38

Бывают совпадения, безусловно, случайные, но тем не менее примечательные. Минувший год, недобро помянутый Меттернихом, принесший совершеннолетие Петефи, ознаменовался рождением Союза коммунистов. Крылатый лозунг Маркса «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» предопределил весь ход дальнейшей истории человечества.

Поэт недаром называл себя сыном эпохи, он ощущал свою сопричастность с ней каждодневно и всесторонне. Конвульсии мира, его родовые схватки и боль отзывались глубоким органным эхом, пробуждая сложные, зачастую едва осознанные цепи ассоциаций, вещие метафорические ряды. «И я участвую в сражении, я командир, а мой отряд — мои стихи: в них что ни рифма и что ни слово, то — солдат».

Очередная дискуссия в «Пильваксе» затянулась до позднего вечера. Обсуждали, как лучше провести на Ракошском поле праздник в честь республиканской Франции, в честь революционного Парижа. После ожесточенных споров решили пригласить всех: горожан, приехавших на ярмарку окрестных селян, студентов и господ из «Оппозиционного круга», хоть они и топтались на месте, увязнув в бесконечной говорильне.

— Вчера ночью, пока моя жена готовила себе народный убор к празднику, я написал стихи, друзья, — объявил Петефи, когда наступил его черед высказаться. — Я прочту вам «Национальную песню».

В прокуренной, до отказа набитой кофейне стало потише. Молодые поэты в карбонарийских плащах еще яростней задымили трубками и в знак одобрения вонзили фокоши[63] в деревянные табуретки.

По обычаю удивительных мартовских дней, поэт взобрался на столик и жестом призвал к вниманию:

Встань, мадьяр! Зовет отчизна!

Выбирай, пока не поздно:

Примириться с рабской долей

Или быть на вольной воле?

Сквозь пелену дыма мигали масляные огни. То разгораясь, то уплывая во мглу, кружились, словно загадочные планеты. Беззвездная пустота разверзлась за черными окнами, где, как в зеркалах, отражалось трепещущее пламя. И жутко, и упоительно было лететь в неизвестность.

Топот ног, удары топориков, одобрительные возгласы заглушили заключительные слова.

— Это будет нашим гимном, — воскликнул двадцатидвухлетний польский эмигрант Воронецкий. — Нашей «Марсельезой»!

— Нужно действовать! — крикнул еще более юный Пал Вашвари, горячий поклонник Робеспьера, кумир студенчества и рабочих окраин. — Мы должны пойти дальше своих отцов. Пусть Франция будет для нас примером!

— Он совершенно прав! — внушительно изрек Йокаи. — Настало наше время. Все, кроме нас, молодых, словно уши ватой позатыкали, словно шоры надели. Не видят, не слышат, что происходит кругом. Собрание «Оппозиционного круга» так ничем и не кончилось… — Услышав, как хлопнула дверь, Мор оглянулся, пытаясь разглядеть, что происходит на другом конце залы, но все расплывалось в чаду.

— Послушайте меня, господа, только послушайте! — На середину пробился растрепанный молодой человек. Его шатало от волнения. — Дайте мне слово…

— Тополянски, Адам Тополянски, — узнавали его завсегдатаи. — Пусть говорит.

— Прошу, друг. — Мор Йокаи показал на биллиардный стол и предупредительно подставил плечо.

— Господа! — Тополянски прижал руку к сердцу и, словно не веря себе, зажмурился. — Я послан к вам пожоньской молодежью! Только что прибыл пароходом. — Он задохнулся, хватая горячий задымленный воздух, и едва не упал, но его поддержали. — Вчера, господа, началась революция в Вене! Меттерних свергнут, народ вооружается и строит баррикады!

— Встань, мадьяр! — грянул радостный вопль. — Даже Вена, лояльная Вена… — И все потонуло в шумной разноголосице и звоне топоров.

— А мы? Мы все еще колеблемся?!

— Так что там придумал «Круг», расскажи Йокаи?

