярости. — За то, что помог вам? За то, что был добрым? За то, что просто шёл мимо и помог вам?

Она молчала. Долго. Потом подняла голову, и в её глазах была та же спокойная, ровная пустота.

— Я делаю то, что должна, Иван Павлович. Вы думаете, мне легко? Вы думаете, я не плачу ночами? Не молюсь за них? Не прошу у Бога прощения? Но кто-то же должен. Кто-то должен взять эту боль на себя. Кто-то должен дать им покой. Потому что если не я, то кто?

— Вы не Бог, Варвара Тимофеевна, — сказал Петров. — Вы не имеете права решать, кому жить, а кому умереть.

— А вы? — она посмотрела на него с неожиданной остротой. — Вы врач. Вы каждый день решаете. Кого спасать, кому лекарство дать, кому операцию делать. Вы тоже играете в Бога. Только вы продлеваете муки, а я их прекращаю. Кто из нас милосерднее?

Иван Павлович открыл рот, чтобы ответить, и не нашёл нужных слов.

— Я не убиваю, — сказал он наконец. — Я лечу. Даже если пациент обречён, я делаю всё, чтобы он прожил ещё один день. Ещё один час. Потому что жизнь — это ценность. Сама по себе. Без всяких условий.

Варвара покачала головой.

— Вы никогда не видели, как человек умирает в муках. Как кричит от боли, как молит о смерти. Как держит вас за руку и смотрит такими глазами… Вы не видели. А я видела. И я не могу забыть. И я не могу смотреть, как они мучаются. Не могу.

Она закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали, но слёз не было.

— Я знаю, что это грех, — сказала она глухо. — Я знаю, что я убийца. Я знаю, что меня будут судить. Но я не могу иначе. Я не могу.

Иван Павлович стоял, глядя на эту маленькую, сгорбленную женщину в ситцевом платье, которая только что призналась в убийстве человека, который помог ей, и не знал, что чувствует. Гнев, отвращение, жалость? Всё смешалось, перепуталось.

— Вы поняли, почему я это делаю. Вы сами сказали: человек не должен мучиться. Вы поняли.

— Я понял, что вы убиваете людей, Варвара Тимофеевна, — твёрдо сказал Петров. — Какими бы словами вы это ни называли. И вы должны ответить за это.

Говорил Иван Павлович с Варварой только лишь для одного — оттянуть время. Сам же всеми силами пытался высвободить руки из проволоки.

Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Паника подступала, сжимала горло, заставляла сердце биться быстрее, быстрее, быстрее.

«Не паникуй, — мысленно приказал он себе. — Не паникуй. Ты врач. Ты должен мыслить ясно».

Он дёрнул руками — проволока только глубже впилась в кожу. Боль обожгла, но он не обратил на неё внимания. Сосредоточился. Проволока. Жёсткая, металлическая. Не верёвка, не бечёвка — сталь. Такая не развяжется, не растянется. Только если перетереть, но чем? Острых углов рядом нет, стены гладкие, пол каменный, но ровный.

Он закрыл глаза, пытаясь представить, что можно сделать. И вдруг вспомнил.

Степан. Мальчишка с вывихнутым пальцем. Фокусник! Гудини! Верёвка, которая соскальзывала с его рук, как живая. «Секрет в том, чтобы напрячь руки. Сильно-сильно. А потом — расслабить. И запястья становятся тоньше».

Петров открыл глаза. Попробовать. Он должен попробовать. Что ему терять?

Он глубоко вздохнул, сжал руки в кулаки, напряг мышцы так, что боль в запястьях стала почти невыносимой. Потом медленно выдохнул, расслабляя кисти, стараясь, чтобы они стали мягкими, податливыми.

Проволока чуть ослабла. Совсем чуть-чуть, но он почувствовал это. Металл больше не впивался так глубоко. Он повторил: сжал, напряг, выдохнул, расслабил. Ещё раз. Ещё.

Пальцы начали неметь. Кровь не поступала, руки становились холодными, чужими. Но он чувствовал, как петля немного расширяется. Сейчас. Ещё немного.

Он вспомнил, как Степан показывал: «Главное — большой палец к ладони прижать. И тогда петля соскользнёт».

Пальцы не слушались. Они были скользкими от крови, онемевшими, почти мёртвыми. Но он попытался. С усилием, через боль, через отчаяние, он прижал большой палец правой руки к ладони. Потом левой.

И дёрнул.

Проволока скользнула. Боль резанула, острая, горячая, но он не остановился. Ещё рывок. Ещё. И петля соскочила.

— Я не хочу, чтобы вы не мучились, Иван Павлович. — Внезапно произнесла Варвара. — Вы хороший человек и заслуживаете лёгкого ухода. Без боли. Без страха. Как тот мальчик, которого я не смогла спасти. Как все они.

Она достала из-за пояса огромную стальную иглу — ту самую, с помощью которой убивала людей.

— Я хочу, чтобы вы ушли с улыбкой. С миром. Чтобы вы вспомнили что-то хорошее. Чтобы вы знали: вы сделали всё, что могли. И теперь можете отдохнуть.

