44

Дни революции подобны месяцам, месяцы равнозначны годам. Время сжато, как газ в орудийном стволе, события нарастают, подобно лавине, дух человеческий пылает невероятной ускоренной жизнью, подчиняя себе бренную плоть, властно чертя невиданные письмена на скрижалях судеб.

В неповторимые дни сентября, когда вопреки круговороту созвездий ветер марта вновь всколыхнул поникшие травы духмяной альфёльдской степи, Кошут забыл про отдых. Отказывая себе даже в короткой передышке, он спал и ел на ходу, где-нибудь в экипаже, везущем с одного митинга на другой. Пять, семь, девять речей ежедневно. На последнем пределе волнения, в унисон с сотнями нетерпеливых сердец, которые, повинуясь громоподобным раскатам чудесного голоса, то разрывались от боли, то сжимались от сладостной гордости за единственную в мире отчизну.

Вождь знал до последних тайных глубин гордую душу народа, боготворившего слово, свято верившего в порыв. Нет, недаром нация выбрала Кошута. Только он мог вернуть ей то, без чего стыдно быть человеком на грешной земле: справедливость. Извечную, снедающую сердца мечту, кормчую звездочку, мерцающую на недоступном горизонте.

Увлеченный магией собственных слов, Кошут беззаветно верил во все, что требовал и обещал. И вера передавалась. Электрическим флюидом бежала по живой цепи, заряжая всех и каждого нестерпимым накалом страсти.

— Я прошу у нации, — потребовал он, плавно выбросив руку, — двести тысяч форинтов военного кредита и сорок два миллиона солдат.

Речь, разумеется, шла о тысячах солдат и миллионах форинтов. Кошут явно оговорился, поменяв цифры местами, но завороженные речью депутаты уже не отделяли себя от вождя, и никто не заметил ошибки.

Национальное собрание единогласно одобрило требование правительства. Вместе с депутатами — многие плакали от восторга — Кошуту рукоплескали с хоров и лидеры «Общества равенства»: Петефи и Вашвари.

В тот же день началась запись в гонведы — армию защитников родины. Главнокомандующим избрали Морица Перцеля, одним из девяти капитанов — поэта.

Длятся неправдоподобно растянутые дни, отягченные грузом роковых происшествий, но мелькают, умножая число перемен, календарные даты.

На судовом мосту между Будой и Пештом патруль гонведов задержал карету с габсбургским орлом.

— Да как вы смеете! — возмутился сидевший в ней желчный, слегка перепуганный господин. — Я Ламберг, наместник и верховный главнокомандующий!

Набежавшая толпа выволокла опрометчивого генерала и темной тучей сомкнулась над ним. Когда все было кончено, начальник патруля вынул из кожаной сумки королевские грамоты. Покойный Франц Филипп граф фон Ламберг не лгал. Фердинанд действительно утвердил его своей бессмысленной закорючкой военным надором взбунтовавшегося Венгерского королевства.

— Да здравствует республика! — сам собою родился протестующий крик, и клочья гербовых листов, кружась на ветру, полетели в Дунай.

На следующий день гонведские полки встретили между Пакоздом и Шукоро наступающие колонны Елачича.

Прав был поэт. Вооруженные цепами, вилами и прочими орудиями мирного труда, крестьяне в боях узнали свое мадьярское знамя. Прошагав под проливным дождем двое суток без перерыва, ополченцы из Толны не отступили под артобстрелом врага. Неповоротливые, в отяжелевших от мокрой глины кожухах, они выдержали и отразили две штыковые атаки. Сражаясь одними косами, принудили к сдаче десятитысячный отряд. Разгром сил вторжения довершили гусары в новеньких, расшитых золотом гонведских мундирах.

Елачич запросил о перемирии, и оно, вопреки здравому смыслу и логике войны, было ему дано. Когда же затем потрепанные кроатские части неожиданно оставили боевые позиции и обратились в бегство, великодушные победители отказались от преследования. Гусары, действовавшие в бою блистательно и безупречно, не сдвинулись с места, несмотря на категорический и совершенно обоснованный приказ:

«Во имя нации вам строжайше предписано в соответствии с решением депутатов Государственного собрания организовать преследование войск Елачича повсеместно, даже и в Австрии, и не останавливаться до тех пор, пока вы его не уничтожите».