— Предъявили требования к императору из двенадцати пунктов… Будут просить…

— Юридическая волокита. — Петефи издевательски свистнул. — Знаем! Дай бог, чтоб кончилось в двадцатом веке. — Он вновь вскочил на стол и, перекрывая чудовищную неразбериху, выкрикнул с гневом: — Какое убожество — просить, если время диктует требовать! Пора идти к трону с саблей, а не с бумажкой. Властители ничего не отдадут добровольно, только силой добудем свое!

Сидевший поблизости шпик не успевал делать в кармане памятные пометки. Слишком жаркий выдался для него вечерок. «Арестовать бы их всех, — думал он с философической грустью. — И дело с концом, никаких тебе беспорядков… Даже не всех, только самых заядлых или хоть этого, одного».

— Завтра или никогда! — провозгласил Вашвари, подводя итоги. — Вал революции накатывается на Вену. Так пусть за ним побежит другой сокрушительный вал. Волна за волной. Человек слаб, лишь покуда он одинок. Людское море непобедимо.

— Почему не сейчас? — послышался чей-то голос. — Пока нас не переловили поодиночке?

— Слишком поздно, — ответил Петефи. — Людей уже не подымешь, не выведешь на улицу. Успеть бы оповестить всех, кого можно. Значит, завтра все встречаемся здесь… — Он, как, наверное, и остальные, еще не знал, как будет выглядеть это завтра, не ощущал, не видел его. — А теперь разойдемся, друзья.

Домой Петефи возвращался вдвоем с Йокаи. Оба жили теперь вместе в меблированной трехкомнатной квартире на улице Дохань. Одну комнату занимали молодожены, другую — Мор, а гостиная была общей.

Они шли по ночным опустевшим улицам, тронутым лунным отсветом, жирно лоснившимся на мостовых. Отчетливо и сухо отсчитывала шаги трость. Ломались длинные тени на стенах спящих домов. Ветер гнал к югу пепельные волоконца разрозненных облаков. Поскрипывали на цепях цеховые знаки: жестяные ножницы, кружки, исполинские калачи.

— Люди живут, как на острове, — сокрушался Йокаи, обескураженный немочью «Оппозиционного круга». — Сегодня, например, в ратуше проверяли какую-то отчетность по поводу земельных участков… Тамашу Ленхарду выдан патент на устройство колбасной. В такие дни!

— Кушать хочется и в революцию, — саркастически усмехнулся Петефи. — О близорукие! Мне жаль этих голосистых витий, героев однодневной политики. Их блестящие деяния и не менее блестящие речи — не что иное, как письмена на песке, которые будут сметены первым же порывом приближающегося вихря. Нет, не таким актерам суждено разыграть на мировой сцене грандиозную драму. Они только декораторы и статисты, задергивающие занавес, таскающие на себе реквизит.

То затухал, то разгорался лунный тревожный свет. Запущенный в небо диск летел в волнах тумана. С методичностью метронома отдавалось постукиванье трости в ушах.

Внутренне обмирая, Петефи внезапно, словно молния промелькнула, осознал, что и сам он, подобно остальным, только и делал все эти дни, что слепо ждал, уповая на некий высший знак. Но ведь не будет такого знака, не будет. Надо действовать самим, ничего более не дожидаясь. И завтра же! Вашвари тысячу раз прав. Послезавтра уже будет поздно…

«Я призван! — пробудился настойчивый голос. — Призван дать первый толчок. Завтра, завтра я всех позову за собой. Если ж нас расстреляют? Ну что ж! Кто смеет желать лучшей смерти? Может быть, я и был рожден только ради этого мига. И вся моя жизнь ничто по сравнению с ним?»

— Завтра, — сказал он Мору как о чем-то давно между ними решенном. — Пусть Вашвари поднимает своих мастеровых.

— Конечно же завтра! — с готовностью и облегчением, словно сбросив какую-то тяжесть с души, подчинился Йокаи. — Но с чего мы начнем?

