3

У древней крепости Девин на высокой горе, где стрижи и голуби пухом устилают гнезда, отжимает темные воды Моравы широкий Дунай. Зеркальный трепет пробегает лоском над порослью буков и лип, непроглядная илистая волна играет солнечными веселыми вспышками. Разделяя Буду и Пешт, огибая Пожоньский холм с его цитаделью, торопится коварная и ласковая река верноподданно лизнуть обтесанный гранит имперской столицы.

И Вена, словно стареющий монарх, сентиментальный и бессердечный, подставляет для поцелуя свою шершавую ладонь. Обманутые струи, отсеченные от главной стремнины, не успев опомниться, несет уже Венским каналом, как шеренги в строю. Завивает ветер блестящие гребешки, точно серебряные крылышки на шишаках, но не разгуляться в прямолинейном створе, не взбрыкнуть. Забудь своенравный извив венгерских, румынских, славянских берегов, усмиренный Дунай, выпрямись на немецком плацу. Не под дробь барабана, не под походную флейту и палку капрала, но повинуясь изящному взмаху палочки дирижера.

Птичьими голосами перекликаются предгорья Венского леса, скрипичными струнами нежно рыдает Пратер. Во фраках и кринолинах, в пасторальных передниках терезианских пейзан чинно и весело гуляет праздничная Вена. При свете солнышка — катания в легких ландо по аллеям цветущего парка и прогулки на пироскафе с вальсом под палубным тентом, а в сумерках — карнавал, фейерверк, игристое кипенье в гранях богемского хрусталя. И костры, костры на берегах, смоляные искры, жарко рассыпающиеся над черным зеркалом бессонной реки. Выше, выше взвивайтесь, жгучие звездочки, кто пожалеет топлива, будет несчастен целый год. Прыгайте через огонь, удалые парни, выкликайте имена суженых, кружитесь, белокурые красотки, быстрей, веселей, да не бойтесь подпалить себе нижние юбки. От одного огня убережетесь, другого не миновать. Ужо прожжет до нутра, до самого сердца! Белыми колесами раздуваются кружевные оборочки, огненные колеса катятся с горы. Святой Вит просит хвороста, святой Флориан объявляет огонь.

Беззаботной ручонкой проказливой шалуньи разжигает пламя игривая Вена. Того и гляди запылает пожар. Тогда поздно будет, не остановишь, не зальешь вероломной дунайской волной.

Встречают солнцеворот, провожают солнцеворот, торопят вращенье временного круга. Но скрыт от ума человеческого завтрашний день.

Отблистала ночь, отплясала. Погасли головешки по берегам, невесомой золой рассыпались соломенные чудища.

Только во дворцах — шедеврах барокко, в Шёнбрунне, в Шварценберге, в Бельведере еще теплятся желтым бессонные окна и возникает порой мимолетный силуэт: то дамы в корсете и блондах, то кавалера в венгерке. Сблизятся тени и разлетятся: развитый локон, задорно выгнутый эполет.

Бессонницей, старческой, правда, страдает уверенно шагнувший в восьмой десяток Клеменс князь Меттерних. А коли он бодрствует, то прикорнуть не смеют и вельможи помельче, назначенные на роли приводных шкивов и передаточных ремней по всем департаментам Габсбургской монархии. Вдруг что понадобится, не дай господь, спросит. Чем дальше в возраст, тем больше чудит, никому не верит, подозревает, кипит, деятельно клокочет.

Но это поверхностное бурление, скрывающее паралич. Скрипит, содрогается, но не двигается государственное кормило. Все силы уходят на противоборство с князем Коловратом, таким же престарелым упрямцем, на бессмысленные интриги, которые недостает больше мочи продумать до конца. Семена грядущего сеять рук не хватает и не резон. Одно лишь заботит: любой ценой агонию продлить, задержаться. День прошел, и слава богу. День да ночь — сутки прочь. Не до жиру. Пусть скрипит, пусть шатается, лишь бы не развалилось. На беду впавший в слабоумие монарх отвлекает, Фердинанд Первый. Приходится изыскивать, чем его детский разум занять, как вернее от непосильных вериг державных отвлечь. Господь надоумил на геральдику интересы направить: щиты, трофеи, короны, эмали всевозможные, горностаев мех. Это легко, удобно, но волей-неволей напрягаться приходится, а сил уж нет. Еще удается в нужный момент то новый девиз подсунуть, то гербовые фигуры переменить или к августейшему тезоименитству орденского статута реформу произвести. Поле деятельности необозримое. Знак золотого руна высочайший, отнятый Веной у испанских Габсбургов, отныне Бург раздает. Все пока в этих усохших руках, да неизвестно, за что ухватиться. Париж, Россия, Германский союз, турки, поляки, Балканы, Лондон, карбонарии, папа, Мадзини — какая-то дьявольская карусель. Нажимаешь на клавиши вслепую, а мелодии не получается. И летит размалеванный круг под чудовищную какофонию, грозя разлететься на мелкие части. Некогда сосредоточиться, продумать, по полочкам разложить; приходится в бирюльки играть — французский щит, червленое поле, поддакивать слабоумному, соперничать с дураком. Оно и отвлекает, уводит от главного. Порой вообще провал наступает и забывается, что это главное есть. Так и самому недолго обратиться в сенильного чудака. В одного из тех, кто, как сухой бессмертник, трясет головкой в государственном совете и пускает слюни. Собственных годов светлейший князь не считал. Лет эдак в шестьдесят он усох, подобрался и вроде как законсервировался. Полагал, что так надолго останется, что не только плоть, но и судьба духовной силе подчинились. Природе самой свои условия диктовал.

