9

Облачным вестником взметнулся дымок из жестяной высокой трубы над Сикстинской капеллой, и белее вознесенных над вечным городом мраморных апостолов, развевающих свитки, виделись в пыльной голубизне его легкие завитки.

— Папа! У нас есть папа! — прокатился ликующий клич, и, словно по волшебству, томительный свет предзакатный сусально вызолотил холмы.

И тотчас же жгучее ожидание, которым жил город все эти дни, сконденсировалось в нетерпеливом вопросе: «Кто?» Ужели мрачный фанатик Ламбрускини, могущественный статс-секретарь, который наверняка станет продолжать политику прежнего понтифика, опасавшегося любых перемен? Римскому плебсу было все безразлично, но патриотам, особенно молодым, хотелось верить, что победителем выйдет Мастай-Ферретти. Недаром ходили слухи, будто Вена всячески противится избранию на святейший престол именно этого кардинала, слывшего либералом и ярым противником австрийского владычества. А что плохо для австрийцев, то хорошо для Италии. Знатоки изощренной ватиканской дипломатии уверяли, однако, позволив себе мимолетную ироническую ухмылку, что не пройдет ни тот, ни этот кандидат, а, как всегда, к финишу первой прискачет «серая лошадка». Называлось даже имя терпимого и склонного к умеренным реформам, но бесцветного кардинала Джидзи. Борьба, во всяком случае, велась упорная, и обе главные силы — австрийцы и поборники объединения Италии — сделали все возможное, чтобы повлиять на решение конклава. Разумеется, до той минуты, пока Сикстинская капелла не была замурована свежей кирпичной кладкой и все связи кардиналов-выборщиков с внешним миром не свелись к ежедневной доставке провизии и сигнальному дыму, валившему из жестяной трубы, когда сжигали после очередного тура избирательные бюллетени. И всякий раз, завидев над папским дворцом черные клубы, римляне озабоченно осеняли себя крестным знамением: «Не выбрали, не сговорились…»

Сырая солома и пакля траурным крепом осеняли притихшую, настороженную столицу. Жирная сажа опадала на бесценный каррарский мрамор, превращая его в жженую кость.

И вот, наконец, счастливый знак. Белая голубка с оливковой веточкой в клюве. Истопник, как видно, не пожалел сухой итальянской соломки, припасенной для столь торжественного момента в большущей корзине с высоким знаком из двух сложенных крест-накрест ключей. Все круче и веселей взвивались белые пряди в предзакатную знойную бездну, очерченную золотистым неровным контуром Семи предвечных холмов.

Заполнив площадь Святого Петра, богомольные горожане и пилигримы со всех концов Европы преклонили колени. Шепча молитвы, сомкнув ладони, ждали оповещения. Бились, пуская пену, кликуши, заливались истерическим плачем дети, не выдерживая давящего ожидания.

Когда ж наконец, отражая багровый свет, вспыхнули зеркалами стеклянные двери, заголосили вдруг и пожилые римлянки, пряча под черными платками заплаканные глаза.

Красные мантии кардиналов, заполнивших балкон Квиринала, казалось, затмили зарю. Все участники конклава, и среди них где-то он, богоравный преемник святого Петра, вышли, по обычаю, явить себя христианскому миру.

Пала на площадь такая мертвая тишина, что даже голуби поспешили прервать беззаботный полет.

— Nuntio vobis gaudium magnum, — возвестил кардинал-камерленго традиционную формулу, — habemus Papam![32] — И с нарочито римским акцентом назвал вожделенное имя: — Пио Ноно!

И сразу красные фигуры на балконе зашевелились, перестроились, образовав посредине пустое пространство, где остался в своем высоком одиночестве избранник.

Крики восторга волнами всплеснули к его ногам, и повсюду стали повторять имя, пока ничего для большинства не раскрывающее: «Пий Девятый!» Но навстречу нараставшему валу ликования понеслось, набирая стоустную мощь, другое имя, исполненное мирского значения и страсти: «Мастай-Ферретти!»