Иван Павлович посмотрел на неё, и в голове вдруг стало пусто и ясно. Он понял, что сейчас, в эту минуту, решается его жизнь. И он должен что-то сказать. Что-то, что остановит её. Что вернёт её из той страшной правды, в которой она жила.

— Варвара Тимофеевна, — сказал он тихо. — А вы сами? Вы-то когда будете отдыхать?

Она замерла. Игла дрогнула в её руке.

— Вы каждый день видите смерть. Каждую ночь выходите, чтобы нести её другим. Вы спите рядом с мужем, который не знает, кто вы. Вы живёте в мире, где никто не понимает, что вы делаете и зачем. Разве это жизнь? Разве вы не устали?

Она молчала. Её лицо было белым, как полотно.

— Когда вы последний раз улыбались? По-настоящему? Не над теми, кого убили, а просто — от радости, от солнца, от того, что живёте? Когда, Варвара Тимофеевна?

— Я не могу остановиться, — прошептала она. — Я не знаю как. Это… это больше меня. Это война. Она во мне. Она никогда не кончится.

— Кончится, — твёрдо сказал Петров. — Если вы сами решите. Если вы позволите себе жить. Не спасать — жить. Не облегчать — просто быть. С мужем. С теми, кто вас любит.

Варвара подняла на него глаза. В них были слёзы.

— Поздно, — сказала она. — Слишком поздно.

Она подняла иглу над головой. Но в её движениях уже не было той спокойной, жуткой уверенности. Она дрожала. Вся дрожала, как осиновый лист.

— Я хотела… я хотела, чтобы вы ушли легко. Чтобы вы не мучились. Потому что вы хороший. Потому что… потому что вы первый, кто меня услышал. Первый, кто понял.

Она посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.

— Вы не милосердны, Варвара Тимофеевна. Вы просто не можете вынести чужой боли. Не можете её видеть. Не можете её слышать. И вы её прекращаете. Самый лёгкий способ. Но вы не забираете чужую боль — вы её множите. Сколько людей оплакивают своих близких? Сколько матерей, детей, мужей не знают, почему их любимые ушли? Они мучаются. Они ищут ответы. Они не могут простить себе, что не заметили, не помогли, не спасли. Вы дали покой одним — и обрекли на муки других.

Она смотрела на него, и в её глазах что-то дрожало, трескалось, рассыпалось.

— Вы не ангел милосердия. Вы просто женщина, которая не справилась с войной. Которая не смогла вынести той боли, что видела. И теперь она выносит её так. Но это не лечит. Это не спасает. Это убивает. Вас самих, Варвара Тимофеевна. Каждую ночь. Каждую смерть. Вы умираете вместе с ними. И никто не придёт и не подарит вам лёгкую смерть. Вы останетесь одна. Со своей болью. Навсегда.

Варвара шагнула к нему.

— Варвара Тимофеевна, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Положите иглу. Всё кончено.

— Нет, — она покачала головой. — Ещё не кончено. Вы уйдёте, расскажете. Меня арестуют. А я ещё не закончила. Есть ещё люди, которые страдают. Которых надо спасти.

Она сделала шаг вперёд. Игла блеснула в слабом свете лампы.

— Я не могу позволить вам уйти, Иван Павлович. Вы хороший человек. Вы заслуживаете лёгкой смерти. Я дам вам её. Обещаю. Вы даже не почувствуете.

Иван Павлович не ждал. Он рванул вперёд, когда она заносила руку для удара. Всё решили секунды. Он перехватил её запястье, сжал изо всех сил. Девушка вскрикнула — нет от боли, больше от неожиданности. Игла выпала, звякнула о каменный пол, откатилась в темноту.

— Нет! — закричала Варвара. — Не надо!

Она рванулась, пытаясь высвободиться, но он держал крепко. Вторая её рука ударила его в грудь, но удар был слабым, женским. Иван Павлович схватил оба запястья.

— Пустите! — она забилась, как птица в силках, извивалась, пыталась вырваться. — Пустите меня!

— Не пущу, — сказал он, тяжело дыша. — Хватит.

Она попыталась ударить его ногой, но он увернулся, прижал её к стене, навалившись всем телом. Она была маленькой, лёгкой, но в ней было столько ярости, столько отчаяния, что он едва удерживал её.

— Вы не понимаете! — кричала она, и голос её ломался. — Вы не понимаете! Они страдают! Каждый день! Каждую ночь! Я должна! Я должна им помочь!

— Нет, — он стиснул её запястья так, что побелели пальцы. — Не должны. Вы не имеете права.

Она вдруг обмякла, перестала биться. Только плечи её вздрагивали, и слёзы текли по щекам, оставляя мокрые дорожки на пыльном лице.

— Варвара Тимофеевна, — Иван Павлович говорил тихо, чувствуя, как её тело сотрясает дрожь. — Всё кончено. Для вас всё кончено. Вы больше никого не «спасёте». Никого не убьёте. Всё.

Она подняла на него глаза. Красные, опухшие, полные слёз и какой-то страшной, нечеловеческой усталости.

— Я знаю, — прошептала она. — Я знаю. Я устала. Я так устала, Иван Павлович. Вы не представляете, как я устала.

— Всё кончено, — повторил он. — Пойдёмте.

Загрузка...