«Вот и он сразу понял, что призван именно я, — подумал Петефи, — и остальные так же пойдут за мной, если сам я не дрогну, не усомнюсь в себе ни на йоту». И, заряжаясь непонятной, из неведомых родников бьющей уверенностью, увлеченно заговорил:

— Логически первым шагом революции, главнейшей ее обязанностью является освобождение печати… Этим мы и займемся. В остальном положимся на бога и на тех, кто продолжит начатое нами святое дело… Важен первый шаг, — поэт перешел на жаркий доверительный шепот. — Все равно какой. Или почти все равно. Пусть люди увидят, что кто-то избран, что кому-то дано. Понимаешь?

— Как Жанна д’Арк!

— Как Жанна д’Арк. Нельзя упустить свое время. А там покатится…


Мама, гостившая по случаю ярмарки в Пеште, и Юлия еще не ложились, поджидая поэта за чашечкой кофе. Петефи по напряженным лицам и поджатым губам сразу понял, что произошла очередная стычка. С безнадежной грустью подумал, что обе не ведают, что творят. Линия фронта проходила через его душу, и, чья бы сторона ни одолела, стать жертвой было предназначено только ему. Иначе и быть не могло. Он любил обеих и поэтому не мог оказать предпочтение никому. Они же, причем совершенно искренне, воспринимали подобную половинчатость как предательство. Не в силах разделиться надвое, он с головой зарывался в работу, инстинктивно спасаясь от боли и горечи.

Но сегодня он исчерпал себя целиком, чтобы молчать или хитроумно лавировать. Хотелось излить душу, поделиться переполнявшим, встретить теплый, понимающий взгляд.

— Завтра мы пойдем в Будайскую крепость, — сообщил он с открытой улыбкой, сделав вид, что не ощущает размолвки, и распахнул окно, и раздвинул надутые ветром шторы. — Решится, быть или не быть венгерской свободе.

Затаившийся город сонно бредил под сумрачным небом, которое все сильнее затягивали тучи, успевшие запеленать прибывающую луну. Не верилось, что через несколько часов все придет в движение и люди, бросив привычную работу, пойдут на выставленные штыки. Рискуя жизнью и достоянием. Отрешившись от повседневных забот. Ради чего? Так ли уж важно для них то, что другие называют свободой? Не заблуждается ли он, впадая в опасный самообман? Пойдут ли?

— Мальчик мой, — мать следила за ним с неусыпной тревогой. — А что, если немцы начнут стрелять? Ты не сердись, я не разбираюсь в ваших делах, но солдаты всегда стреляют. Побереги себя, сын.

«Как она исхудала, мама, как незаметно состарилась».

— Шандор не может отступить, — жестко отчеканила Юлия. — Неужели вы не понимаете? — Ломая спички, она раскурила погасшую сигару, но вдруг закашлялась и с отвращением выбросила окурок в окно.

Эпатируя литературную богему, расточавшую ей неумеренную хвалу, Юлия Петефи стриглась еще короче, чем раньше, и перешла с сигарет на сигары венского сорта «Империал», но курить так и не научилась.

— Шандор должен, понимаете, должен быть впереди, — наставляла она свекровь. — Если же начнется стрельба, он подаст пример храбрости. Ведь так, Шанико? Даже если придется пасть, то только от первой пули.

— Что ты! — схватилась за голову старая батрачка, с ужасом глядя на экзальтированную невестку. (Разве о такой жене мечтала она для сына?) — Ты только вдумайся, бессердечная, какие слова говоришь! Как у тебя язык поворачивается? — Она отвернулась, скрывая слезы.

— Мои муж не выкажет себя трусом, — в голосе Юлии ощутимо звучал металл. — Слава богу, у него еще есть самолюбие…

— Бессердечная, — повторила старая Мария. Ее спина содрогалась от беззвучного плача. — Он же сын мой, сын…

— А мне муж. — Юлия оскорбленно дернула плечиком и выбежала в гостиную, хлопнув дверью. Ее тоже душили рыдания.