После бессонной ночи Меттерних выпил чашечку крепкого кофе и прилег на кушетку. Заботливый камердинер взбил подушечку на лебяжьем пуху, накрыл пледом. При свете дня, как у совы, стали слипаться глаза. Проглядел, засыпая, сделанные ночью наброски и большую часть смял, обнаружив чреватые опасностью нововведения, Смахнув бумажные комки на пол, поддался сладостной дреме, дал себе такую поблажку. Проснулся после полудня, разбитый и удрученный. Сердце, отравленное сомнением и тоской, сжималось тревожно и билось о ребра, как узник в клетке.

Князь надел очки в тонкой золотой оправе и, разгладив первый попавшийся из отринутых листков, погрузился в чтение, но сосредоточиться не мог. Старческое беспокойное стремление куда-то бежать, спрятаться ото всех погоняло. Собственные мысли предстали уже абсолютно лишенными внутренней связности. Стоило ли ради этих жалких клочков — с ненавистью стал рвать бумаги — всю ночь страдать, подвергать изношенный организм опасности перенапрячься? Такие усилия, и пропали совершенно зря.

Дернув сонетку звонка, велел позвать парикмахера и массажиста. Пора было готовить себя к поездке в Хофбург, куда пригласил для приватной беседы этих непоседливых венгров…

В кабинет вошел, когда секретарь бережно смахивал пыль с позолоченных фигур на камине, изображавших сцены охоты.

Выгибались прижатые к губам егерей рога, травили оскаленного вепря распластанные в полете гончие, падал, закинув в прыжке благородную голову, королевский олень. Горы трофеев венчали удалую забаву: медведи, лисы, косули, цапли, мелкая боровая и болотная дичь. Скульптору с необычной силой удалось передать немую тоску уже тронутых смертной поволокой звериных глаз, боль и ярость оскаленных морд.

Меттерних распахнул тяжелый, оправленный в малахит бювар, подаренный русским царем, и вооружился лорнетом. Придав лицу отсутствующее выражение, словно мысленно общался не иначе как с ангелами господними, выпрямился в высоком кресле.

Первым легкой танцующей походкой в кабинет вбежал венгерский граф Стефан, или Иштван, на мадьярский манер, Сечени. Откинув фалды безупречного английского фрака, стремительно обрушился в кресло и, пренебрегая светской условностью, выпалил:

— Я поспешил в Вену, чтобы предостеречь вас, ваша светлость, по велению долга и совести от угрожающей опасности.

— В самом деле? — Меттерних приподнял бровь. — Весьма признателен вам, граф. Итак, что же это за опасность?

— Я не любитель околичностей и, если позволите, буду говорить прямо. В Вене, насколько мне известно, находится сейчас Лайош Кошут, которого, слухом земля полнится, вы, ваша светлость, собираетесь принять.

— Я? — Меттерних искусно разыграл изумление. — Принять Кошута? Возможна ли большая нелепица, граф?

— Вы сняли камень с моей груди. — Сечени, которого нисколько не обманули заверения канцлера, благодарно прижал руку к сердцу. — И все же, пользуясь случаем, вновь хочу предостеречь вас от этого человека.

— Я весь внимание, граф. — Меттерних, назначивший аудиенцию Кошуту на сегодняшний день, лишний раз убедился, что действует верно. Никогда не нужно ставить все на одну лошадь. Тем более что Сечени, которого считали чуть ли не опорой династии, несомненно, ведет двойную игру. Мог ли канцлер доверять этому либеральному англоману? Просвещенному барину, пожертвовавшему половину дохода на организацию в Пеште Академии наук? Изначально не мог. Что бы ни плели там, в Наместническом совете, насчет абсолютной благонамеренности господина Сечени, но его явный национализм, да еще вкупе с конституционной закваской, говорит сам за себя.

