ГЛАВА 1
ЗАГОВОР ФИЛОТЫ ПРОТИВ АЛЕКСАНДРА ВЕЛИКОГО



Место действия — персидская провинция Дрангиана.

Время действия — 330 год до рождества Христова


Счастье и успехи военных походов заставили Александра так возгордиться, что он пожелал, чтобы все отныне почитали его богом. Тем не менее это смешное и пустое в глазах македонян тщеславие вызвало всеобщее недовольство, особенно, если учесть, что подданные Александра не привыкли с рабской покорностью следовать за всеми нововведениями царя.

Опасности, которые поджидали македонян на каждом шагу, мысли о том, что им, быть может, никогда не суждено увидеть снова далекую родину, все чаще исторгали горькие вздохи из их груди и слезы из их глаз. Войско начинало роптать. Более того, честолюбивый монарх, подчинивший уже значительную часть известных македонянам и грекам земель, не имел наследника, которому мог оставить свое огромное царство. Вот, без сомнения, основные причины всех заговоров, которые устраивались против него. Об одном из них, самом важном, я и намерен теперь рассказать.

Среди македонян был некто Димн, занимавший при дворе весьма малозаметное положение. Человек этот без памяти влюбился в порочного юношу Никомаха, благоразумие которого все же подчас способно было возобладать над его красотой. Вышеназванный Димн однажды встретил предмет своей позорной страсти и, увлекши юношу за собою в храм, с волнением сказал ему: «Никомах, открою тебе секрет необычайной важности, но прежде ты должен поклясться мне перед лицом богов, что отныне никогда не предашь человека, который так любит тебя».

Никомах обещал ему это, и тогда Димн открыл ему, что на жизнь царя готовится покушение, что уже многие известные своим мужеством и подвигами македоняне вступили в заговор и уже через три дня все они будут наконец свободны от власти тирана.

Никомах, услышав подобное признание, выразил сильнейшее негодование и заявил, что никакие клятвы его ни к чему не могут обязать, когда речь идет о жизни царя, повелителя всех македонян. Перепуганный Димн нежно-нежно обнял своего друга и заклинал его вновь со слезами на глазах присоединиться к отважным (так он говорил) мужам, затеявшим, по его словам, самое благородное и необходимое предприятие, которое каждому из участников даст почести и славу, а главам заговора царскую власть над различными областями обширного Александрова царства. Однако Никомах не позволил ослепить себя столь блестящими перспективами и упорно держался своего первоначального решения. Димн, видя, что он ничего не может добиться просьбами и уговорами, попытался сломить верность юноши царю угрозами: «Тебе все известно о нашем замысле, — промолвил он с печалью в голосе, — но вместо того чтобы так трепетать и бояться за Александра, трепещи за себя самого. Мне ясно видно, что придется избавиться от вероломного и упрямого глупца, который предаст всех нас, и если моя роковая страсть помешает мне исполнить мой долг и предать тебя смерти, подумай о том, позволят ли тебе жить другие заговорщики, которых ты можешь в одно мгновение погубить? Поверь мне, не стоит жертвовать своей жизнью во имя спасения жизни Александра».

Никомах понял, что самое время притвориться и лицемерить. Он сделал вид, что не может более сопротивляться настойчивым уговорам своего друга, и спросил его, с кем он должен увидеться, чтобы также принять участие в общем деле. В восторге Димн назвал ему имена соратников, но ни словом не обмолвился о том, кто был душою всего предприятия и должен был занять место самого Александра.

Опечаленный Никомах вернулся домой и поведал обо всем своему брату Кебалину. Тот обо всем решил предупредить Александра: он отправился во дворец и стал ждать, когда кто-либо из придворных представит его царю, однако в тот момент в приемных покоях не было никого, кроме Филоты, сына знаменитого македонского военачальника Пармениона.

Именно к нему и обратился Кебалин: поведал о том, что стало ему известно, и просил незамедлительно рассказать обо всем Александру. Фило-та похвалил рвение верного подданного и обещал довести все услышанное до слуха того, кого в первую очередь касалось это дело, но, вернувшись к отдыхавшему в это время царю, начал говорить о чем угодно, кроме заговора, затронул самые разные обстоятельства похода, но ни единым словом не обмолвился об опасности, которая угрожала жизни повелителя македонян. Более того, на следующий день да и во все последующие, когда бы Кебалин ни являлся во дворец, он всякий раз сталкивался с Филотой и упорно спрашивал его, извещен ли царь, на что Филота с неизменной улыбкой отвечал, что все обстоит благополучно, но что до сих пор ему не удалось передать царю столь ценных известий — то не было времени, то случай был неподходящий. Время шло, а дело не сдвигалось с мертвой точки. Надо признать, такие ответы вовсе не удовлетворяли Кебалина, который начал подозревать, что начальник македонской конницы тоже замешан в преступном сговоре. Со дня на день заговорщики могли нанести царю смертельный удар, времени для промедлений не оставалось. Тогда брат Никомаха поторопился отыскать молодого спутника Александра — юного македонянина Метрона, которому и открыл все, о чем стало ему известно. Наконец спасительные сведения достигли слуха царя, и тот отдал приказ задержать Димна. Затем Александр вызвал Кебалина к себе и спросил, давно ли ему известен этот секрет. «Три дня», — отвечал верный македонянин. «Так, значит, ты предатель, — промолвил царь, — поскольку так долго медлил и хранил молчание». И в тот же миг велел заковать Кебалина в цепи.

Чтобы как-то оправдать себя, несчастный стал кричать, что несколько дней тому назад явился во дворец, был встречен там Филотой и просил у последнего позволения говорить с царем. При упоминании имени Филоты на глазах Александра выступили слезы, он воздел руки к небу и стал горько сетовать на неблагодарность того, кого он так любил.

Едва Димн увидел стражников, собирающихся его арестовать, он тотчас пронзил себя мечом, но умер не сразу. Прежде его принесли к Александру, который обратился к умирающему со следующими словами: «Что сделал тебе я такого, чтобы теперь отказывать мне в короне и власти, по праву доставшейся мне от моих предков. Как мог считать ты Филоту более достойным древнего венца македонских царей?..» Умирающий молчал и, отвернувшись, словно не имея сил переносить взгляд царя, испустил дух.