Враг ускользнул, сохранив боеспособность, угрожая зажать восставшее королевство в клещи.

По счастливой случайности бывший обер-лейтенант Артур Гёргей — вскоре он станет революционным военачальником, а затем могильщиком революции — перехватил гонца Елачича к де Латуру. Располагая лишь прежними победными реляциями бана, австрийский министр пребывал поэтому в блаженном неведении и поспешил назначить своего протеже венгерским наместником. Гонец же, граф Эдён Зичи, болтался в это время на дубовом суку, повешенный как изменник по приговору военно-полевого суда.

Упоенный докладной о форсированном марше от Дравы к Дунаю, Латур отдал приказ имперским войскам вступить на территорию Венгрии.

О поражении Елачича министр не знал, нового восстания в Вене, как это водится, не предвидел. Из такой двойной ошибки и составилась для него, вслед за Эдёном Зичи, петля. Отряды рабочих и Академический легион преградили дорогу в Венгрию полкам карателей, которым были приданы военные суды и жандармские части. Потомок же древнего рода граф де Латур, третий по счету граф, расставшийся с жизнью в эти грозные дни, был вздернут на фонаре.

Шандор Петефи откликнулся на его смерть нетерпеливым призывом: «Нет больше Ламберга — кинжал покончил с ним. Латура вздернули. Теперь черед другим. Все это хорошо, прекрасно — спору нет! Народ заговорил, и вот залог побед. Но мало двух голов! Смелей, друзья, смелей! На виселицу королей!»

Жутко, пусто, темно в продуваемой осенними ветрами Вене. Изрытые баррикадами улицы освещает только осколок месяца, раздувающего ледяным светом пепельные смятенные клочья. Все газовые фонари либо разбиты, либо с корнем выворочены из мостовых. Стены домов — в оспинах от пуль и кавернах от ядер. В развалинах прячутся бродячие псы и опасный, готовый на преступление люд. Городское отребье, облюбовавшее канал между улицами Шмельц и Гернлас, служивший для отвода горной воды в половодье, рассредоточилось по подвалам и брошенным домам.

Пылают костры в непроглядные лютые ночи прямо на драгоценном паркете. Трещат в каминах гнутые кресла в стиле бидермайер, краснодеревые столики, порубленные бюро. Поезда, само собой разумеется, не ходят, На вокзале Северной дороги, где рабочая дружина обратила против правительства готовый к отправке в Венгрию батальон гренадеров, расположились добровольцы, готовые отдать жизнь за чужую свободу. Легион так и называется «Мертвая голова». На шляпах приколоты жестянки с изображением черепа, жестко отсвечивающие в ночи.

По невежественному капризу попавшей в дурные руки истории эмблема эта и само наименование послужат в грядущем самой отчаянной контрреволюции — гитлеровскому нацизму… Но это случится потом, потом, в следующем столетии. Пока же студенты, мастеровые и бывшие гренадеры, согреваясь горячим грогом, не теряя надежды, ждут поезда на Буду и Пешт.

Скупо лоснятся пустые сходящиеся колеи. Не дрожат рельсы. Подстрекаемые подозрительными шептунами, голодные люмпены разрушили за городом полотно. Горит вся линия Мариахильф, взрываясь сиреневым пламенем, полыхают гранихштедские спиртозаводы. Огненные ручьи весело бегут по скованной ранними заморозками земле. Совершенно случайно пылающий спирт уберег от насилия монахинь из обители святой Бригитты, перерезав дорогу к монастырю.

Медленно приближается к затаившейся, темной столице толпа насильников и убийц. С балаганной поспешностью сменяют друг друга министры-президенты, но принцип Меттерниха действует с неукоснительным постоянством. Мутный, грязной пеной вскипающий вал пущен навстречу красной волне.

