11

Даже загадочный, из неведомых далей пришедший народ, чей язык непонятен соседям, перенимает чужие обычаи, вбирает и долго хранит слова незнакомой речи. Так случилось и с племенами, которые вывел Арпад на просторы римской Паннонии. Кто только не прошел до них по степным дорогам к западу от Дуная: остготы, лангобарды, авары, славянские племена. Славяне как раз и дали название самому обширному озеру в западной и центральной Европе. Наверное, спокойной, ленивой предстала перед ними зеленоватая гладь, густо заросшая камышом, коль нарекли они озеро словом «болото». Скуластые, раскосые куны, к которым так хотел принадлежать Петефи, сохранили название, слегка переиначив его на собственный лад. И стало озеро Балатон вожделенной отрадой венгерского сердца.

Все богатые люди, если дела не позволяли далеко удаляться от Пешта, пережидали жаркую пору на балатонских виллах. В тенистых двориках, увитых виноградом, где драгоценный мрамор Каррары и демократическая черепица равно покрыты пятнами раздавленных шелковичных ягод, до поздней ночи пылали костры и вкусно шипели на углях добрые куски рыжей от паприки свинины. От «цыганского жаркого» горело во рту, и руки сами собой тянулись к оплетенным соломой бутылям и глиняным кувшинам, украшенным нехитрой желто-зеленой поливой.

Разводить виноград на склонах прибалатонских гор начали еще римляне. Здесь царил культ веселого и мстительного бога Диониса, о чем напоминают укромные гроты и каменные гробницы, отмеченные бессмертным знаком лозы. Красная почва выветренных пермских песчаников дарила местным винам зеленоватое мертвенное свечение, аромат резеды и неповторимый привкус горького миндаля. Сей букет был подобен поцелую смерти, после которого возбуждающе дрожала каждая жилка, а буйная прелесть бытия обретала обновленную ценность.

Особую славу снискал себе «Серый монах», который приготовляли по старым монастырским рецептам из гроздей редкого сорта Auvergnat ris, произраставших на выкрошенном базальте Бадачони.

Именно здесь, у подножия давным-давно уснувшего вулкана, названного, несмотря на сглаженную вершину, Острой иглой, приютилось ленное владение, отданное кем-то из Габсбургов мальтийским рыцарям, а затем отошедшее к отцам-иезуитам. Кроме скалы, украшенной загадочными гунно-секейскими рунами, которые никто не мог прочесть, да руин готической церкви, это прелестное местечко особыми достопримечательностями не отличалось. Если, конечно, не считать гигантского винного погреба, туннелем уходящего в недра горы, и порядком обветшавшего особняка с двухоконными фронтонами в стиле Луи Шестнадцатого, где поселился на лето отец Бальдур, наделенный тайной властью провинциал.

Жил он тихо, достойно, но славился отменным гостеприимством. В его загородном доме подолгу гостили не только светские и духовные князья, но и люди военные, питомцы муз, финансисты, помещики и, разумеется, виноторговцы, ибо с воцарением отца Бальдура на щедрых землях венгерской провинции торговля бадачоньскими винами заметно оживилась.

Ныне гостевые апартаменты в бельэтаже занимали пештские литераторы: широко известный в аристократических салонах поэт Лайош Кути и молодой начинающий критик Себерени. После верховой прогулки по окрестным долинам и в предвкушении трапезы небольшое общество расположилось на лужайке вокруг плетеного столика, затененного красно-бело-голубым тентом.

— Во вкусе французской революции, — как проницательно заметил Себерени, наливая себе вина.

Осушив бокал, он тут же наполнил его, брезгливо сдув с пальцев двадцатилетнюю плесень, налипшую на узкогорлую, без этикетки, бутыль.

У Кути это вызвало легкую досадливую гримасу, и он отставил едва пригубленное вино. Но хозяин, потягивавший одну только кипяченую воду, и бровью не повел. Остался таким же внимательным и радушным, готовым в любую минуту услужить. Стихи Кути были известны ему довольно давно, и после приезда в Пешт он поспешил завязать с поэтом знакомство. О существовании же на литературных подмостках Себерени до сего дня не знал ровным счетом ничего. Критика привез Кути на свой страх и риск, но после первых же ничего не значащих фраз знаток человеческих душ отец Бальдур мог поздравить себя с удачным приобретением.