Случилось невозможное. Могущественные старцы отдали святейший престол пятидесятичетырехлетнему претенденту, почти Эфебу по их меркам, а не архонту, стоящему на краю отверстой могилы!

Как? Почему? Отчего?

Господи, на то твоя воля!

Бывший наполеоновский офицер, сторонник просвещения и гуманизма, обрел высшую, после бога, власть на земле. И все кончалось за этой чертой. Тщетные потуги австрийского посла графа Шпаура, запоздавший приезд миланского архиепископа Гайсрука, ожидания Парижа, тревоги Вены. Человека, которому протежировали одни и кого опасались другие, отныне не стало.

Джованни Мария граф Мастай-Ферретти обрел новую сущность под именем Пия Девятого, и с этим приходилось считаться как с непреложной реальностью.

Подойдя к балюстраде, новый понтифик уверенно поднял руку, благословляя «urbi et orbi» — «вечный город и мир».


«Черный папа», или генерал могущественного ордена иезуитов отец Ротоан, воспринял весть об избрании Мастай-Ферретти с достойной сдержанностью. Слишком сильна и незыблема была тысячелетняя иерархия церкви, чтобы на ее политику могла сколь-нибудь существенно повлиять отдельная личность. Папа, кто бы он ни был, в конце концов, всего лишь человек и, следовательно, четко означены пределы, которые ему дано перейти.

В тот же вечер отец Ротоан принял у себя в резиденции на виа Санто Спирито Борга вызванного из Петербурга отца Бальдура.

Серое массивное здание с колоннами и портиками было построено так, что уличный шум разбивался о его строгий фронтон, не достигая отдаленных покоев.

Пусть хмельная студенческая ватага тянет «Gaudeamus igitur»,[33] а из ближайшей траттории долетают пленительные рулады «Cazza ladra»,[34] в холодных коридорах и гулких мраморных залах Общества Иисуса, словно в ракушке, шуршит чуткая, настороженная тишина. Неясным шелестом отзывается она на треволнения суетных улиц, долгим замирающим стоном встречает бронзовый бой старинных часов, когда скелет с косой начинает трясти свой колокольчик. «Memento mori» — «думай о смерти». Вслушивайся в зов вечности, презрев пляску раскрашенных кукол. Все нити, приводящие в движение коронованных паяцев и увешанных орденскими лентами дураков, сходятся у неприметных дверей генеральского кабинета. Здесь, а не в расположенном поблизости Ватикане решаются судьбы народов и государств.

По крайней мере, так мнилось отцу-основателю святому Игнацию и поколениям его преемников.

Ротоан, улыбчивый, мягкий, спокойный, полагает немного иначе. Он трезво смотрит на жизнь и знает, что всякая власть на земле имеет границы. Есть они и у невидимой власти. Отсюда и принцип нынешнего генерала: силу черпать из осознания слабости. Если на трон святого Петра сел не тот человек, отчего бы не попытаться сделать из него достойного папу? Коли и это не удастся, то почти наверняка заявит о себе провидение господне. Люди, во-первых, смертны, да и случайности, которые ежечасно посылает небо, при умелом направлении слагаются в целенаправленный императив.

Ощутив чужое присутствие, генерал поднял веки. Бальдур вошел неслышно и, скрестив руки, замер, почти незаметный на фоне лиловой бархатной драпировки. Как и надлежало, был он безмятежен лицом, голову держал прямо, лишь слегка наклонив вперед, и умело избегал мягкого, ласкающего взгляда могущественнейшего из владык.

— Я вызвал вас, мой друг, из русского далека, чтобы предложить на ваше усмотрение новый пост. — Ротоан чуть расслабился в своем резном эбеновом кресле с высокой прямой спинкой и глазами указал на запечатанный сургучом конверт, придавленный к столешнице разрезным массивным ножом.

Бальдур приблизился и, осторожно сдвинув изукрашенную эмалью рукоять, принял пакет с назначением. Затем встал на колено и коснулся губами генеральского перстня. Гематитовый камень, разрезанный вдоль оптической оси так, что преломленные лучи слагались крестом, показался ему холодным, как лед. Приветливые слова Ротоана насчет предложенного поста были лишь данью вежливости. Правила орденской скромности предписывали безоглядное повиновение на все случаи жизни. В пакете мог лежать и приказ отправиться к самоедам, и повеление умереть.