Пугая бюргеров, распространялись слухи о пожарах и грабежах, диких расправах над таможенниками, погромах на фабриках Зексхауса, Фюнфхауса и Браунхиршенгрундена.

Все ближе и ближе подкатывала к Вене опасная накипь. Даже правительство, науськавшее громил, было встревожено.

Голубые гусары, охранявшие дорогу между кладбищами Мариахильф и Лерхенфельд, получили приказ пустить в ход оружие и рассеять преступную чернь. Не успел, однако, командир отдать соответствующую команду, как прибыл гонец с новыми инструкциями. Вторая бумага не только отменяла прежний приказ, но и сообщала о смещении лица, его отдавшего.

Ощутимо веяло истерией. Не выдерживали напряжения нервы. Кромешной трещиной прорезала город обезлюдевшая Кайзерштрассе, молчала на городской башне веселая бронза колоколов. Только треньканье того, пражского, колокольчика мерещилось и преследовало неотвратимо.

В создавшейся обстановке императорская фамилия решилась вновь бежать из охваченной смутой столицы. Покинув Шенбрунн, загородный дворец для отдыха и увеселений, кайзер укрылся в замке ольмюцского архиепископа. Под защитой распятия и каменных, пятиметровой толщины, стен. Правительство в Ольмюце представлял уже не Фикельмон, чья звезда окончательно закатилась, а барон фон Вессенберг, которого вскоре оттеснил спешно прибывший из лагеря Радецкого князь Шварценберг. Приближалась заключительная стадия замысленного эрцгерцогиней Софией переворота. Она одна осталась верной себе в эти чреватые неожиданностью дни, продолжая терпеливо плести нити давно затеянной интриги.

— Чем хуже, тем лучше, — твердила сквозь стиснутые зубы. — Пусть наши милые компатриоты всерьез соскучатся по сильной руке.

Феликс Шварценберг всеми силами стремился показать, что долго искать эту вожделенную руку никак не придется. Взяв на себя часть забот Вессенберга по обороне, он не отказался и от обременительных обязанностей посланника в Неаполе и Турине, оставив тем самым открытой дорогу в Италию.

Стараниями князя фельдмаршал Виндишгрец, назначенный главнокомандующим имперскими силами на итальянском театре, не получил диктаторских полномочий. Ему было поручено только — императору по-прежнему подобная задача рисовалась простой — подавление беспорядков в Венгрии и умиротворение имперской столицы.

С Веной фельдмаршал справился сравнительно легко. Форсировав Дунай у Нусдорфа, он стянул войска к линейным валам, широкой дугой окружавшим город. К этому моменту пехотный гарнизон, ведомый генералом фон Ауэршпергом, уже соединился с недобитыми войсками стоявшего на Лейте бана Елачича и тихой сапой подвинулся к предместьям.

Командующий национальной гвардией Венцель Мессенгаузер отверг ультиматум фельдмаршала и начал спешно готовиться к обороне. В аптеках смешивали ингредиенты для пороха, резали бумагу на пыжи. Даже часть монашеской братии решилась присоединиться к сопротивлению. Посланцы франкфуртских демократов Роберт Блюм и Юлиус Фребель как могли старались поднять боевой дух отрядов самообороны.

В это время генерал революционных венгров Янош Мога, отразивший Елачича, находился в Парндорфе. По его приказу войска дважды пересекали австрийскую границу и дважды отзывались обратно. Генерал отказывался понимать поведение Комитета обороны. В интересах Венгрии было спасти восставшую Вену, которая столь славно выручила мадьярскую революцию; но армия так и не выступила.

Вместе с Мором Йокаи, единственным из молодых, кого приблизил к себе, скакал Лайош Кошут в черной шляпе с черным пером по проселкам Альфёльда, раскисшим от частых дождей.

— Я хочу спросить у венгерской нации, — вырвав саблю из ножен, молнией проносился он вдоль строя, — чего она желает: умереть с позором или жить со славой?

Полки, над которыми реял трехцветный с Пречистой Девой стяг, отвечали хором, что выбрали славу и жизнь.