Затем Филоте было приказано явиться во дворец, и, когда он пришел, Александр обратился к нему со словами: «Кебалин заслужил смерть лишь за то, что в течение двух дней скрывал правду о готовящемся покушении. Он обвиняет тебя в том, что именно ты вынудил его против желания хранить преступное молчание. Если теперь у тебя есть что сказать в свое оправдание, говори… В Александре ты найдешь милостивого и благосклонного судью. Нежная и преданная дружба, которую я всегда питал к тебе, позволит всем понять и почувствовать, сколь сильно хочу я обрести доказательства твоей невиновности». Казалось, что Фи-лота был совершенно спокоен, ибо отвечал негромким голосом следующее: «Правда, государь, то, что Кебалин слово в слово передал мне речь своего брата. Но возможно ли было поверить речам человека, который ни в ком не вызывал ни уважения, ни доверия и который в довершение всего сам лично не решался мне ничего рассказать. Только смерть Димна открыла мне глаза, заставила понять, какое я совершил зло, так ничего тебе и не сказав. Повелитель, — продолжал он, бросившись в ноги Александру, — припомни одно за другим все деяния моей жизни и ты не увидишь ничего, что хотя бы отчасти позволило бы меня в чем-либо подозревать. Уста мои, в этом я согласен, виновны в непредумышленном молчании, но сердце мое никогда не давало согласия на участие в чьих-либо заговорах. И должен ли я бояться чего-либо со стороны просвещенного монарха, на взгляд которого нечаянная неосторожность или неосмотрительность никогда не рассматривается как явная и доказанная вина?»

Трудно сказать, что в это время творилось в душе царя, правда лишь то, что в конце концов он протянул Филоте руку в знак примирения. Вскоре был созван македонский военный совет, но сын Пармениона не был на него приглашен, хотя обыкновенно присутствовал всегда на всех подобных заседаниях. Напротив, пригласили юного Никомаха, который подтвердил все, переданное его братом. Так выяснилось, что среди высших военачальников-македонян существует опасный заговор против царя, но теперь требовалось узнать, был ли Филота одним из зачинщиков всего этого дела. Положение молодого царедворца и военачальника было слишком хорошим, чтобы не вызывать зависти у других спутников Александра. Он был слишком высокого мнения о самом себе и необычайно гордился не только своей службой царю Македонии, но и услугами, которые оказал его отец Парменион отцу Александра — Филиппу Македонскому. Подобное поведение никогда не нравится сиятельным особам, а сверх того Филота довольно чувствительно ранил самолюбие Александра, когда однажды насмешливо отозвался о нелепом тщеславии царя, желающего уверить окружающих в том, что он отныне считает себя сыном Зевса и Аммона. Упреки и порицания, последовавшие затем со стороны Александра в адрес Филоты, ясно доказывали, как сильно этот монарх был уязвлен столь открыто высказанным одним из его соратников пренебрежением. К тому же Филота пользовался очень большим уважением в войсках, хотя оно зиждилось не столько на его личной отваге, сколько на том глубоком уважении и почтении, которое все македоняне, и вельможи, и простые воины, испытывали к его отцу, старому Пармениону, лучшему из всех македонских полководцев, когда-либо рожденных на свет.

Те из македонян, которые были заинтересованы в гибели Филоты, не могли упустить удобного случая, и друг и соратник Александра Кратер был среди них, всеми силами пытаясь избавиться от столь опасного соперника. Обратившись к совету, он произнес: «Повелитель, поскольку ты охотнее предпочел бы простить Филоту, тебе следует прежде всего убедиться в том, что тебе все известно о его замыслах. Мысль о казни, которая ему предстоит за государственное преступление, ничего, кроме ненависти, не вдохнет в душу этого человека, который непременно попытается отомстить за испытанные им страх и унижение новыми, еще более низкими замыслами. Милость угодна богам, но подчас она бывает гибельна! Ведь признательность за незаслуженное избавление от смерти превращается в невыносимое бремя, которое можно сбросить с себя лишь вместе с новым преступлением.

Итак, я хочу, мой повелитель, чтобы Филота опять вернулся к военным делам, если ты считаешь, что его отец будет благодарен тебе за подобное отношение к его сыну. Я же полагаю, что он повсюду станет говорить, что ты лишь для того оказал милость его сыну, чтобы яснее дать понять степень его вины. Так твоя снисходительность будет рассматриваться как оскорбление, за которое Парменион захочет отомстить… И чего можно ожидать от человека, который сумел завоевать расположение твоих воинов и час от часу все более глумится над именем и властью своего государя?»

Эти последние слова не могли не произвести на царя, столь гордого и ревниво относящегося ко всему, что касалось его власти и авторитета, глубокого впечатления. Все придворные и спутники Александра одобрили речь Кратера, и каждый горячо убеждал царя не доверять Филоте, доказывая, что невозможно ничем оправдать его поведения. Однако чтобы найти более веские причины для его опалы и ареста, главу заговорщиков требовалось предать пытке, заставив тем самым сознаться в преступлении и выдать сообщников.

Царь распорядился, чтобы все сказанное на совете хранилось в тайне, а Филоту пригласил на званый обед. Остается изумляться поведению царя, такого могущественного и гордого, как Александр, прибегающего к помощи низких уловок и хитрости. А между тем осторожность обязывает подчас даже государей прибегать к притворству, которое даже простых смертных, их подданных, заставило бы покраснеть.

Итак, Филота оказался на торжественном обеде, который должен был стать последним званым обедом в его жизни, и был уверен, что вполне вернул себе расположение государя. В течение некоторого времени несчастному фавориту было позволено весьма непринужденно беседовать с царем, а тем временем принимались меры к аресту заговорщиков; специальные конные разъезды были расположены в удобных местах, чтобы помешать кому-либо из них предупредить Пармениона, командующего мощным македонским войском, расквартированным в Мидии.