Меттерних заглянул в бумаги и нашел зафиксированное тайной полицией высказывание Сечени: «Венгерского народа не было, но он будет».

Отъявленная демагогия! Откровенное заискивание перед плебсом. Одно дело — венгерская аристократия — Меттерних и сам был женат на мадьярке, другое — так называемый народ. От народов требуется лишь одно: послушание и верность монархии. Академия наук, судоходство и мост через Дунай — все это прелестно, но при условии соблюдения краеугольных основ государственности. Достойно крайнего сожаления, что культурно-экономические новации Сечени и прочих конституционалистов входят в противоречие с принципом абсолютного повиновения метрополии. Досужие мечты Деака, Пульски и иже с ними об отмене наместнического правления и прямом подчинении трону — не что иное, как пороховой заряд, предназначенный для подрыва монархии. Канцлер давно раскусил сей ловкий трюк либеральных господ. Коли они так напуганы деятельностью Кошута, безусловно смутьяна и опасного подстрекателя, то не будет ли дальновиднее противопоставить одну силу другой? Натравить партию на партию, свору на свору? Пусть сначала обескровят друг друга в междоусобных схватках, а после всех их можно будет смести с доски, словно отыгранные пешки. Политика не новая, но верная. Враг врага — это друг на какое-то время.

Канцлер перевел глаза с бумаг, которые его отнюдь не занимали, на посетителя и, словно вспомнив о его существовании, прояснел взглядом:

— Прошу прощения, граф, но я невольно задумался… Вы, кажется, хотели что-то сказать?

— Не смея мешать вашей светлости, — потеряв начальный запал, смешался Сечени, но, быстро овладев собой, закончил с достоинством: — Я счел необходимым выждать, пока вы найдете возможным вновь удостоить меня вниманием.

Меттерних, для которого внезапные паузы в беседе, якобы вызванные крайней степенью государственной озабоченности, стали привычкой, обидчиво пожевал губами.

— К вашим услугам, граф, — вымолвил сухо.

— Я обнадежен заверением касательно приема, якобы обещанного господину Кошуту. И все же не могу не высказать упрека правительству… На мой взгляд, в отношении к Кошуту недостает последовательности. Простите за откровенность.

— Напротив, дорогой граф, напротив, — запротестовал Меттерних. — Вы знаете, как я ценю ваше мнение… Итак, в чем же вы усматриваете непоследовательность?

— В том, что правительство допускает ошибку за ошибкой. Сначала Кошута подвергают аресту. Не будем судить, правильно это или же нет, но, как говорится, дело сделано и надо держаться принятого решения. Но проходит сравнительно немного времени, и узник Йожефовых казарм в ореоле мученика выходит на свободу. Более того, ему даже разрешают издание газеты, которая быстро становится рупором радикальных идей. Власти, естественно, пугаются, шарахаются в другую сторону, и газету запрещают. Разумно ли это, дурхлаухт?[13] Не уместнее ли держаться одной линии, все равно какой, но определенной? Покамест каждый шаг добавлял либо новые лавры к ореолу героизма, либо завидно сверкающие тернии в мученический венец. Затрудняюсь сказать, что опаснее, ваша светлость.

— Опаснее? Опасности угрожают человеку со всех сторон. Кстати, граф. — Мстительный канцлер решил преподать Сечени маленький урок. — Что там за история с этим, как его? — Он вновь погрузился в лежащие перед ним бумаги, но уже непритворно, ибо стал слаб памятью на имена. — Ага! — нашел донесение тайной полиции. — Регули! Странная история, знаете…

— Простите, ваша светлость? — выжидательно наклонился Сечени.

— Странная история, говорю. Поехал зачем-то в Россию искать каких-то мифических предков… Не нравится мне эта финно-угорская возня… Нет ли тут русских интересов? — Меттерних, подробно осведомленный о гельсингфорсских и особенно петербургских похождениях Регули, не кривил душой. Совершенно искренне усматривая в них далеко задуманную интригу русской дипломатии, он подозревал путешественника чуть ли не в шпионаже. — Ваша, — подчеркнул с ехидной усмешкой, — академия и русские службы необыкновенно щедро экипировали новоявленного Марко Поло… Или я ошибаюсь?