Как смела эта совершенно чужая, темная женщина назвать ее бессердечной? Ее, отдавшую всю себя самоотверженному служению долгу. Слава богу, у нее есть чувство ответственности, наконец, интеллект, чтобы подняться над слепой любовью. Это очень легко быть просто женой, просто матерью, но требуется суровое мужество, чтобы стать подругой великого поэта. Что бы там ни болтала свекровь, она, Юлия, сумела возвыситься, преодолеть инстинкт самки. Если бы это было не так, за ней бы не охотились репортеры, чтобы узнать подробности жизни прославленного поэта, и портреты ее не стали бы помещать в журналах на самых видных местах. Разве может понять полуграмотная крестьянка, что слава — это прежде всего обязанность! Служение идеалу!

О смерти Юлия думала столь же легко, как прежде грезила о восторгах любви. Она рисовалась ей мгновенным возвышенным подвигом, за которым следует сверкающий шлейф благодарной молвы. Жуткую пустоту, щемящую необратимость ухода не дано было ни объять, ни предчувствовать. Самопожертвование, героизм, трусость… Пока это были только абстрактные, вычитанные в романах понятия. Восемнадцатилетняя женщина, которую закружила незнакомая яркая жизнь, еще не знала утрат, не рассталась с детским ощущением личной непричастности к извечной трагедии бытия.

Не для нее звонил пражский колокольчик. Не для нее плясала костлявая гостья в берлинской Мариенкирхе…


Рано утром начал накрапывать дождик.

— Само небо готовится крестить новорожденную свободу, — невесело пошутил поэт.

После бессонной ночи побаливала голова.

— Пошли, — поторопил он собравшихся спозаранку друзей.

— Сейчас, — нервно поигрывая тростью, Вашвари кивнул на Мора Йокаи и Дьюлу Буйовски, которые заканчивали воззвание.

— Идем. — Мор нетерпеливо выхватил едва дописанный лист.

— В добрый час, — Пал Вашвари резко поднялся и взмахнул тростью, задев случайно секретный запор. Острый клинок со свистом перелетел через стол. — Что это? — Он вздрогнул от неожиданности. — Штык?

— Смотрите, друзья, он указывает на Вену. — Мор поднял оружие и, вогнав его обратно, перебросил трость Петефи. — К счастью!

— Хорошая примета! — откликнулись остальные в один голос.

— Какой нынче день? Кажется, среда? — спросил Мор.

— Счастливый день, — заключил Петефи. — В среду я женился! Вперед!

«Пильвакс» встретил их восторженным ревом. Йокаи прочел воззвание, Петефи — «Национальную песню», которую многие знали уже наизусть.

— «Никогда не быть рабами, никогда!» — хором подхватили рефрен. — За дело!

— К ратуше, друзья! — позвал поэт. — Потом в Буду!

На улице уже вовсю хлестал ледяной ливень. По мостовым бежал пузырящийся поток. Водосточные трубы изливали молочные ручьи.

— Сначала к медикам. — Вашвари сорвал с головы шапочку с красным пером. — Они уже ждут.

Вместе со студентами медицинского факультета молодые литераторы составили уже внушительный отряд, к которому ежеминутно присоединялись то печатники, то портные или подмастерья с окраин.

Когда же прибавился почти в полном составе инженерный факультет, демонстрация стала расти как снежный ком. Оставили еще горячие булки пекари, погасили вагранки литейщики. С Ракошского поля, где дождь разогнал веселую ярмарку, стали прибывать толпы праздных зевак. Многие — кто проникаясь общим энтузиазмом, кто просто из любопытства — последовали за молодежью.

Из уст в уста передавались слова песни, воззвания, перечислялись двенадцать пунктов петиции, направленной императору. Улицы сделались тесными, и сами собой выстроились шеренги. Топот ног и шум дождя заглушали слова.

— Теперь за юристами, — крикнул Вашвари в самое ухо Петефи. — В семинарию.

Однако у входа в юридическую семинарию демонстрация встретила первую преграду.

Профессор в черной мантии и завитом парике, выпростав из широких рукавов растопыренные пальцы, преградил путь к лестнице.