Смертельное кольцо контрреволюции между тем туже стягивалось вокруг осажденной Вены. Двадцать восьмого октября под пение кавалерийских рожков начался общий штурм.

Существенное сопротивление императорская армия встретила лишь в Пратерштерне, в Егерском ряду и в предместье Виден. Еще засветло были взяты баррикады в предместьях и улицы, ведущие к бастионам внутреннего города.

Вена агонизировала, но крепко держалась за последний пятачок. Даже бомбы, которые исторгли в дыме и пламени осаждающие пушки, не принудили остатки рабочего легиона сложить оружие.

— Эти безумные пролетарии держатся дольше всех, — констатировал фельдмаршал и дал знак трубить кавалерийскую атаку.

Лишь на рассвете первого ноября имперские части овладели центром. Горели дворцы придворной библиотеки и музея естественных наук. Среди засыпанных каменной пылью руин стонали умирающие.

Армия потеряла при штурме шестьдесят офицеров и тысячу рядовых. Но многие тысячи венцев, кто с оружием в руках, а кто безоружный, сложили головы в то непроглядное серое утро, когда лужи подернулись кровавым ледком. Командира национальных гвардейцев казнили через неделю после того, как был расстрелян франкфуртский посланец Блюм. «Mitgefangen, mitgehangen» — действовал старый немецкий принцип. — «Вместе пойманы, вместе и…»

Теперь у дома Габсбургов оставалась единственная забота: усмирение Венгерского королевства. Запоздалая битва при Швехате закончилась отступлением тридцатитысячной, хорошо оснащенной стволами армии Мога. Если бы триколер с богородицей одолел двуглавого орла, была бы спасена не только восставшая Вена, но почти наверняка выиграна война за независимость.

Судьба, суммировавшая ошибки одних и удачи других, все приводящая к общему знаменателю богиня Фортуна решила, однако, иначе…

«Не так надо действовать в революционные времена, — писала пештская „Марциуш тизенетедике“.[68] — Нужно было преследовать Елачича… Потом объединиться с венской демократией и одним страшным ударом сокрушить всю реакцию».

У венгров, впрочем, оставалась рвущаяся в бой почти стотысячная армия и все, за исключением Арада и Темешвара, укрепленные форты. Еще продолжали пребывать в неустойчивом колебании чаши надмирных весов, и ничьи вещие знаки не читались на заволоченном дымом огневом горизонте.

Лишь ольмюцская трагикомедия приблизилась к подготовленному финалу.

Второго декабря отрекся от престола император и король Фердинанд и отбыл в Богемию, чтобы на покое заняться геральдикой и, как мечталось, гуляя в парке по утрам, приподнимать шляпу в ответ на приветствия милых пражан. Натянутая еще при Бадьдуре, посланном генеральским повелением в Парагвай, пружина ее заржавела, и мышеловка захлопнулась в надлежащий момент. Брат императора эрцгерцог Франц-Карл отказался от своих наследственных прав, и на престол вступил восемнадцатилетний Франц-Иосиф, не связанный с венгерской автономией ни словом, ни подписью.

Осушив в честь нового государя бокал, Виндишгрец двинул к Лейте пятьдесят две тысячи штыков и двести шестнадцать орудий. Генерал Шлик ворвался в венгерскую степь из Галиции. Генерал фон Зимуних повел кавалерию на Нийтру.

Временное правительство оставило Пешт и перенесло столицу в Дебрецен.

Четырнадцатого апреля Кошут огласил перед депутатами Государственного собрания «Декларацию независимости». Заполнившие зал солдаты и вооруженные граждане Дебрецена вырвали из ножен сабли, когда вождь — в эти исторические минуты, как никогда, проявилось его истинное величие — провозгласил Венгрию свободным и независимым государством.

— Габсбургско-Лотарингская династия объявляется низложенной! — перекрывая бурю оваций, выкрикнул Кошут и прямо с трибуны шагнул в зал. Капитулянты из недавно оформившейся «Партии мира», быстро набиравшей влияние, почувствовали, что почва уходит у них из-под ног.