— Прикажете дать подробные объяснения? — Сечени укоризненно вздохнул.

— Пустое, граф. Питая к вам лично абсолютное доверие и глубочайшее уважение, я вспомнил об этом злосчастном происшествии лишь в связи с Кошутом. Его газета рада случаю любой пустяк представить на антиавстрийский лад… Сознаюсь, меня глубоко проняла ваша фраза о лаврах и терниях.

— Вы не согласны со мной, ваша светлость?

— Безраздельно согласен! — восторженно воскликнул Меттерних. — Но что вы предлагаете теперь? Как нам следует вести себя с этим Кошутом?

— Решительно и определенно. — Губы Сечени непроизвольно вытянулись в ниточку. — Если дать этому человеку волю, он погубит Венгрию, а вслед за ней и династию.

— И все же я бы хотел получить от вас более конкретные рекомендации.

Сечени помедлил, словно собираясь с силами, и с присущей немецкому языку беспощадной определенностью отчеканил бестрепетно:

— Entweder aufhangen oder utilizieren.[14]

В альтернативу он не верил и привел ее из одной только вежливости. Иначе почтительный совет уподобился бы грубому армейскому приказу. Светлейший князь мог и обидеться.

— Интересно, — протянул престарелый канцлер, пристально лорнируя собеседника. — До крайности интересно…

Полтора часа спустя он с той же улыбкой направил лорнет на белый, как мел, лик Лайоша Кошута. До неприличия долго, словно диковину какую, изучал сидящего перед ним противника. Вынужден был признать, что, вопреки репутации чуть ли не разбойника, Кошут производил скорее благоприятное впечатление. Тем печальнее, если человек со столь одухотворенными, можно даже сказать, пророческими чертами посвятил себя разрушению, подстрекательству, мятежу. Трудно не согласиться с Сечени: он действительно опасен, этот фанатик с бледной кожей вампира, с горящими ненавистью глазами.

Кошута, перенесшего недавно очередной приступ жестокой лихорадки, подобное разглядывание сквозь увеличительное стеклышко явно раздражало. Сначала он позволил себе презрительную улыбку, затем не выдержал и, огладив рукой пышные баки и бороду, спросил напрямик:

— Вас что-нибудь не устраивает в моей внешности, господин канцлер? Может быть, я нелепо одет? Дурно причесан? В таком случае прошу проявить снисходительность. В тюремной камере невольно отстаешь от требований моды.

— Мне кажется, нам не следует начинать с препирательств, господин редактор, — примирительно заметил Меттерних, опуская лорнет. — Тем более, что ваши упреки не совсем справедливы. Вы находитесь в центре политической жизни, и вообще пора забыть старые недоразумения. Будем думать о будущем.

— О будущем? — спросил с невинным видом Кошут и улыбкой дал понять, что не признает за всесильным канцлером права даже думать о будущем. И сам Меттерних, и Габсбургская династия были в его глазах пережитками прошлого, последними остатками затянувшегося недуга феодализма.

— Я старый человек, — понял Меттерних и снисходительно кивнул. — Поэтому речь пойдет не о моем, а о вашем будущем. — Канцлер увещевал самым искренним тоном, потому что к словам о собственной старости относился как к обычной дипломатической уловке. Не сомневался в глубине души, что лет десять, а то и все пятнадцать ему обеспечены. — Я согласился на беседу с вами лишь в надежде направить ваши незаурядные способности по конструктивному руслу.

— Согласились на беседу? — разрешил себе удивиться Кошут. — Но я не просил об аудиенции! Мой приезд в Вену можно рассматривать как проявление элементарного послушания. Меня вызвали, а я не счел возможным уклониться. Не более того…

— Вы говорите о вызове, словно речь идет о какой-нибудь явке в полицию, — укоризненно попенял Меттерних. — Нехорошо, господин Кошут, некрасиво. Если не уважаете главу кабинета, то хоть сделайте вид, что почтительно относитесь к старости.

— Как вам будет угодно. — Кошут склонил голову и тут же резко вскинул ее, убирая упавшую на высокий лоб прядь. — Готов ответить на все ваши вопросы.

— Повторяю, — уже теряя терпение, назидательно проскрипел канцлер, — что вы не в полиции и приглашены не для допроса. Мне хотелось лично сообщить вам приятную весть, что запрет на издание «Пешти хирлап»[15] аннулирован.

— Только за этим меня и… пригласили? — Он хотел сказать «вызвали», но проглотил раздражавшее канцлера слово. — Только за этим?! — переспросил, пряча за удивленным восклицанием застарелое недоверие.