— Я посылаю вас в Венгрию, мой друг, — сказал генерал, пожевав губами. — Да, Hongrie, — задумчиво повторил он. — Надеюсь, вы довольны?

— Благодарю, падре, — безучастно промолвил Бальдур.

— Ведь вы, насколько я знаю, венгерец? Наверное, соскучились по отечеству там, в снегах Московии?

— Мое отечество — святая церковь, падре, — вновь уставно ответствовал Бальдур.

— Само собой, — генерал одобрительно кивнул. — Но я предпочитаю, чтобы провинцией управлял человек, знающий обычаи и, главное, душу местных жителей. Особенно в нынешние трудные времена. Орден оказывает вам высокое доверие, друг мой, отдавая на попечение именно эту, столь сложную в управлении провинцию. Надеюсь, вы справитесь. Я прочитал ваш доклад об этом венгерском путешественнике. Ясно, умно, со знанием дела. Не сомневаюсь, что в Пеште вы будете как нельзя более на месте.

— Повинуюсь, падре. — Бальдур почтительно склонился под благословляющим жестом.

— Итак, placet,[35] — генерал словом высшей власти окончательно скрепил назначение. — Отныне вы генеральный викарий королевства Hongrie, друг мой, к вящей славе господней… Я усматриваю знамение в том, что ваша номинация состоялась именно в этот трижды радостный для всех католиков день. Эйкумена получила папу. — Ротоан позволил себе мимолетную улыбку. — Hongrie обрела тайного отца-провинциала. Все идет своим чередом!

Еле слышно звякнули невидимые колокольцы. Ротоан повернул к себе медную разговорную трубку и вынул заглушку.

— Граф Фикельмон, — доложил некто потусторонний, — и граф Шпаур.

— Оба вместе? — несколько удивился генерал ордена.

— Австрийский посол прибыл на пять минут раньше господина министра Фикельмона.

— Тогда просите первым министра. — Ротоан глазами указал Бальдуру зашторенную нишу.

Это было как нельзя более кстати, ибо в тайнике новоиспеченный викарий, целый день пребывавший на ногах, нашел удобную козетку и графин. Прислушиваясь к голосам за портьерой, тянул неторопливыми глотками упоительно вкусную воду.

— Счел своим долгом отдать вам прощальный визит, отец-генерал. — Фикельмон явился в дорожном платье, но в парике, тщательно завитом и напудренном.

— Уезжаете? — Ротоан сделал удивленный вид, хотя прекрасно понимал, что посланнику кайзера Фердинанда после поражения на конклаве остается только одно: как можно быстрее вернуться в Вену. Таковы условия игры, ибо человек, против которого интриговал австрийский двор, стал нынче папой. Орден иное дело, орден иезуитов всегда в тени.

— Мое правительство ожидает меня. — Фикельмон тонко дал понять, что лично ничуть не огорчен провалом порученной миссии. Видимо, так оно и было на самом деле. Неисправимый либерал не мог не симпатизировать папе-прогрессисту.

— В таком случае, всяческого вам счастья, граф, — генерал радушно протянул для прощания обе руки. — А это, — он извлек из ящичка ампирной конторки сафьяновую коробочку, — прошу передать ее сиятельству на память от старого друга.

Обнаружив внутри красную, с голубиное яйцо, жемчужину, Фикельмон удивленно поднял брови.

— Сию диковину извлекли из слонового бивня, — пояснил Ротоан. — Миссионер, привезший ее с Цейлона, говорит, что не только в морских раковинах, но и в кокосовых орехах и даже в бивнях слонов изредка зарождается жемчуг. У туземцев он ценится чрезвычайно высоко. Надеюсь, что графине Фикельмон понравится… Поверьте, граф, я грущу, расставаясь с вами. Невольно вспоминается Неаполь, молодость, наши долгие беседы в виноградной ротонде над вечереющим заливом…

— Все проходит, отец-генерал.