— Чему они радуются? — с горькой усмешкой шепнул Ковач кому-то из притихших единомышленников. — В пору рыдать неразумному плебсу. Зубами стучать от ужаса. Поверьте, что нынешний день знаменует трагедию…

Но трехцветные платочки, взметнувшиеся над головами восторженных гонведов, рабочих, крестьян, пророчили иное. Пусть были разобраны баррикады в Париже, Берлине и Вене, венгерская революция продолжала победный шаг. Так отчаянно, так упоительно пахла свободой эта победная весна.


Кампания обещала быть кровопролитной и затяжной. Новый император, дабы ускорить желательную для Австрии развязку, спешно выехал в Варшаву на свидание с русским царем.

Николай принял молодого монарха в роскошном Бельведере, который столь рьяно штурмовали в тридцатом году польские инсургенты. Царь ничего не забыл и горел желанием поскорее затоптать последние головешки.

Он был готов с грубоватым дружелюбием опытного военачальника наставить на путь истины почти необстрелянного юнкера, который вел себя так почтительно, даже раболепно.

— Признавая высокие достоинства и блестящие качества великолепной армии вашего величества, — униженно просил молодой Габсбург, — мы надеемся в короткий срок подавить мятеж.

Короче говоря, он молил о помощи и, как почтительный сын, облобызал царскую руку.

Польщенный Николай Павлович пообещал послать корпус под началом самого Паскевича, одного из немногих, кому доверял беспредельно. Конечно же, дружественную Австрию следует поддержать. Тем более что Меттерниха, которого он терпеть не мог, слава всевышнему, более нет, а на Феликса Шварценберга царь взирал почти как на собственного генерал-губернатора. Надежный малый. И в деле себя славно зарекомендовал, и перед канальями не растерялся: расстрелял-таки этого Блюма, распространителя конституционной заразы.

Нет, не раскусил русский государь ни юнкера, которого именовал по протоколу братом, ни лихого вояку Феликса. Францу-Иосифу суждено было долго жить и долго править. Уже в новом столетии этот юнец, ставший Мафусаилом, ввергнет Европу в кровавое месиво мировой войны… Но это случится не скоро, лет через шестьдесят после кончины царя Николая. Раскаяться же в поспешном решении, продиктованном более сердцем, чем разумом, государю императору предстоит в ближайшие годы.

— Знаешь, — спросит он незадолго до Крымской кампании графа Ржевуского, генерал-адъютанта, — кто из польских королей был самым глупым?.. Я тебе скажу, что самый глупый король был Ян Собеский, освободивший Вену от турок. А самый глупый из русских государей я, потому что помог австриякам подавить венгерский мятеж.

Польский граф, разумеется, почтительно промолчит. Лишь тень улыбки тронет его красиво очерченные губы.

Все это тоже случится потом, потом. За пределами повести о витязе чести.


Еще не была взята Вена и не оставлен правительством Пешт и вообще война с Габсбургами лишь начиналась на дальних границах, когда Петефи подсунули под дверь конверт.

Расставшись с Мором Йокаи, он снял небольшую квартиру на улице Лёвес и перевез в город обоих стариков. Его беспокойная совесть на время примолкла, но жизнь зато сделалась нестерпимой. Тем более что на двести форинтов в месяц — деньги печатались на обычной бумаге в несметных количествах — почти ничего уже нельзя было купить. Юлия, ожидавшая ребенка, тяжело переносила беременность, и отношения в семье стали еще напряженнее, чем прежде.

Пошатываясь после очередного приступа болезни, поэт запахнул старенький красный халат, затканный смешными цветочками, и поднял подброшенное письмо. В нем была только вырезка из новой газеты Вахота, который в связи с неясной ситуацией на фронтах поспешил оставить службу при министерстве.

Заплясали набранные петитом строки, стало тесно в груди и темно в глазах:

«…в каждом стихотворении ты жаждешь крови угнетателей свободы нашей, наших врагов. Но вот война уже у порога — ты был солдатом, детей у тебя нет, — и все же твой пресловутый меч, которым ты так любил бряцать в дни марта, все еще ржавеет в ножнах. Ну что ж, милый братец, не завидую я твоим поэтическим лаврам».