— Естественно, — пожал плечами Меттерних. — Заодно я хотел взглянуть на вас, познакомиться с вами. Надеюсь, вы оставляете за мной такое право?

— Несомненно, господин канцлер, несомненно… Что ж, позвольте выразить вам признательность за оказанную честь и за приятное известие. — Кошут сделал движение подняться, но Меттерних удержал его нетерпеливым взмахом руки.

— Уделите мне еще несколько минут.

— Весь к вашим услугам.

— Разрешение на возобновление издания не означает одобрения той крайней линии, которую проводит ваша газета.

— Я понимаю это, господин канцлер.

— Видимо, призывать вас отказаться от антиавстрийского курса и занять более умеренные позиции было бы бессмысленной тратой сил и времени? — Меттерних отбросил фальшиво-назидательный тон и заговорил вдруг просто, откровенно, с язвительной и вместе с тем почти добродушной усмешкой.

Кошут принял вызов и ответил канцлеру в том же тоне:

— Боюсь, что так, ваша светлость… Крайне сожалею.

— Вот и прекрасно… Нравится нам это или не нравится, но сложилось новое положение вещей, с которым надобно считаться. Ваша полулегальная оппозиция, скажем именно так: полулегальная, становится отныне легальной.

— До следующего запрещения?

— С этим покончено навсегда, обещаю вам, господин Кошут. Работайте спокойно и старайтесь ладить с цензором.

— «После снятия вычеркнутого может быть отпечатано», — Кошут воспроизвел цензурную формулировку.

— Именно так, — не принимая шутки, прозвучавшей почти издевательски, подтвердил Меттерних. — От вашего искусства, я не хочу сказать совести, зависит теперь, чтобы вымарывалось как можно меньше. Желаю всяческого успеха.

Кошут встал, все еще недоумевая насчет истинных намерений великого дипломата.

— Надеюсь, легальная возможность выражать свои мысли на родине удержит вас от распространения порочащих империю писаний, издающихся за рубежом? — с улыбкой спросил Меттерних, выходя из-за стола, чтобы проститься.

«Вот оно! — обрадовался Кошут. — Наконец-то, под занавес…» Но ответил с полной невозмутимостью:

— Не совсем понимаю, что имеет в виду ваша светлость.

— Издания, отпечатанные в Женеве, Лондоне и других местах, контрабандно распространяемые в Венгрии.

— Не имею к этому ни малейшего отношения.

— Вот как? — не стал спорить Меттерних, поскольку и не ждал от Кошута иного ответа. — В таком случае вас сознательно оклеветали.

— Не понимаю, кому могло понадобиться возводить на меня клевету! — чуть переигрывая, развел руками Кошут.

— Разве у вас мало врагов? — Меттерних не удержался от сочувственного вздоха. — Не далее как два часа назад один весьма уважаемый венгерский патриот заклинал меня от встречи с вами… Присядьте, а то мне трудно долго стоять. — Канцлер вернулся в кресло и, не называя имени, обстоятельно и, главное, абсолютно правдиво пересказал имевшую место беседу.

Когда он дошел до рокового: «повесить или использовать», у Кошута еле заметно дрогнули ресницы. Удар явно достиг цели. Сомневаться в правдивости способного на любую ложь гроссмейстера интриги на сей раз, к сожалению, не приходилось. Каждый знал об отношении к нему Сечени, холодно оборвавшего первую же попытку объясниться и достичь взаимопонимания.

Едва сдерживая охватившее его бешенство, он заставил себя выслушать до конца ложно сочувственные словоизвержения канцлера. Гнев мешал разобраться в истинной причине столь необычной откровенности. Решив, что Меттерних просто вызывает его на враждебные высказывания в адрес Сечени, он не проронил более ни единого слова.

Поблагодарил молчаливым поклоном и поспешил уйти. Проводив его теплым взглядом, канцлер довольно замурлыкал песенку. Вбив окончательно ловким ударом клин между обоими лидерами венгерской нации, он мог торжествовать победу. Операция прошла виртуозно, ибо ослепленный обидой Кошут так и не смог нащупать подлинную пружину аудиенции. Обманутый уклончивыми расспросами насчет зарубежных изданий, он надежно заглотил уготованную приманку.

Тем искренней, непримиримей сделалась его неприязнь к Сечени. Видит бог, не он был виновен в столь недостойном и разрушительном чувстве. Оно было грубо навязано ему. Иштван Сечени сделал все, что только в человеческих силах, чтобы разбудить ненависть. И не вина Кошута, что вместо нее родилась холодная, немного брезгливая нелюбовь.

Загрузка...