Филота, поднявшись из-за стола, вернулся к себе и то ли потому, что душу его не терзали никакие угрызения совести, то ли потому, что он был уверен в добром расположении к нему царя, спокойно заснул. Но не долго довелось ему наслаждаться покоем — явились посланные Александром стражники, взломали двери, ворвались в покои, где он почивал, подняли его самого с ложа и тотчас же заковали руки и ноги в железа. Тогда-то увидел Филота, что гибель его совершилась, и воскликнул: «О! Государь мой и повелитель! Ненависть моих врагов возобладала над твоей добротой». Иных жалоб и сетований не вырвалось из его груди, и с закрытым лицом он был препровожден во дворец.

На следующий день состоялся судебный процесс, проведенный по форме и всей строгости македонских законов. Собралось не менее 6 тыс. солдат, кроме того, множество слуг, маркитантов и обозной прислуги. Все, кто смог, наполнили царский шатер. Верные царю воины сторожили Филоту, закрывая его от собравшихся, чтобы толпа не увидела его прежде, чем царь обратится с речью к воинам. По древним македонским законам, приговор по уголовным и государственным преступлениям выносило войско, а в мирное время такое право принадлежало народному собранию, и цари ничего не могли решать, если раньше не было выявлено мнение народа или воинов. Итак, в данном случае судьбу Филоты решало войско: сначала вынесли тело Димна и выставили его на обозрение воинам; но никто из собравшихся македонян не знал, что именно он совершил и как погиб. Поэтому собравшиеся хранили гробовое молчание.

После этого вышел Александр, лицо которого отображало глубокую печаль. Царь долгое время хранил молчание, опустив глаза долу, с видом человека, потрясенного горем. Стояла напряженная тишина, все ждали. Долее держать собравшихся в неведении было невозможно. Окровавленный труп, скорбь царя, смущение и подавленность его спутников и военачальников — все это в высшей степени поразило, потрясло македонян. И в этот момент Александр поднял взгляд и, обратившись к воинам, произнес: «Еще немного, и вы навсегда лишились бы своего царя, ибо группа нечестивцев готовила покушение на мою жизнь. Но благодарение богам, я еще жив и дышу. Взирая сейчас на ваше собрание, воины, я преисполняюсь еще большим гневом к предателям, ибо нет худшего несчастья для меня, чем, умерев от их рук, не иметь более возможности воздать вам по заслугам за ту службу, которую сослужили вы мне и моему отцу».

Воины прервали его речь криками, у некоторых из них на глазах выступили слезы. Царь продолжил свою речь: «Каково будет ваше изумление, когда я назову вам имена зачинщиков столь великого преступления. Один из них тот, кого мой отец в свое время осыпал великими почестями и милостями. Имя его Парменион, старейший из наших друзей, именно он стал во главе заговора. Сын его Филота, оказавшись орудием в руках своего отца, сплотил вокруг себя Певколая и Деметрия и того самого Димна, тело которого сейчас вы можете видеть перед собой, сплотил он вокруг себя и многих других, не боящихся богов и подверженных точно такому же безумию».

Крики негодования и скорби вторили скорбному голосу царя. Вскоре были приведены Никомах, Кебалин и Метрон. Они повторили то, что каждый из них до этого говорил. Однако, как это ни странно, ни один из них ни словом не обмолвился о Филоте. Воины молчали. Вновь заговорил Александр: «…что же сказать о человеке, который скрыл слова этих людей о столь важном деле? Смерть Димна доказывает, что сообщение их не было напрасным. Все оказалось правдой. Кебалин даже не убоялся пыток, а Метрон так спешил очистить свою душу и совесть, что буквально с боем прорвался в те покои, где я мылся. Как странно, выходило, один лишь мой друг Филота ничего не боялся и никому не верил. Какая необыкновенная стойкость духа, какая выдержка!.. Что для него угроза жизни царя. Другое заботит этого человека гораздо сильнее: как самому прикоснуться к царскому величию, надеть на голову царский венок, вступить на престол. Меньшее его не интересует. Отец его уже правит Мидией; сам он один из самых влиятельных среди моих полководцев и именно поэтому желает и домогается большего, чем может схватить и удержать в своих совсем не царских руках. Что ему жизнь царя, если он смеется даже над моей бездетностью. Все в моей личности вызывает его презрение, которое он прекрасно умеет скрывать. Но ошибается этот вероломный лицемер, ибо все вы мои дети, и до тех пор, пока я с вами, я не бездетен и не одинок».

Затем царь прочитал перехваченное письмо Пармениона к его сыновьям Никанору и Филоте, которое, однако, не содержало прямых поводов к более серьезным подозрениям. Царь объяснил это тем, что только сыновьями Пармениона, посвященными в суть дела, оно будет понято правильно, люди же неосведомленные о заговоре ничего из него не поймут. Он продолжил свою речь так: «Скажут, что Димн перед смертью не назвал Филоту. Но разве это верный признак невиновности последнего? Напротив, это явное свидетельство той силы и того влияния, которые приобрел этот лицемер и лжец. Он был настолько силен, что о нем боялись даже говорить, дабы ненароком одним неудачно оброненным словом не вызвать его гнев. Но выдают его не люди, столь боявшиеся его, выдает сама его жизнь. Он присоединился к Аминте, моему двоюродному брату, составившему в Македонии заговор против меня, и выдал свою сестру замуж за злейшего моего врага Аттала. А когда я написал ему о том, что оракул в Египте провозгласил меня сыном Зевса-Аммона, он имел дерзость ответить в письме, что поздравляет меня с принятием в сонм богов, но горько оплакивает судьбу народов, принужденных жить под властью человека, слишком неосторожно уверовавшего в свое превосходство над остальными людьми. Уже тогда мне следовало бы наказать его за такую наглость, но я не осмеливался поднять руку на человека, к которому давно и сильно привязалась моя душа. Мне казалось, что я лишусь части самого себя, если допущу несправедливость в отношении одного из моих самых старых друзей. Однако теперь наказания требуют отнюдь не дерзкие речи, а низкие, предательские дела. Дерзость перешла со слов на мечи и тем самым навсегда развязала узы нашей былой дружбы. Вы часто убеждали меня позаботиться о моей жизни. Горе мне! Я гораздо менее страшился мечей варваров, чем отточенной стали клинков близких мне людей. Меня решили низвергнуть те, кого я обогатил и возвысил более всех других смертных. Его отца я поднял на такую высоту, на какую меня подняли вы. Я отдал ему Мидию, самую богатую из покоренных мною провинций Персидского царства. Но там, где я искал помощи и надежной защиты, возникла угроза. Избегнув опасности, которой я боялся, я паду жертвой той, которую не ожидал. Но вы, воины, можете сохранить мне жизнь, дав совет, что мне делать и как поступить в нынешних обстоятельствах. Сейчас я обращаюсь за спасением к вам и вашему оружию, ибо не хочу жить против воли друзей и вашей воли. Однако, если вы все со мной, я должен быть отомщен. Докажите же мне сейчас свою преданность. Вам известны мои враги, так будьте же моими друзьями, накажите их, отомстите им за меня».