— В «Пильваксе», значит, все на манер «Пале Рояля», — одобрительно кивнул он, как бы связывая воедино последнее замечание Себерени с теми отрывочными сведениями, которые молодой, но уже все понимающий литератор успел обронить за утренней беседой. — И дух, и внешнее обрамление.

— Как ни прискорбно. — Себерени пил жадно, не смакуя, не вдыхая букет. — Тем более, это не присуще венгерской нации. Кучка неистовых якобинцев буквально терроризирует вялое и потому послушное большинство, навязывая свои вульгарные вкусы, бездушный рационализм, циничное отношение к святыням. Все это чуждое, внушающее отвращение и брезгливость… Не наше, словом.

— Вполне разделяю ваши чувства, — поддакнул Бальдур, не столько соглашаясь, сколько надеясь на еще большую откровенность. — И кто же они, эти ваши якобинцы?

— Петрович, Палфи, Йокаи и все их ближайшее окружение.

— Петрович? — повторив непривычное имя, Бальдур с нарочитым удивлением поднял бровь. — Это еще кто такой?

— Так господин Себерени изволит называть нашу новоявленную знаменитость, — пояснил Кути. — Светило новейшей поэзии, — добавил с капризной гримаской.

— Простите, господа, но я не знаю, о ком идет речь. — Бальдур привычно сложил на груди руки. — Может быть, некоторая оторванность от культурной жизни отчизны послужит для меня смягчающим обстоятельством.

— Вы не много потеряли, эминенция, — зевнул Кути, титулуя иезуитского наместника, как князя церкви.

— И все же кто он, этот Петрович? — равнодушно полюбопытствовал хозяин, приказав знаком добавить вина.

— Да Петефи, монсеньор, кто же еще? — раздраженно дернул плечом Себерени.

— Петефи? — только привычная дисциплина помогла Бальдуру скрыть удивление.

— Ну разумеется! — сев на любимого конька, Себерени оживился. — Его отец словак, который взял в жены простую служанку, тоже словачку, кстати сказать. Понимаете?

— Не совсем, — улыбнулся Бальдур. — Разве Петефи словак?

— А кто же еще? — Себерени непроизвольно сжал зубы. — Просто свою славянскую фамилию Петрович он переиначил на наш лад. И находятся же идиоты, которые верят после этого, что это наш венгерский поэт.

— По-видимому, я тоже принадлежу к их числу, — мягко заметил иезуит. — Ведь он и в самом деле венгерский поэт.

— Ну уж нет! — Себерени резко взъерошил волосы, и плетеное кресло под ним заныло.

— Есть ли смысл спорить с очевидностью? — отечески попенял Бальдур. — Петефи, безусловно, поэт, плохой ли, хороший — разговор не о том, и, безусловно, пишет по-венгерски.

— Можно лишь сожалеть, что такой тонкий человек, как вы, монсеньор, не улавливает разницы между поэзией на венгерском языке и собственно венгерской поэзией.

— А это действительно разные вещи?

— Абсолютно, — откинувшись в кресле, бросил Себерени. — Мало родиться на венгерской почве, чтобы стать венгерским поэтом. Для этого нужны целые поколения венгерских мужчин и женщин, передающих, как вечный огонь, свою жизненную мудрость, свое чувство родины. Всего этого у господина Петровича не было. Он лишь повторяет чужие слова, словно попугай, не постигая скрытого в них глубинного смысла.

— Однако, — протянул несколько шокированный провинциал Общества Иисуса. Он впервые встречался со столь крайним проявлением национальной идеи и ощущал в себе странное неуверенное сопротивление. Сидящий по левую руку от него человек мог принести явную пользу ордену, но исповедуемые им идеи казались разрушительными, грозили принести множество совершенно непредвиденных бед. В такой двойственности таилась не только опасность, но и особый искус. Бальдуру хотелось использовать молодого человека целиком, во всем многообразии его духовного склада, но мешала непонятно откуда взявшаяся брезгливость. Таким орудием неприятно было повелевать.

— Вижу, вы не согласны со мной, — криво усмехнулся Себерени. Его глаза, наполненные искательной собачьей тоской, беспокойно забегали. — Правда — она неприятна…

— Правда не может быть приятной, как не дано ей быть и неприятной. На то она и правда. — Бальдур на мгновение задумался. Он хоть и не закрывал глаза на ограниченность человеческой натуры, но, безоглядно исповедуя экуменические идеалы христианства, исходил из наднационального принципа. Примат идеи над кровью был для него абсолютен. Поэтому ему не по пути с подобными молодчиками. Использовать и отбросить — другого не дано. — Нет, господин Себерени, я согласен с вами целиком и полностью, — заверил он со всей искренностью.