— Да, все проходит, а жаль…

Зная о неприязни к графу Меттерниха, Ротоан провожал неудачливого посланника с печальной торжественностью.

— Отец Бальдур, — окликнул генерал, проводив визитера, — надеюсь, вы все поняли? — и закончил жестко: — Очень порядочный человек, благородный, но абсолютно чужой.

Австрийского посла и тайного осведомителя ордена генерал принял уже совершенно иначе. Углубившись в чтение бумаг, заставил потоптаться у дверей и, лишь невзначай бросив взгляд, допустил к перстню.

— Садитесь, милый граф, — ласково кивнул Ротоан. — Вы представляете священную особу его апостольского величества, и вам негоже стоять перед кем бы то ни было… За исключением папы, разумеется, — добавил вскользь. — Прошлое исчезает вместе с дымом сожженных бумажек для голосования, и вы это знаете, граф. Наконец, четвертый параграф устава, составленного блаженным Игнацием, предписывает всем членам Общества Иисуса особое послушание папе. Теперь, слава богу, у нас он есть.

— Но, падре! — запротестовал Шпаур. — Новый понтифик настроен крайне антиавстрийски. Сторонники отторжения Италии ликуют. Что будет с империей? Ведь это как лесной пожар. Стоит отпасть Италии, пламя сепаратизма перекинется на Венгрию, на Балканы, а там, глядишь, и поляки пожелают выделиться в независимое государство… Помяните мое слово, падре, но боюсь, что дело закончится революцией…

— Дипломат высшего ранга в роли Кассандры? Едва ли ваши пророчества сулят лавры. — Ротоан доверительно наклонился к послу. — Посоветуйте императору усилить гарнизоны в Хорватии, Славонии и Далмации. Кстати, такая мера произведет должное впечатление и на венгров. Даже самый ярый мадьярский националист едва ли захочет, чтобы столь лакомые кусочки отпали от короны святого Стефана.

— А как же Италия? Ввести новые батальоны в Неаполитанское королевство? В Ломбардию?

— Не следует раздражать итальянцев без особой надобности. Тем более сейчас, когда они охвачены ликованием. Пусть перебесятся. Это большие дети.

— И такой совет я должен дать государю? Да Меттерних вышвырнет меня на улицу, и будет прав!

— Он не сделает этого, граф. Напротив, ваш совет придется как нельзя более кстати…

Шпаур поспешил встать и откланяться. Дурные предчувствия не оставляли его, и походка была неверной.

— Преданный, но слабый человек, — констатировал генерал, вновь призвав Бальдура. — И никудышный политик… Я оставил вас, мой друг, послушать, чтобы вы лучше познакомились с людьми, которые вам, возможно, понадобятся.

— Я уже имел честь встречаться с графом Фикельмоном.

— Как же, как же… Русский департамент и все такое прочее. Вы были на месте в Петербурге, ничего не скажешь. Но, как говорят московиты, два медведя в одной берлоге не уживаются. Вы с отцом-провинциалом порядком мешали друг другу. Пришлось вас разнять.

— Волей-неволей. Ведь помимо орденских обязанностей, я был вынужден блюсти интересы Габсбургов.

— Теперь представляется случай удвоить рвение на этом поприще, мой друг. — Ротоан держался доверительно, почти сердечно, но стула так и не предложил. — Интересы ордена неотделимы от судьбы династии. Помните об этом денно и нощно. Ваша задача — не допустить отделения Венгрии… Личный секретарь его высочества императорского наместника в Буде получит приказ ознакомить вас с секретными досье. Каждого мало-мальски заметного мадьяра будете держать под постоянным прицелом. Только без глупостей! Время плаща и кинжала безвозвратно миновало. И вообще избегайте личного вмешательства в местную политику. Вам надлежит лишь балансировать на коромысле весов, влиять, искусно направлять, осторожно подталкивать в желательном направлении. Ни одна партия не должна получить существенного перевеса.

— Значит ли это, падре, что в чрезвычайных обстоятельствах я могу поддержать, скажем, Кошута против Сечени?

