29

Осень скликает в дорогу бродяг и бездомных. От барских хором потянуло поэта к привычным делам и заботам. Случайно или как будто случайно увидев Юлию Сендреи, — ему показалось, что она искала встречи, — Петефи еще сильнее затосковал по столику, испятнанному кружками кофейных чашек, по добрым друзьям, жарким спорам и шуткам в накуренной милой кофейне. Слов нет, он крепко поработал в Колто, но графский замок, хоть и звучат там крамольные речи, та же золоченая клетка. Певец кабаков должен знать свое место. Деревенская корчма, сеновал, а то и овчина, расстеленная у цыганского костра, — вот его графские покои. И дворянская дочка ему не пара, если смеет медлить и взвешивать, если боится послушаться зова любви. Разве любовь не волшебство, которому повинуются беспрекословно, не размышляя, с восторгом и мукой? Иначе это не любовь, не потрясение мира, а только сухая гроза, обманчиво дразнящая дальней зарницей. Юлия, кажется, просватана за какого-то там молодчика с баронским титулом, то ли исправника, то ли судью, вот пусть за него и выходит. Значит, она не фея. Феи безоглядно избирают бродяг менестрелей, случайно заночевавших в сказочном лесу, не исправников. Девушка в замковой башне, дай ей бог всяческого счастья, не дождется своего паладина. Он погибнет в крестовом походе, а может, женится на крепенькой крестьяночке из славного племени кунов, с глазами, как черные вишни, с ямочками на смуглых щеках. Одним голый мальчик с колчаном и луком готовит розы и флердоранж, другим — полынную горечь, холодок мяты, запах теплого хлеба и молока. Любые дары его благословенны. Их принимают со слезами радости, как благодатный ливень, плодотворящий землю, не раздумывая, всем сердцем, всем существом.

Домой, скорее домой. Ждет помощи бедолага отец (едва удалось добиться отсрочки), ждут друзья, немногие, но верные из верных, и зовет вдохновение схватки. Пыльный смерч над опустевшим жнивьем. Молния, ударившая в окно замковой капеллы. Баррикада в клубах порохового дыма. Буря и натиск, буря и натиск! Колокольный набат эпохи, ее зарева, ее мистические огни. «За вольность юноша боролся — и брошен, скованный, в тюрьму; и потрясает он цепями, и цепи говорят ему: „Звени, звени сильнее нами, но в гневе проклинай не нас. Звени! Как молния, в тирана наш звон ударит в грозный час!“»

Но откуда эта опустошающая растерянность, эта беспросветная тоска? Бессмысленно бежать от самого себя. Здесь ли, в отцовской корчме или в Пеште — всюду настигнет чувство, одолеет воспоминание. И сдавит горло — не разрыдаться, не продохнуть.

Прощай, дикий граф, прощайте, заповедные рощи, и ты прощай, Анико Пила, проказливый, милый зверек. Так уж случилось, что глаза опалило солнцем. Куда ни глянешь потом, всюду видится ослепительный диск.

Ничего еще не решено. Колеблются в неустойчивом равновесии невидимые чаши. На последней нечаянной встрече Юлия призналась, что любит. Лишь об одном умоляла: не спешить, дать ей время. Всего только год или даже несколько считанных месяцев — хоть до весны. Разве трудно понять? Она чтит и боится отца, не решается сразу разбить надежды семьи на почетный и выгодный брак. О, она сделает это, но исподволь, постепенно, когда успокоится, соберется с мыслями. Ей пока не хватает решимости, недостает душевных сил. Неужели не ясно?

Воистину клеймом страдания метят своих избранников боги. Любой другой на месте Петефи был бы, наверное, счастлив, а его то сжигает отчаяние, то лихорадит надежда. Поэт и сам до конца не понимает, чем нестерпимо ему ожидание, какая недобрая сила торопит, подгоняет его.

Скорее всего, он просто не верит — вопреки слезам и клятвам — в любовь, которая способна ждать. «Любовь и свобода — вот все, что мне надо! Любовь ценою смерти я добыть готов. За вольность я пожертвую тобой, любовь!»

Обуздай свое сердце, поэт. В магический круг строф замкни бушующие в нем силы. А потом постарайся забыть. Такова твоя участь: от века влачить за собою кровавый, не остывающий след.

Загадочна память. Даже собственную жизнь не дано нам хранить в себе целиком. Так, отдельные события высвечиваются в суете буден, отрывочные видения, бессвязные образы. Мы забываем самих себя, свое детство, открытия и печали. Лишь иногда во сне, когда приоткрываются сумрачные глубины подсознательного, схоронившие все без остатка, возвращается к нам утерянное пережитое. Капризен выбор, причудливо искажены видения, но даже их не донести к рубежу пробуждения. Что сон, что память — все едино. Забываются страхи, невзгоды, остается туманный ностальгический свет, и властно тянет назад к позабытому источнику смутно памятных радостей.