— Территория учебного заведения неприкосновенна, — патетически воскликнул он, наполняя вестибюль эхом. — Именем закона прошу вас, господа, разойтись…

Ему ответили издевательским хохотом. Лестничные марши уже содрогались под башмаками бегущих студентов. Ученый муж юркнул в боковой коридор, а ликующие юристы, разбрызгивая лужи, вырвались на улицу.

Мор Йокаи охрипшим голосом в который раз огласил воззвание, а Петефи, энергично жестикулируя, продекламировал стихи.

— Клянемся! — отвечала толпа. — Никогда! Никогда! — внимали, как откровению, новые и новые люди.

— Ребенку труднее сделать первый шаг, чем взрослому пройти долгие мили, — бросил Петефи на ходу. — Кажется, ничего необычного, но как доблестно, как прекрасно! Венгрия не забудет этот день…

— Великий день! — подхватил Мор Йокаи на бегу. — Величайший в истории… Куда мы теперь?

— К ратуше, к ратуше, — торопился поэт.

Но так уж складывалось это поразительное утро пятнадцатого марта сорок восьмого славнейшего года, что события разворачивались непреднамеренно, как бы сами собой. Шагающим где-то в последних шеренгах только казалось, что вожди, руководствуясь тщательно продуманным планом, полностью управляют ходом манифестации, ее последовательным течением. Честь и хвала вождям, сумевшим внушить такую воспламеняющую иллюзию! На самом деле не было ни продуманных планов, ни строгой последовательности действий, и стихия случайности равно владела всеми: вождями и рядовыми участниками. Дело решала лишь быстрота и безошибочность реакций на неисповедимую волю момента.

— Пойдемте к цензору, господа! — предложил кто-то в шеренге юристов. — Мы должны заставить их подписать воззвание и «Национальную песню»…

И уже прокатывалось над колышущимся морем голов:

— К цензору! К цензору! — Словно не было у революции более важных задач.

— К цензору не пойдем! — едва успев осознать, отверг неожиданное требование Петефи. — Никаких цензоров мы более знать не желаем! — крикнул он, поднятый на плечах. — Идем прямо в типографию!

И тотчас улицы огласили приветственные крики, и колонна свернула к печатне Ландерера, которая находилась ближе всего. Подобное никак не было предусмотрено, но приходилось делать вид, что нет ничего важнее в эту минуту наборных касс. От этапа к этапу, от победы к победе.

Старик Ландерер, выслав на двор бухгалтера, поспешил сбежать черным ходом. Меньше всего хотелось ему компрометировать себя пособничеством молодым бунтарям. Одного Кошута было более чем достаточно. Кто знает, как обернутся подобные безобразия…

— Я протестую, — на всякий случай заявил наспех проинструктированный бухгалтер. — Вы посягаете на частную собственность, господа.

— Мы занимаем типографию именем народа, — отстранил его Петефи, проходя в цех, где его шумно приветствовали наборщики.

Следом за ним в типографию вступил Йокаи, которого тоже хорошо знали. Несколько человек, чтобы не мешать, поднялись на балкон.

— Имейте в виду, — пригрозил бухгалтер, — что вам придется держать ответ за ваши самовольные действия.

— Как-нибудь ответим, — отмахнулся поэт. — За работу, друзья! — скомандовал он печатникам. — Срочно в набор. — Укрепил на пюпитре текст и заправил бумагу для первого оттиска. — Под мою ответственность и…

— …без цензуры! — донеслось с балкона, где Вашвари, Эгреши и Дэгре, сменяя друг друга, провозглашали постулаты свободы.

— Поклянемся, — призвал Вашвари, — что не успокоимся до тех пор, покуда с корнем не выкорчуем тиранию!

— Сейчас набирается первое произведение свободной венгерской печати, — объявил, появившись на балконе, Йокаи.

— Между нами и печатью нет больше иезуита! — подхватил Вашвари. — Там, в типографии, сейчас впервые работают свободно, и через минуту покажется первенец…

И действительно, вскоре первые отпечатанные листки закружились над мокрыми, запрокинутыми к заплаканному небу счастливыми лицами. Навстречу им взметнулись сотни жаждущих рук. Листки скоро намокали и расползались в руках, но, как из рога изобилия, продолжали падать на землю вместе с первым весенним дождем.