Наконец выводят собранию несчастного Фи-лоту со связанными за спиной руками, с головой, закутанной старым изношенным плащом. Какая перемена судьбы для того, кого еще вчера видели на пиру у царя в фаворе и величайшей милости. Так что те, кто взирал на него прежде завистливыми глазами, преисполнились, казалось, жалости к его судьбе. Не менее драматической и печальной казалась всем и судьба старого Пармениона, замечательного полководца, уважаемого гражданина, который уже потерял двоих сыновей, Гектора и Никанора, павших в последнем сражении, а теперь заочно будет судим вместе с последним своим сыном, оставленным ему злой судьбой. Неужели ему, столько раз проливавшему кровь за отечество и оказавшему ему столько важных услуг, предстоит на старости лет вкусить горестный плод всей своей славной жизни и завершить ее столь трагически? Присутствующие, представляя себе развязку драмы, не могли не испытывать к нему глубокого сострадания. Но тут Аминта, один из военачальников царя, заметив, что войско уже склоняется к милосердию, сказал македонянам, что их хотят предать варварам, ибо никогда не вернуться им домой без Александра, если, конечно, заговорщикам удастся исполнить задуманное. Речь Аминты была не так приятна царю, как тот на это надеялся, ибо, напомнив воинам об их семьях и давно оставленном отечестве, он мог ослабить их рвение в совершении предстоящих походов. Тогда Кен, женатый на сестре Филоты, ополчился с необычайной яростью на своего шурина и даже предложил побить его тотчас камнями и даже сам уже схватился за оные, но Александр вовремя удержал его руку. Позднее многие полагали, что на самом деле Кен хотел спасти Филоту от неминуемой пытки. Царь же, напротив, дабы продемонстрировать справедливость и беспристрастие в столь сложном деле, пожелал, чтобы хотя бы для видимости (ибо ярость его была подчас неукротима) были строго соблюдены все формальности, и сказал, что надо дать обвиняемому возможность высказаться. Тогда Филоте было позволено говорить, но тот, то ли потому, что был подавлен сознанием своей вины, то ли совершенно сраженный угрожающей ему смертельной опасностью, не осмеливался сначала ни поднять глаза, ни даже открыть рта и произнести хоть слово. В столь важную, в столь роковую для него минуту он не проявил ни должной смелости, ни необходимой твердости духа, подобающих воину. Едва открыв рот и произнеся несколько слов, он замолчал, залился слезами и пал бездыханным на руки охранявшего его воина, а когда его слезы были осушены и он вновь обрел дыхание и дар речи, только тогда он отважился говорить. Но прежде царь пристально посмотрел ему в лицо и промолвил: «Судить тебя, Филота, будут македоняне. Поэтому я спрашиваю, будешь ли ты говорить с ними на родном языке?» На что Филота отвечал: «Здесь очень много представителей других народов, которые, я надеюсь, гораздо лучше смогут понять меня, если я буду говорить на том же языке, что и ты, но цель моя состоит лишь в том, чтобы быть правильно понятым как можно большим числом людей…» Тогда Александр промолвил: «Все вы видите, какое отвращение у Филоты к его родному языку, к нашему македонскому наречию. Он даже не хочет говорить на нем. Но пусть говорит, что хочет и как хочет на каком угодно языке, помните лишь, что и нашими обычаями он пренебрегает так же точно, как нашим языком». После такого скорее хитроумного и коварного, чем благоразумного и справедливого, замечания, царь покинул собрание, а Филота такими словами начал свою речь: «Нелегко будет мне подобрать слова, способные меня защитить. Боюсь, что, пытаясь оправдаться, я не совладаю с собой… Меня подведут живость и острота речи, неловкость и неумелая защита, а это сделает меня еще более ненавистным для вас. Человеку, уже закованному в цепи, защищаться бывает не только излишне, но и опасно, ибо он уже почти осужден и выступает в таком положении против могущественного и уже победившего судьи. Однако теперь мне позволено говорить, и я воспользуюсь этой возможностью, чтобы никто здесь не подумал, что я осужден вдобавок ко всему и своею собственной совестью. Клянусь Зевсом и всеми богами Олимпа, клянусь подземными водами Стикса, македоняне, я не знаю, в чем меня можно обвинить. Кто из заговорщиков хоть раз упомянул обо мне? Даже Никомах ни разу не назвал моего имени. Да и Кебалин не мог знать ничего, кроме того, что услышал от Никомаха. Ничто не обвиняет меня, ничто не доказывает, что я глава заговорщиков. И все же царь в это верит. Но как могло случиться, что Димн пропустил имя того, за кем якобы следовал в столь ужасном, в столь преступном деле? Напротив, он должен был обязательно назвать меня среди участников и даже глав заговора чтобы легче убедить того, кто его испытывал. А теперь, прошу вас, македоняне, сказать, стоял бы я сегодня перед вашим судом, если бы всего лишь несколько дней тому назад Кебалин случайно не обратился со своею речью ко мне, на мою же беду и погибель?..

О, злая, злая судьба! Будь Димн жив, он непременно сейчас спас бы меня, сказав правду. На остальных не надеюсь. Кто захочет признаться в своей вине, тот, равнодушный к мукам другого, полагаю, ничего уже не скажет обо мне. Так это или нет, но никто не щадит обреченного на смерть, и тот в свою очередь не жалеет никого.