— А по-моему, это вздор, — лениво потянулся Кути, огладив на себе летний кремовый фрак. — Поэзия много выше дурацких племенных различий. Я имею в виду высокую истинную поэзию, понятную лишь утонченным натурам. Беда Шандора Петефи вовсе не в том, что у него отец словак, а в том, что наш юноша вообразил себя поэтом.

— Чем же объяснить тогда его популярность? — механически поинтересовался Бальдур, хотя наперед знал все, что скажет и даже подумает Кути, светский лев и жуир.

— Низкой культурой плебса, — протянул тот.

— Неразвитостью национального самосознания, — дал свою версию Себерени.

— Вернемся, однако, к «Пильваксу». — Как бы ни развивалась беседа, Бальдур не выпускал из поля зрения стержня. — Тон, по вашему мнению, в этом якобинском клубе задает именно Петефи?

— В первую голову он. Над его личным, — Себерени с презрительной улыбкой сделал на этом слове упор, — над личным его столиком, который пышно именуют «столом справедливости», висит портрет Марата.

— Это нехорошо, — отметил Бальдур, удовлетворенно уловив в тоне Себерени отчетливые нотки зависти. — «Марат — друг народа» и все такое прочее… Сколько лет Петефи?

— Мы с ним однокашники.

— Эх, молодость, молодость, — Бальдур благодушно вздохнул. — Ей свойственно все принимать слишком серьезно. Даже игру. Я имею в виду детскую игру в революцию.

— Игру? — Себерени возмущенно подался вперед и неловко задел бокал. — К вашему сведению, монсеньор, любимый лозунг Петровича таков, — он вскочил и театрально взмахнул рукой: — «Иезуитов на фонарь!» — и ножкой притопнул по травке, влажной от пролитого вина. — Как вам это понравится, отец мой?

— Да минует нас чаша сия, — двусмысленной улыбкой ответил иезуит. — Чувствуется, что вы коротко знакомы с нашим поэтическим якобинцем.

— Господин Себерени учился вместе с Петефи в шелмецкой гимназии, — подсказал Кути с рассеянным видом, но достаточно чутко следивший за беседой.

— Оч-чень интересно, — протянул Бальдур, думая о чем-то своем. — И каким же учеником проявил себя поэт там, у вас, в этом… Шелмеце?

— Не слишком прилежным. Так и остался недоучкой. Он был с детства испорчен. Спутался с местной потаскушкой по имени Борча, за что нещадно был порот отцом, гнусными домогательствами преследовал Эмилию Хартвиг, дочь нотариуса… — Предавшись воспоминаниям детства, Себерени настолько вошел в образ маленького ябедника, что приподнялся на носках и даже начал загибать пальцы, поминутно сбиваясь на плаксивую скороговорку. — Папаша его, кстати сказать, тоже во всей красе себя показал. Настоящий мизантроп самого дурного тона. Вымогатель, пустой прожектер, скандалист. Не удивительно, что он вскоре спустил все, что имел, и оставил семью совершенно нищей. От его пьяных безобразий и постоянных побоев бедняга Александр сбежал с первой попавшейся бродячей труппой. Впрочем, еще неизвестно, кто из них хуже: папаша или сынок…

— «С отцом мы выпивали, в ударе был отец», — отбарабанив пальцами по краю стола, пропел Кути. — Изящно, не правда ли?

— Чувствую, что вы недолюбливаете его, господа, — то ли одобрительно, то ли осуждая, кивнул Бальдур.

— Я — нет, — Кути презрительно оттопырил нижнюю губу. — Просто не имею с ним ничего общего.

— А я ненавижу, — страстно выдохнул Себерени. — Ненавижу за все, и в первую очередь за профанацию национальной идеи. Нашим поэтом смеет быть только тот, у кого в жилах течет чистая венгерская кровь.

— Он есть у нас, слава всевышнему, — Бальдур ласково наклонился к Кути.

Себерени молча опустил веки. Не посмел возразить.