По пути из Колто в Пешт надумал Петефи завернуть в старый, добрый Дебрецен, где Эрато — муза любовных песен и Мельпомена увенчали его первыми лаврами. О лютой, едва не убившей зиме, о голоде и унижениях он почти и не вспомнил. Что было, то навеки прошло.

В театре, куда бывшего актера сами собой привели ноги, давали «Два пистолета» Сиглигети. Игрою случая легкомысленной пьеске и подозрительной гостинице было даровано одно и то же имя. Так уж выпали кости, что протянулась меж Пештом и Дебреценом судьбоносная нить. Поэт не знал, что именно в пештской гостинице была подложена мина под его детище — «Содружество десяти», тем более не мог он знать, что ждет его на «Двух пистолетах» в дебреценском театре.

Заранее предвкушая радость встречи с друзьями, толкнул он дверцу боковой ложи, обитой изрядно потертым, некогда алым плюшем. Скучающая публика встретила его радостными улыбками, на галерке раздались аплодисменты. Актеры, обрадованные случаю прервать нудное представление, наградили бывшего собрата дружным «Эльен!». Все встали со своих мест. Приятно взволнованный зал и сцена аплодировали, посылали воздушные поцелуи поэту, поэт, раскрыв объятия, победной улыбкой приветствовал сцену и зал. Директор театра в соседней ложе пустил растроганную слезу, но быстро справился с волнением и взмахом руки дал знак продолжить спектакль. Представление, щедро сопровождаемое холостыми выстрелами, покатилось по наезженной колее, и на ложу, в которой сидел поэт, постепенно перестали оглядываться. И только игравшая баронессу Корнелия Приелль, хорошо знакомая Петефи по Пешту, нет-нет да и поглядывала туда с задорным любопытством. Когда же настал момент для вставного номера, она резво нагнулась над ямой, что-то шепнула арфистке и вдруг запела на радость публике: «Нельзя запретить цветку…»

Вновь вспыхнули овации, и благодарный поэт ответил на них глубоким поклоном. Давно он не ощущал в себе такого подъема, такой упоительной легкости. Вот что значит сцена! Недаром его с самого детства влекло вечно пьянящее искрометное чародейство. Эти огни, этот ни с чем не сравнимый запах и, главное, легкое головокружительное волнение, которое невольно овладевает каждым, кто только вступает в наполненный праздничным ожиданием зал. Упоительный холодок, незабываемый, дразнящий озноб. Как хорошо, что такое вновь повторилось.

Петефи едва дождался последнего акта. Как только опустился занавес, он поспешил, благо путь был знаком, за кулисы.

— Здравствуй, Дюлаи! Ты прекрасно выглядишь, Фелеки! — как лучших друзей, обнимал он знакомых актеров. — Привет, Давид! — крепко пожал руку восторженно вспыхнувшему статисту.

По ту сторону опущенного занавеса гасили огни, расходилась, шаркая ногами, публика, но здесь, на сделавшейся вдруг такой тесной сцене, еще продолжался праздник. Пахло гримом, горелым маслом, пудрой и ароматическими эссенциями, которыми щедро умащали себя разгоряченные актрисы.

Петефи был счастлив, ощущая с радостным испугом, как трепещет и молодо бьется каждая жилка. Он и мечтать не мог, что случайный заезд в Дебрецен обернется истинным возвращением в юность, физически ощутимым обновлением души. Жизнь разворачивалась травяной изумрудной дорожкой, зовущей в солнечную бескрайнюю даль. И он стоял в самом ее начале, и не было груза потерь за спиной.

— Спасибо, друзья! — шептал он, не уставая прижиматься к жирным от краски щекам. — Вы доставили мне наисладчайшее удовольствие, возлюбленные братья и сестры во Христе и Мельпомене! Не знаю, чем заслужил столь любезный прием…

— Оставайся с нами, Шандор, — добродушно прогудел маститый Дюлаи. — Только здесь ты будешь чувствовать себя дома.

— И вправду останусь! Вот только улажу в Пеште самые неотложные дела… Но где же наша божественная Корнелия? — Петефи оглянулся, ища недавнюю баронессу, но перед глазами, словно сцена превратилась в ярмарочную карусель, плясали расплывчатые цветные пятна. — Я, кажется, совсем опьянел от счастья, — махнул он рукой. — И Корнелия куда-то пропала…

— Как вам это нравится! — прозвучало где-то совсем рядом возмущенное восклицание. — Меня уже не узнают! — Актриса картинно сорвав парик, с милой гримаской взъерошила коротко подстриженные волосы.

— Нелике! — безоговорочно признавая свою вину, сокрушенно поник Петефи. — Достоин ли я прощения?