Но вернусь к единственно верному и справедливому обвинению среди прочих, выдвинутых против меня, а именно — почему я умолчал о поведанном мне. Почему выслушал так беззаботно? Почему не отнесся всерьез и не поторопился донести? Все это, о горе, теперь мучает и меня. Почему я был так слеп и неосторожен? Но ведь я уже признал свою вину, говорил о ней с Александром, и он простил меня. В знак примирения он дал мне правую руку, и я был у него на пиру. Если царь поверил мне, то как он мог изменить свое решение? Что преступного совершил я прошлой ночью, когда ушел из его шатра? Какое новое преступление, мной совершенное после пира, заставило его так измениться? Быть может, он раскаялся в своей снисходительности и милосердии. Что мне остается сказать? Царь, молю тебя, не раскаивайся в том, что ты поверил мне, ведь все было рассказано мне простым юношей, который не мог представить ни одного свидетеля своих слов и который, несомненно, переполошил бы всех, если бы его стали слушать. На свою беду, я подумал, что речь идет о ссоре развратника с юным любовником, и мне показалось особенно подозрительным, что он не сам пришел ко мне, а послал своего брата. Поверьте, я боялся, что он станет отрицать данное им Кебалину поручение и я окажусь причиной опасности для многих друзей царя. Вы, собравшиеся здесь, в царском шатре, сейчас знаете, что смерть Димна подтверждает правоту слов Кебалина и Никомаха. Да! Это так. Димн покончил с собой!.. Но мог ли я это предугадать? Конечно, нет…

Клянусь богами, если бы я был сообщником Димна по заговору, я не стал бы два дня скрывать от него, что нас предали, ведь ясно, сколь легко можно было убрать с дороги самого Кебалина. И наконец, после того как известие, от которого я должен погибнуть, было мне сообщено, я неоднократно входил в спальню царя с мечом в руках. Почему же я не совершил тогда преступления?

Или я не осмеливался на него без помощи и участия Димна? Получается, что он, скорее, был главою заговора, а я, Филота, мечтающий о македонском троне, скрывался в его тени! И далее, кого из вас я лично или через друзей подкупил деньгами или дарами? Кому из вождей македонского войска оказал я особое внимание? А ведь меня обвиняют сейчас даже в том, что я, как раз напротив, всеми пренебрегаю и делаю это совершенно явно и открыто, презирая даже свой родной язык и обычаи Македонии. Вот и выходит, что я домогаюсь власти над теми, кого презираю! Но не это самое оскорбительное для меня. Мне вменяют в вину и дружбу с Аминтой, сыном Пердикки, который участвовал в заговоре против царя. Да, я дружил с ним. И не отказываюсь от этого. Или мне не следовало искать сближения с братом царя? Но возможно ли было выказывать пренебрежение человеку столь высокого положения? Так виноват ли я в том, что не угадал заранее его замыслов и не погиб вместе с ним как один из его друзей и соратников? В таком случае должны принимать смерть не только преступники, но и их друзья. Если это так и если это справедливо, почему же я до сих пор жив? Далее, я действительно писал, что мне жаль людей, вынужденных жить под властью человека, считающего себя сыном Зевса. Вера в дружбу внушила мне уверенность в том, что я имею право написать такие слова. Я высказал то, что думаю, и признаю, что написал это, но написал самому царю, а не о царе кому-либо другому. Я не желал возбудить ненависть к нему, как теперь он это говорит, нет… Напротив, я боялся за него. И вот к чему это привело. Мне казалось более достойным Александра молча признавать в себе дух и семя отеческого Зевса или египетского Аммона, чем объявлять об этом во всеуслышание. Но, как кажется мне теперь, все верят оракулу. Так спросите его, пусть бог будет свидетелем в моем деле. Вы можете держать меня в оковах, пока не узнаете истину у Аммона. И если вы считаете пытки более верным способом узнать истину, я не откажусь и от них!

Конечно, воины, вам известно, что обвиненных в таких преступлениях обычно выводят на суд и своих родственников. Увы, я потерял обоих братьев, своего отца же я не могу сейчас привести и не смею даже обратиться к нему, раз и он обвинен в одном со мною преступлении. Неужели мало того, что он, бывши отцом стольких сыновей и имея теперь только одного, лишится и его, если, конечно, сам не бросится от отчаяния в мой погребальный костер? О неисповедимое горе, жесточайшая судьба, я, твой последний, недостойный сын, прерву прежде времени твои преклонные, но исполненные величия и достоинства годы.

Видно, только затем породил ты меня, злосчастного, против воли богов, чтобы узнать по моей судьбе и об ожидающей тебя участи? И я не знаю, что более достойно сожаления: моя юность или твоя старость.

Но упоминание о моем отце твердо убеждает меня, как нерешительно и робко следовало мне сообщить о том, что донес Кебалин. Ведь Парменион, узнав, что врач Филипп приготовил царю яд, написал ему письмо, чтобы предостеречь от употребления лекарства, которое придворный лекарь решил ему прописать. Вспомните, македоняне, разве тогда поверили моему отцу? Разве его письмо имело какое-либо значение? И я сам, часто сообщая о том, что слышал, подвергался насмешкам за свою доверчивость и легковерие. И если царь недоволен нами обоими, и моим отцом, и мной, когда мы предупреждаем, и подозревает нас, когда мы молчим, что же нам остается делать?» — «Не устраивать заговоров против своих благодетелей», — отвечал ему кто-то из присутствующих. На что Филота возразил: «Ты говоришь справедливо, кто бы ты ни был. Если я заговорщик и виновен, то готов претерпеть любую пытку и подвергнуться любому наказанию. Я кончаю свою речь, потому что вижу, сколь неприятны вам мои последние слова».

Закончив в подобных выражениях свою речь, Филота умолк, и сторожившие его воины повели несчастного в тюрьму.