— Благодарю покорно, — отозвался, помедлив, Кути, — но я вовсе не претендую на такую честь. Предпочитаю остаться просто поэтом милостью божьей. Мне не нужно призрачных титулов. У меня есть имя, и мне этого совершенно достаточно.

— Nomen est omen,[37] — примирительно заметил Бальдур, уловив в интонациях Лайоша Кути непонятное раздражение.

«Им тоже не по дороге друг с другом, — подумал иезуит, — разве что до ближайшего поворота».

После скромного, но плотного обеда, состоявшего из куриного бульона, обжаренной в кипящем масле балатонской рыбы и непременного салата, гости разошлись по своим комнатам часик-другой передохнуть перед дальней дорогой. Как-никак, дилижанс тащился до Пешта семь, а то и восемь часов.

Когда вещи были уложены и на империале закрепили корзину с дюжиной отборных бутылок бадачоньского рислинга — подарок хозяина, провинциал отозвал Кути для приватной беседы.

— Значит, так, мой дорогой. — В последний раз раскланявшись с Себерени, который поставил башмак на подножку и, скучая, покусывал травинку, Бальдур взял поэта под локоток и увлек к колодцу, осененному фигурой святого Медарда, покровителя здешних мест. — Иллюстрации к французскому переводу ваших изящных творений заказаны лучшему парижскому графику. Надеюсь, вы останетесь довольны, но это к слову. Я, собственно, совсем о другом, — он сосредоточенно замолк, словно что-то припоминая, и, вдруг спохватившись, беззаботно пояснил: — Я вновь решился обеспокоить вас небольшой просьбой. На ваше имя будет открыт небольшой счет, которым вы вольны распорядиться по собственному разумению…

— Нет, — твердо сказал Кути. — Это уж никак невозможно.

— Видите ли, дорогой друг, мне самому не совсем удобно вступать в непосредственные отношения с господином Себерени, но я считаю своим долгом поддержать его, ну, скажем так, некоторые патриотические начинания.

— Весь этот бред насчет крови и почвы?

— Не совсем… — ушел от прямого вопроса иезуит.

— Или вас волнуют доморощенные французы «Пильвакса»?

— Я не вдаюсь в перипетии литературных споров, но был бы рад, если бы вы поддержали на первых порах этого горячего молодого человека.

— Сколько вы ассигнуете на него? — Кути, казалось, доставляло несказанное удовольствие медленно загонять в угол скользкого, как угорь, партнера.

— Скажем, пятьсот. — Бальдур понял это и ответил безмятежной улыбкой. — Пятьсот пенгё.

— Будь по-вашему. Это все?

— Нет… Еще две тысячи пенгё я попрошу передать господину Шандору Петефи.

— Что? — непритворно изумился Кути. — Две тысячи? Петефи? — Он зажмурился и потряс головой. — Мне кажется, что я сплю. Да он отродясь не видал такой суммы! И, наконец, зачем?

— Все с той же целью, — кротко пояснил Бальдур. — Для поощрения различных школ искусства.

— И без всяких условий?

— В общем, да, без всяких. Разве что вам удастся склонить его к несколько большей умеренности.

— А если не удастся?

— Отдайте все равно, но намекните, что сей добровольный взнос на издание новой книги — только начало… Если, разумеется, обнаружится хоть какая-то ответная лояльность.

— На мой взгляд, это бессмысленная затея. Можно все что угодно говорить о Петефи, но одного у него отнять нельзя — он фанатик. Такие люди обычно не продаются, отец Бальдур, увольте меня от подобных поручений.

— Вы неправильно поняли меня…

— Нет, я вас очень хорошо понял и со всей ясностью отказываюсь содействовать вам в этом деле.

— Как вам будет угодно, дорогой друг… Но относительно Себерени мы договорились?

— Пожалуй, — Кути неохотно склонил голову.

— И подобных ему, если таковые вдруг обнаружатся?

— Там видно будет… Короче говоря, я готов помочь свергнуть ложного кумира, — Кути деланно рассмеялся, — но не вступить с ним в сделку. Для этого вам придется подыскать другое доверенное лицо.

— Я так и сделаю, — без тени улыбки ответил Бальдур.

— Одного не понимаю: зачем? — Кути нетерпеливо устремился к дилижансу. — Либо одно, либо другое.

— К цели ведут самые разные дороги, — напутствовал его иезуит. — И порой очень трудно угадать, какая из них короче.

Загрузка...