— Я хочу перевестись из национальной гвардии в армию, — объявил поэт на следующий день Юлии, уютно устроившейся с французской книжкой в кожаном кресле. — По крайней мере, там хоть платят офицерам.

— А на что я, вернее, мы будем жить? — быстро поправилась она, подняв на мужа томные страдальческие глаза. — Ты об этом подумал? Ведь скоро тебе предстоит стать отцом!

— Я жду этого с радостью, дорогая. — Он опустился у ее ног, возле санкюлотского колпака, набитого мотками шерсти. Когда-то, вызвав шумный восторг, Юлия появилась в нем в Национальном театре. Как олицетворение революции, как утренняя заря.

— Да, я знаю, ты ждешь, — утомленно кивнула она. — Но ведь этого так мало… Страдать, да еще думать за всех должна почему-то я одна.

— Я попрошу Эмиха открыть мне кредит. Я вырубил достаточно строк за последние месяцы, чтобы рассчитывать хотя бы на две тысячи форинтов. Этого должно хватить на первое время.

— Поступай как знаешь. Я слишком устала от всего. — Юлия зябко повела плечами. — Кровь, нищета, кошмарные зверства. Я совершенно иначе представляла себе революцию.

— Что знаешь ты о революции, девочка? — с проникновенной жалостью и печалью спросил поэт.

— Подумай лучше о себе, Шандорка. Раньше, я имею в виду мирное время, тебя и то больше уважали, чем теперь. Ты остался совсем один.

— Это не так.

— Ну разве что вместе с Палом Вашвари, таким же безумным мечтателем. А где остальные? Мор Йокаи? Вёрёшмарти, твой искренний друг?

— Между мною и Йокаи все кончено. Он присоединился к продажным душонкам из «Партии мира», которые готовы пойти на любое предательство, лишь бы вымолить у Габсбурга прощение.

— Так-так, — отстраненно прокомментировала Юлия.

— А Вёрёшмарти… Ты же знаешь, что я любил и уважал его бесконечно. Но принципы свои я уважаю и люблю еще больше. Мне очень тяжело, однако это так.

— О, я знаю, Шандорка, знаю! Ради принципов ты, не задумываясь, принесешь в жертву даже семью.

— Не говори так, дорогая, ты причиняешь мне боль. Поверь, что я ничего не могу поделать с собой. Если меня сломать, вывернуть наизнанку, я не только перестану писать, но и вообще погибну.

— Бедный мой, — она рассеянно провела рукой по жестким его волосам.

— Я и так слишком медлил, Юлишка. Каждый порядочный человек сейчас на войне.

— Езус-Мария! Хоть это ты понял! Тут я с тобой полностью согласна. Все, кому дорога честь, сражаются на поле брани.

— Прекрасные слова! — прошептал поэт непослушными губами. Непонятная жалость, словно раскаленная спица, пронзила его. С приливом слез пришла мысль, что живой он не нужен более никому, только мертвый, да и то в зависимости от того, где и как найдет его смерть. Исторгнутое из кровоточащих глубин слово жило самостоятельной жизнью и требовало, чтобы его не заглушило молчание вечности, заклания.

Пересиливая горячий солоноватый прилив, он не удержал, не оформил мысленный проблеск, лишь ощущение от него сохранил. Откровение и потерю странным образом соединило оно в себе.

Поцеловав жену в лоб, Шандор Петефи тихо, чтоб никто ни о чем не спросил, прошел в свою комнату, где висели его офицерский мундир и сабля с трехцветным темляком. «Вот эта женщина, сестра прекрасных фей, теперь женою сделалась моей».

Сестра фей. Не фея, а только земная сестра… Благослови ее господи и всех, кого приютили стены этого дома. Да не коснутся их невзгоды и тяготы, да минуют потери. Если родится сын, пусть назовут Золтаном, если девочка — Юлией. «Удушлив зной, блуждают в небе тучи, растут заботы, жизнь мою тесня. Как темен был бы мир, мой светлый ангел, когда б не полюбила ты меня».

Загрузка...