До сих пор нелегко было решить, действительно ли Филота принимал участие в заговоре. Однако трудно было решиться выступить против человека такого высокого положения. В самом деле, почему даже Димн не отважился назвать его, перечислив имена всех заговорщиков? Но разве трудно обнаружить причину этого? Она, как ни странно, скрыта в речи самого сына Пармениона. Почувствуй он угрозу, ему ничего не стоило отделаться от Кебалина, когда тот явился сообщить Александру о готовящемся против него заговоре. Напротив, Филота именно благодаря здравому смыслу и осторожности оставил жить того, кто мог погубить все его дело в одно мгновение. Мог ли бояться человек, собиравшийся убить царя, поднять руку на никому не известного воина, если, конечно, он не был в достаточной мере благоразумен, чтобы не совершать напрасных и даже вредных для его дела поступков? Среди доказательств своей невиновности обвиняемый указал на одно, весьма интересное и показательное. Не было, по его словам, ничего проще, чем убить царя. «Я неоднократно входил в спальню царя с мечом в руках. Почему же тогда я не совершил преступления?»… Казалось бы, все выглядит логично, но приглядимся внимательнее. Суть и успех заговора заключался именно в том, чтобы не только умертвить самого царя, но при этом сохранить свою жизнь, а также честь и достоинство своего положения, чтобы в дальнейшем спокойно вкушать плоды коварного убийства. А все это требовало времени и тщательной организации. К осуществлению жестокого предприятия должны были быть приняты необходимые и, главное, своевременные меры. Упреки же, которые делались Фи-лоте в отношении предпочтения им греческого языка и пренебрежения языком своей страны, а также неодобрение им «божественного» происхождения Александра и, наконец, дружба с Аминтой ровно ничего не доказывают и его вины нисколько не подтверждают. Полагаю, на основании сказанного читателям трудно будет прийти к какому-либо суждению относительно степени его вины. Воины, собравшиеся в шатре, испытывали точно такое же затруднение и не знали, на чью сторону стать в столь деликатном деле. Однако неопределенность эта длилась недолго. Среди приближенных царя был некто Белон, храбрый воин, но человек совершенно не искушенный в гражданских обычаях мирного времени. Немолодой ветеран, он от простого солдата дослужился до своего нынешнего высокого положения. Видя, что все македоняне хранят молчание, лишь он один стал настойчиво им напоминать, сколько раз люди Филоты прогоняли его людей с занятых ими мест, из их уже установленных палаток только для того, чтобы дать своим слугам возможность либо разбить там свои шатры, либо свалить в тех местах, откуда согнали простых македонян, нечистоты рабов Филоты. Сколько раз этот изнеженный нечестивец и гордец даже стерпеть не мог кого-либо из простых воинов вблизи себя из страха, что те ненароком нарушат его покой. Но это не все… Белон вспомнил, как повозки Филоты, груженные золотом и серебром, стояли повсюду в городе, как никого из воинов не допускали в его помещение, как отгоняла их стража, поставленная специально охранять сон этого неженки не только от каких-либо звуков, но и от еле слышного шепота. «Он хочет, — добавил Белон, — справиться о своей участи у оракула Аммона, он, не так давно обвинявший этого бога во лжи, когда речь шла об Александре. Ясно, к чему Филота клонит, прося нас обратиться к оракулу: он хочет выиграть время, чтобы его отец Парменион, командующий войском в Мидии, успел собрать силы, напасть на войско царя и таким образом выполнить задуманное. Справедливости ради Филоту стоит отвести в храм, но лишь для того, чтобы возблагодарить бога за спасение своего сына от рук неверного гнусного подданного».

Собрание заволновалось, и первыми стали кричать телохранители Александра, что предателя надо сейчас же разорвать в клочья: столь велика была охватившая их ярость. И Филоте это вовсе не было приятно — он опасался еще более жестоких пыток.

Вскоре царь вернулся в собрание и велел перенести судебный процесс на следующий день и, хотя наступал вечер, все же созвал своих друзей. Почти все предлагали побить несчастного Филоту камнями, но Гефестион, Кратер и Кен настаивали, чтобы от него добились правды пытками, и большинство склонилось постепенно на их сторону. Совет был распущен, и Гефестион с Кеном и Кратером хотели уйти, чтобы приступить к допросу Филоты, но царь неожиданно подозвал Кратера и, что-то сказав ему на ухо, удалился в свои покои. Те же, кому поручено было пытать Филоту, разложили перед ним все необходимые для сего дела инструменты. При виде ужасных орудий сын Пармениона не смог сдержать крика: «Почему вы медлите убить меня, уже признавшегося в своем преступлении?! Я замыслил и собирался сделать это! Это я стоял во главе заговора!» Его тотчас же раздели, завязали глаза и подвергли самым изощренным истязаниям. Сначала, когда избивали и мучили его то бичом, то огнем, ничего не спрашивая, лишь для того, чтобы наказать, он не издавал ни звука. Но когда тело его, распухшее от множества ран, не могло больше выдерживать ударов бича по кровоточащим ранам и оголившимся костям, он не выдержал страданий и обещал сказать все, что от него хотят. Однако прежде просил, чтобы ему поклялись жизнью царя, что прекратят пытку и удалят палачей, — он желает сказать нечто важное. Ему уступили, и он произнес: «Кратер, ты более других ненавидишь меня, скажи мне теперь, что ты желаешь услышать?» Кратер, поняв, что Филота смеется над ним, велел палачам вновь браться за дело, и Филота стал умолять дать ему время хотя бы немного перевести дух.