— Природа поливает новорожденного святой водой, — прокомментировал Пал Вашвари.

Из типографии манифестанты устремились наконец к ратуше. Советники и бургомистр, заранее оповещенные о приближении несметных толп народа, поспешили широко раскрыть двери залы собраний.

Без лишних слов отцы города скрепили подписями отпечатанный у Ландерера документ, озаглавленный с присущим революции лаконизмом: «12 пунктов». Бургомистр сам вынес на площадь скромный листок, обретший отныне силу закона.

«Все получается, все удается, — горел лихорадкой поэт. — Только б не потерять уверенности, не сбить шага…»

— На Буду! — скомандовал он, сбегая по гранитным ступеням городской ратуши. — Без промедленья!

Неведомыми путями распространился слух, будто навстречу идут войска.

— Оружия! — потребовали отдельные голоса. — Оружия!

Но поздно было вооружаться, да и не рассчитывал никто, хоть такая опасность и существовала, на кровавое столкновение.

Петефи оглянулся, но не встретив ни одного испуганного взгляда, махнул рукой в сторону Дуная.

— Вперед, вперед! — задыхаясь на бегу, обогнал его Вашвари.

— К Наместническому совету! — передавался громогласный призыв. — Откроем двери тюрьмы, освободим Штанчича!

Летний мост еще не был наведен, и демонстранты начали спешно захватывать лодки.

— Сначала депутацию! — распорядился Вашвари, первым достигший набережной.

— Изберем депутацию! — подхватили студенты-медики, помогая навести хоть какой-нибудь порядок. — Не переполняйте лодки, господа, это опасно…

— Петефи! — прозвучало сразу в нескольких местах.

— Шамуэль Эгреши! Мате Дьюркович! Габор Клаузал! Леопольд Роттенбиллер! — посыпались имена. — Лайош Качкович! Пал Няри!..

— Не все сразу, господа, по порядку, пожалуйста, по порядку!

— Пал Вашвари!

— Гашпар Тот!..

— Гашпар Тот? — повторил Петефи за кем-то знакомое имя, ища глазами славного мастера, пожертвовавшего тридцать полновесных пенгё на его первую книгу.

— Здорово, парень! — хлопнул его по плечу старый портной. — Мы еще поживем.

— Я твой должник! — весело отозвался поэт. — Никогда не забуду.

— А как же, — ухмыльнулся в усы дядя Гашпар. — В лодку, малыш, а то для нас не останется места…

Теперь, когда на мутных от ливня дунайских волнах качались десятки утлых суденышек, крепость могла открыть огонь и разом покончить с мятежом. Если Наместнический совет и вправду решил выставить перед народом войска, то это лучше всего было сделать в Буде, где все ведущие в город дороги отлично простреливались с высоты.

Генерал фон Ледерер, командующий гарнизоном, вывел солдат из казарм и скомандовал: «Заряжай!» Были приведены в боевую готовность и крепостные пушки, возле которых застыли фейерверкеры с зажженными фитилями. Однако решающей команды так и не последовало. Помогли слухи, распространявшиеся в венгерских столицах с непостижимой быстротой.

— Весь Пешт на ногах, экселенц, — докладывал генералу шпик, не потрудившись даже переправиться на другой берег. — Сюда движутся несметные полчища, многие вооружены… Я слышал, — добавил он простодушно, — будто Петефи держит на Ракошском поле сорок тысяч крестьян с наточенными косами и цепами.

Почему-то последнее сообщение, воскресившее давний призрак «Восстания башмака», произвело на Ледерера особо сильное впечатление. Вернув солдат в казармы, он распорядился погасить фитили.

А лодки, между тем, все прибывали и прибывали. Высадив очередную партию, отправлялись на пештский берег за новой. Когда у подножья горы Геллерт скопилось несколько тысяч повстанцев, депутация двинулась вверх, к Наместническому совету.