— Отчего бы и нет? Пусть расходуют силы в междоусобной грызне. И все же не слишком влезайте в такую политику. Кошут, Сечени, Деак, Баттяни — предоставьте этих господ князю Меттерниху. Он хоть и лишен надлежащей гибкости, но сумеет защитить немецкие, а следовательно, и династические интересы. От вас же, мой друг, я ожидаю иного… Вы читали Гейне? Ламартина? Людвига Берне, наконец?

— Не читал, падре, — без ложного смущения твердо ответствовал Бальдур.

— И совершенно напрасно. В лице поэтов-поджигателей и подстрекателей-газетеров толпа обрела одухотворяющее начало. Понимаете? Если недалекий Шпаур ищет источник революции в ватиканском либерализме, то мне он видится в организации пролетарских банд. Надеюсь, вы не забыли тридцатый год? Так вот, это была лишь проба сил. Сейчас, если мы только допустим, будет похуже. Фабричные рабочие упорно стремятся к наднациональным объединениям, ибо в косную глину вдохнули огненное начало.

С трудом улавливая темный смысл обычно четкой и сдержанной речи отца-генерала, Бальдур машинально отер выступивший на лбу пот.

— Присядьте, друг мой, — последовало запоздалое приглашение. — Вы хоть не забыли венгерский язык? Следите за литературой? Читаете стихи?

— У меня были другие обязанности, падре, — несколько промедлив, ответил новый провинциал. — Притом Венгрия слишком далека от Санкт-Петербурга… — Он выжидательно примолк.

— Я так и думал, — удовлетворенно кивнул Ротоан. — И все же ваш подробный и обстоятельный доклад об этом Регули убеждает меня в том, что вам дано ощущение пульса времени. Вот вас встревожила национальная идея, сказка, в сущности, но способная при определенных обстоятельствах стать центром конденсации. И вы правы. Неожиданный взрыв национальных чувств может подтолкнуть толпу на буйство, а неуклюжие полицейские репрессии вызовут уже настоящий бунт. Притом с политической и национальной окраской… Кого из мадьярских поэтов вы знаете?

— Ну, Вёрёшмарти, — тяготясь вынужденной ролью нерадивого школяра, Бальдур пребывал в затруднении. — Еще у господина Кути есть премиленькие стишки…

— Листа вам приходилось слышать? — последовал быстрый вопрос.

— Как же, — оживился Бальдур. — Он дал у нас в Петербурге несколько концертов и совершенно покорил свет.

— Он продолжает гастролировать по европейским столицам и садится за рояль не иначе как с венгерской саблей на трехцветной портупее… Пустяк, бравада, но в сумме все это очень серьезно. Вам надлежит воспринимать картину целостной, не в отдельных фрагментах. Вы первым должны обнаруживать связи, установившиеся вдруг между разнородными явлениями жизни. И бить тревогу. Но вернемся к поэтам и газетерам. Не спускайте с них глаз. Если кто вдруг возвысится и начнет приобретать вес, купите его с потрохами. Дайте ему все, к чему он тайно стремится, и… ославьте в глазах преданных дураков. Покупайте бунтарей, не стойте за ценой, не ждите, пока они вырастут в национальных героев.

— Его высочество палатин, тайная полиция, наконец, позволят мне это? — осторожно осведомился Бальдур.

— Карт-бланш у меня для вас, к сожалению, не заготовлена, — генерал подавил накатившее раздражение. — Ведите себя тонко и дальновидно. Если почувствуете, что власти действуют неразумно, попытайтесь исправить дело. Даже спасите, коль представится случай, явного, быть может, врага.

— Спасти? — Бальдур с трудом скрыл изумление. — От тюрьмы? От эшафота?

— От голодной смерти, — отрезал генерал, — и загробных лавров великомученика, — и жестом небрежным отпустил своего наместника в Паннонию, в Гуннию, на задворки Европы.

— Да помните, — напутствовал уже у дверей, — что в Пеште, как и в Париже, революции вызревают в артистических кабаках.

Загрузка...