Между тем многие благородные македоняне, в особенности близкие родственники Пармениона, узнав о пытках, которым подвергается Филота, страшась (и не без оснований) древнего македонского закона, по которому родственники замыслившего убийство царя подлежали казни вместе с виновным или виновными родичами, частью покончили с собой, частью бежали в горы и пустыни. Лагерь македонян был охвачен ужасом, пока царь, узнав о волнениях, не объявил, что отменяет своей волей закон о казни родственников виновных. Хотел ли Филота прекратить свои мучения правдивыми показаниями или ложью, ибо одинакова была бы участь и солгавшего, и сознавшегося, во всяком случае он сказал: «Вам известно, что отец мой был очень дружен с Эгелбхом, убитым в последнем сражении. Именно он стал главным виновником нашего несчастья. От него пошли все наши беды. Узнав, что царь велел почитать себя сыном Зевса, он страшно разгневался и сказал: «Неужели мы будем признавать царем того, что отказался от своего отца Филиппа? Мы все погибнем, если допустим такое. Отныне будем считать, что у нас нет больше царя, мы потеряли его и живем под властью тирана, невыносимого ни нам, смертным, ни бессмертным богам. И неужели именно мы приложили руку к созданию бога, который теперь, пренебрегая нами, тяготится советами смертных? Опьяненный счастьем и успехами походов, он, безумец, думает лишь о том, чтобы возвеличить одного лишь себя, хотя и знает, что вся его божественность замешана и возвеличена на нашей крови. Не будем же ждать, подвергая себя еще большему риску и более тяжким унижениям. Освободимся от надменного и безумного владыки. Этим мы освободим и вселенную от тирана, угнетающего ее, и сами возведем себя в ранг богов. Эх! Да и кто смог бы жить долго под властью извращенного человека, сумевшего погубить своих самых близких родственников и так и не отомстившего за смерть своего отца?» Таковы были гневные речи Эгелоха на пиру. На заре же следующего дня меня позвал отец. Он был расстроен и заметил, что и я печален, ибо услышанное взволновало нас. Чтобы узнать, говорил ли Эгелох в опьянении или у него были более важные причины, мы решили встретиться с ним. Он вскоре пришел и еще раз повторил сказанное за обедом, добавив, что, если мы пожелаем возглавить заговор, он будет нашим самым верным сторонником; если же задумаем остаться в стороне, то и он больше никому не скажет о своем замысле. Отец мой Парменион дал себя соблазнить этим планам, но в тот момент они показались ему несвоевременными: Дарий был еще жив и нужно было подождать с исполнением намеченного. Нам же хотелось убить Александра не ради себя, а ради персидского царя, а приносить Дарию такой великий дар казалось безумием. Но если бы Дарий погиб, то в награду убийцам Александра досталась бы вся Азия, весь Восток. Таков был принятый нами план. Его одобрили и скрепили взаимными клятвами. О Димне же я ничего не знаю, но теперь мне уже не принесет пользы то, что я не участвовал в его преступных деяниях».

Палачи снова приступили к пыткам и, ударяя копьями по лицу и глазам несчастного, заставили его сознаться и в сговоре с Димном. Он рассказал, что заговорщики опасались, как бы Александр не задержался в Бактрии, а семидесятилетний Парменион, возглавлявший армию и хранивший большую казну, неожиданно не умер и у Филоты больше не было бы ни повода, ни возможности убить царя. Поэтому он торопился осуществить свой план как можно скорее. Отец же его, Парменион, к замыслу сейчас не причастен, а если ему не верят, то он готов новыми пытками подтвердить правдивость своих слов. Допрашивавшие Филоту решили между собой, что сказанного вполне достаточно, и поспешили к царю. Александр велел назавтра Же огласить показания преступника, а самого его принести в свои покои: несчастный не мог ходить. Спустя короткое время ввели еще одного подозреваемого по имени Деметрий. Рядом с ним стоял тоже только что введенный молодой воин Калис, которому Филота кивнул и знаком просил подойти. Когда Калис, смутившись, отступил в тень, Филота еле слышно произнес: «Ты допустишь, чтобы Деметрий лгал, а меня вновь подвергли пытке?» Калис побледнел и молчал. Македоняне подумали, что сын Пармениона решил оклеветать невиновного, ведь имя юноши не назвал ни Никомах, ни сам Филота во время пытки. Однако вскоре Калис сам во всем сознался. Тогда все названные Никомахом были по данному царем знаку побиты камнями. Александр избавился от очень серьезной опасности, хотя Пармениона и Филоту, его первых друзей, можно было осудить только при явных уликах и ясных свидетельствах их виновности, иначе возмущение охватило бы все войско. Итак, впечатление от этого дела было двоякое: пока Филота отрицал свою вину, пытки казались верхом жестокости и немилосердия по отношению к другу царя, но после признания несчастным его вины он не вызвал сострадания даже среди своих близких.

Но и царь македонян не снискал себе чести и славы завершив это важное дело. Он продемонстрировал явное желание погубить Филоту, безусловно замышлявшего заговор против него, но именно в это время и казавшегося всем, и бывшего в действительности в значительной мере более невиновным, чем преступным. Александр уподобился варварам, рассматривая подозрения в качестве веских доказательств и тем самым отступая от всех классических норм уголовного права, даже тех, которые существовали на его родине в те времена. Царь ничего не мог убедительно доказать своим воинам, и в самом деле, вина Филоты вплоть до самой пытки была совершенно недоказуема. Создается впечатление, что, воспользовавшись случаем, Александр решил избавиться от неугодного ему человека, который давно уже ему не нравился, потому что не сгибал колен перед «сыном Зевса». Какая преступная слабость в столь великом человеке! Но все же следует признать, действуй Александр Великий справедливей и великодушней, он непременно пал бы жертвой действительно постепенно развивавшегося и крепнущего заговора. Так что можно сказать, что явное беззаконие и несправедливость помогли ему нанести упреждающий удар и сохранить тем самым жизнь и власть.

После смерти Филоты началось дознание в отношении его родственников и друзей — Аминты и Симмия. Александр считал их виновными и умело доказывал это. Аминте было позволено защищать себя, и тот обратился к нему: «Государь, ложно обвиняют меня в преступлении другого. Мне не позволено было даже искать защиты и покровительства у человека, который пользовался столь большим почетом и чье доверие всегда могло снабдить меня всеми выгодами и благами самой роскошной жизни.

Скажу совершенно откровенно, государь, один ты виноват в опасности, которая угрожает нам. Кто другой, кроме тебя, заставлял всех обращаться не к тебе лично, а к Филоте за разрешением самых важных вопросов. Именно благодаря ему мы поднялись до такой высокой ступени твоей милости и дружбы. Он был твоим верным соратником, и именно его милости мы все добивались, его гнева боялись. И если сейчас ты хочешь наказать всех друзей Филоты, а также тех, кто желал ими стать, тебе придется наказать все войско. Немного в нем окажется невиновных, немного таких, кто не имел каких-либо встреч и бесед с твоим прежним любимцем. Твоя мать писала тебе, что я и мои братья были тебе враждебны. О, если бы она более заботилась о своем сыне и не создавала в душе своей поводов для пустых тревог. Почему же тогда она сразу не указала на причину своих подозрений? Почему не назвала того, кто донес ей на нас. С горечью в душе открою я причину ее ненависти к нам. Ты помнишь, как, посылая меня в Македонию набирать войско, ты сам сказал мне, что много здоровых юношей самого цветущего возраста скрываются в доме твоей матери. Ты предписал мне повиноваться только твоему приказу и привезти к тебе всех скрывавшихся от военной службы. Я исполнил это и исполнил решительнее и смелее, чем предписывали мои интересы и моя интуиция. Я привез из Македонии Горгия, Гекатея и Горгида, которые оказались на самом деле очень хорошими воинами и верными слугами. Но, честно выполнив твое поручение, я вызвал гнев и раздражение твоей матери, не знавшей, как еще отомстить, и излившей в письме всю горечь своего огорчения.