Наместник, которому доложили о подходе «возбужденной черни», приказал войскам на провокации не поддаваться и никаких препятствий народным уполномоченным не чинить. Не зная, какой прием приготовила венграм имперская Вена, он мудро предпочел не ссориться с ними здесь, в их собственном доме.

После короткого совещания Наместнический совет принял все требования восставших. Тюремные вахмистры получили указание открыть двери камер.

Петефи, размахивая коптящим факелом, первым ворвался в тюремный коридор, где, вытянув руки по швам, жались к стенам перепуганные надзиратели.

— Где Штанчич?! — гневно подступал он к ближайшему, рассыпая смоляные искры. — Штанчич!

— Извольте сюда, — гремя ключами, бросился указывать дорогу старый служака. — Направо, прошу…

Смахнув с откидной доски глиняный кувшин с водой и заплесневелую корку, Штанчич, до неузнаваемости обросший волосами за долгие месяцы ожидания приговора, сам распахнул окованную железом дверь.

— Я здесь, братья! Кто меня звал?

— Михай Штанчич! — Молодой человек в развевающемся плаще, отшвырнув пылающий факел, заключил его в тесные объятия. — Вы свободны! За вами пришел народ…

— Да здравствует Штанчич! — послышалось в конце коридора. — Да здравствует первый цветок весны.

Узника вынесли на руках, усадили в первый попавшийся экипаж, откуда выпрягли пару саврасых, и повезли к переправе. Десятки рук подхватили оглобли, обжигаясь о гладкое дерево. Сотни горящих факелов обозначили путь.

Студенты не успокоились, пока не довезли коляску до самого порога, где молча плакала рано поседевшая женщина, окруженная притихшими детьми. Второй сын умер, пока Штанчич томился в казематах, а самый младший подрос и научился говорить без отца.

— Танчич! — неуверенно произнес он, когда над ним склонился бородатый незнакомец.

— Ах ты, мой маленький! — Михай высоко поднял малыша. — Пусть будет Танчич, если тебе так удобней…

И стал Штанчич Танчичем в первый день свободы и подписал затем этим именем первый номер «Газеты рабочих».

— Это настоящая революция! — Петефи благодарно протянул Палу Вашвари обе руки.

— Теперь только не останавливаться… Волна за волной.

— Отправляйся в Пожонь, товарищ, — не иссякал внутри ликующий родник, подсказывая нужные, единственно необходимые слова. — Кроме тебя, некому. Возьми с собой Тополянски.

— А ты? — удивился Вашвари. — Меня там не знают.

— Оно и к лучшему. У нас с Кошутом не выйдет доброй встречи, а без сословного собрания не обойтись.

— Оно представляет только привилегированный класс, не нацию! — отрезал Вашвари. — Но, если нужно, я отправлюсь с первым же пароходом, — склонил он упрямую голову.

— Нужно, — твердо сказал Петефи. — А ты, Мор, спеши на Ракошское поле, — опустил он руку на плечо Йокаи. — И попробуй поднять крестьян. Если говорят, что Петефи держит там сорок тысяч, — добавил под общий смех, — то пусть это хоть наполовину окажется правдой.

Петефи вошел в Комитет общественной безопасности — первый орган революционной власти, возникший в неповторимую ночь пятнадцатого марта. Главной задачей комитета было установление связи с провинцией и создание национальной гвардии. Революция, чьей столицей с первых же дней сделался Пешт, должна была защищать свои завоевания. Чтобы распространить полномочия Комитета на другие города и области, во все концы страны были разосланы воззвания.

В течение двух недель пожоньское собрание разработало законы, определявшие устройство новой, но все еще связанной с габсбургской династией Венгрии. Коалиционное правительство, которое возглавил Лайош Баттяни, вынуждено было все чаще считаться с буйным весенним ветром, веявшим с Пешта.

«Если свободе Пешта или каким-либо завоеваниям 15 марта будет угрожать опасность, — предупреждала петиция городов Альфёльда, — то мы сочтем своим патриотическим долгом встать на их защиту».

Загрузка...