Думаю, государь, у твоей матери Олимпиады нет другой причины преследовать нас, кроме той единственной, что мы предпочли ее женской милости твои интересы. Тебе хорошо известно, что я привел 6 тыс. македонской пехоты и еще 600 всадников, часть этих людей не последовала бы за мной, будь я более милостив и снисходителен ко всем скрывающимся от воинской службы или пренебрегающих ею. Поэтому успокой свою мать, она гневается и обвиняет нас в заговоре лишь по этой причине».

Пока Аминта говорил, воины ввели его брата Полемона, бежавшего при известии, что Филоту повели на пытку. Едва можно было удержать негодующую толпу от того, чтобы она тотчас не побила несчастного камнями. Но тот, обратившись к собранию, без малейшего страха сказал: «Для себя я не прошу ни о чем, жизнь моя мало меня волнует, но пусть мое бегство не причинит вреда моим братьям. И если я совершил преступление, пусть оно будет только моим. И пусть ответственность падет только на меня одного».

Слова юноши смягчили солдат. Казалось, что молодой Полемон в самом деле скорбит об участи братьев, виновником которой стал он. Амин-та, обратив на него разгневанный взор, воскликнул: «Подходящее же ты выбрал время для жалоб; в бегстве вдали от этих мест ты должен был лить свои запоздалые слезы. Посмотри, до чего ты меня довел… Я вынужден защищать себя тем, что обвиняю тебя».

Теперь уже все окружающие их воины залились слезами и стали единогласно восклицать, что следует простить столь мужественных, столь достойных и благородных людей, которые к тому же еще и нисколько не виноваты. Даже приближенные Александра встали на их защиту и стали высказываться в их пользу; и Александр согласился даровать милость, о которой его просили с такой страстью.

Когда умер Филота, те самые люди, которые лишили его жизни, постарались быстро позабыть о его задуманном, но не совершенном преступлении и вспоминали лишь его горестный и несчастный конец. Теперь их душ коснулось даже раскаяние в том, что они столь жестоко обошлись с человеком, достоинство и способности которого заслужили гораздо лучшей и более счастливой судьбы. Чувства эти не могли нравиться Александру, но этот государь весьма мало тревожился об этом и думал лишь о том, чтобы как можно скорее погубить отца того, чью злосчастную судьбу все оплакивали. Царь возложил исполнение этого серьезного дела на Полидаманта (Полидама), близкого друга Пармениона, сказав при этом: «Посмотрим, могу ли я довериться тебе в деле избавления от правителя Мидии: ведь мне хорошо известно о чувстве, которое ты питаешь к этому человеку, но даже дружба ничто, когда речь идет о служении своему государю. Отправляйся немедленно и доставь мне голову Пармениона». Полидамант обещал это царю, потому что слишком сильно желал завоевать расположение своего господина, хотя бы даже ценой низкого преступления. Он тотчас отправился в путь, прибыл в Мидию, встретился там с главными предводителями македонян и представил им письма, в которых содержался приказ Александра в отношении того, что требовалось совершить. А между тем Парменион узнал о приезде своего старого друга и с нетерпением ждал известий от царя.

В оазисах той страны имеются обширные и приятные рощи; особенно наслаждались ими цари и сатрапы. Так и Парменион прогуливался в одной из таких рощ в окружении военачальников, уже получивших приказ царя убить его. Явился Полидамант, и Парменион едва не бросился бегом навстречу ему. Когда они обменялись взаимными приветствиями, Полидамант передал Пармениону два письма — одно написанное царем, и другое его сыном Филотой. Прочтя первое, Парменион сказал: «Царь готовит поход против арахосиев[1]. Деятельнейший человек, он никогда не знает отдыха и, достигнув столь высокой славы, должен подумать и о своей жизни и о возможности вдоволь насладиться плодами таких великих завоеваний». Затем он приступил к чтению письма, написанного от имени Филоты, и на лице его отразилась радость.

В то время, как он его читал, Клеандр нанес ему удар кинжалом в сердце, а затем прочие военачальники обнажили мечи и уже мертвому нанесли множество ран.

Оруженосцы и воины из охраны Пармениона, стоявшие у входа в рощу, бросились в лагерь и сообщили там ужасную новость. Воины, не знавшие, что произошло, мгновенно взялись за оружие и бросились туда, где совсем недавно разыгралась кровавая драма. Они требовали немедленно выдать им убийц их полководца, грозя в противном случае предать все огню и мечу. Чтобы успокоить жажду мщения воинов, им были показаны и зачитаны приказы Александра, а затем во всех подробностях объяснены причины самого убийства. Едва суть происходящего и воля монарха стали известны воинам, они более или менее успокоились, стараясь избежать мятежа и всяческих преступных крайностей, но все же продолжали явно и открыто демонстрировать свое негодование по поводу случившегося и категорически потребовали, чтобы им было выдано тело их военачальника для предания его праха земле и исполнения последних торжественных обрядов.

Таков был трагический конец несчастного Пармениона, одного из самых великих людей, когда-либо родившихся под македонским небом. Мудрый и проницательный в принятии решений, отважный в исполнении повелений царя, счастливый во всех своих начинаниях, уважаемый знатными и обожаемый простыми людьми, примерный отец, заботливый и нежный друг не только в дни мира, но особенно во время войны, он был с избытком наделен всем, что из простого смертного создает подлинного героя, но, увы, ему недоставало малого — скромной верности простого подданного. Он пользовался самой задушевной близостью и расположением Филиппа, отца Александра, и самого Александра. Он был тем, кто первым из македонян вступил в земли Азии, разделял с царем самые тяжкие труды и самые блестящие успехи, но в свои 70 лет омрачил свою безукоризненную жизнь, полную самых блестящих деяний, низкой изменой.

Загрузка...