— Достоин! — провозгласил Дюлаи под общий смех.

— Так и быть! — Одну за другой протянула она руки для поцелуя и благодарно коснулась горячей щекой. — Я прощаю вас ради ваших стихов, которые знаю наизусть. Все-все!

Мимолетная ласка, артистическая шалость, прелестная выдумка, наконец. Но как согрели они поэта, как заразили изумленной, восторженной дрожью.

— Нелике, — шепнул он украдкой. — Нам нужно о многом поговорить.

— Приезжайте завтра сюда, — так же тихо ответила она, слегка побледнев от волнения. — Я занята только на репетиции. У меня короткая роль где-то в самом начале, а потом я свободна как птица.

Ничего больше не было сказано, но промелькнувшая полная ясность перехватила дух. Свободно и смело, без малейшего жеманства ответила она на неосознанный робкий призыв. Петефи был покорен и этим мгновенным пониманием, и этой высокой свободой.

Что ж, думал он, так и должно быть между нами, актерами, привыкшими играть для публики, товарищами по ремеслу. Может быть, эта девушка послана мне во спасение. Она повинуется голосу сердца, ей чужды холодные расчеты, как чуждо притворство за театральными стенами. Она смывает его с себя, словно грим.

Восторженное воображение пылало своим независимым светом. Не сверяясь с оригиналом, рождался образ и обретал чарующую реальность.

Войдя на другой день в маленькую, небрежно обставленную комнатку Корнелии, Петефи ощутил болезненный тоскливый толчок. Меньше всего ожидал он увидеть тут портрет Лайоша Кути, обрамленный к тому же лавровым венком. Это было подобно падению в танце среди хохочущей толпы. Нелике еще уносили волны музыки, вихри, а он, скрывая гримасу боли, отряхивался под издевательский гогот.

— Кути? У вас?

Его взгляд сказал Корнелии больше, нежели любые слова. Чувствуя, что краснеет, и сердясь за это на Петефи, но еще более на себя самое, она досадливо прикусила губку.

— Почему бы и нет? — спросила Корнелия с вызовом. — Он был добр ко мне. — Она приблизилась к поэту и мягко опустила руки ему на плечи. — Я узнала, что он женат, чуточку позже, чем нужно. Но это уже моя вина.

Петефи внутренне съежился, точно под градом ударов. Своей смелостью и прямотой Нелике — как она была хороша в эту минуту! — причинила ему новую боль. Он чувствовал себя безнадежно опоздавшим.

— Ненавижу! — процедил, стиснув зубы.

— Ах, пустое. — Она неожиданно блеснула лукавой улыбкой. — Ведь это было так давно, — объяснила, коснувшись губами упрямой складки над переносицей. — «Скажите, видели вы море, которое вспахала буря?» — спросила словами его стихотворения. — «Ответьте, видели вы вихрь?» Не надо хмуриться, ладно?

Она утешала поэта, словно разобиженного малыша, не уставая при этом восхищаться его стихами. Усвоив однажды простую истину, что по отношению к артисту никакая лесть не покажется слишком грубой, Корнелия уверенно пускала в ход свое оружие.

Короткий осенний день пролетел незаметно. Когда настало время зажечь свечу, Петефи напрочь забыл и про Кути, и про его засохшие лавры. Не сводя с Корнелии восхищенного взгляда, он читал ей отрывки из «Шалго», благодарно выслушивал ответную декламацию, незаметно соскальзывая на темы любви. В конце концов, того требовал хороший тон, неписаные правила века, когда предложение руки и сердца было лишь прелюдией любовной игры, куртуазной вежливостью по отношению к даме.

— Если вам на самом деле так нравятся мои вещи, — сказал внезапно поэт, припав на колено, — то возьмите их вместе с именем. Берете? — в тревожном ожидании поднял глаза.

— Кто же откажется от королевского дара? — прошептала, потупив очи, Корнелия, принимая скоропалительное предложение, как и должно, всего лишь за пылкий комплимент. Прославленный поэт ухаживал за ней, комедианткой, как за девицей из знатной семьи. Она не могла оставаться неблагодарной.

— Значит, вы согласны? — переспросил он и, скрывая испуг, прижал к губам подол ее муслинового платья.

Она пошатнулась, прикрывая лицо, и, в поисках опоры, коснулась жалобно заскрипевшей кровати.

— Корнелия! — хлестнул неожиданный окрик из-за дощатой перегородки.

— Что прикажете, мадам? — испуганно вздрогнув, она схватилась сперва за сердце, затем за пылающие виски и выразительно кивнула на стену: «Все слышно».

— Вам пора одеваться. Вы опоздаете.

Сжимая кулаки, Петефи отошел к окну.

— Мы еще продолжим этот разговор, — вымолвил, прижимаясь лбом к холодному, залитому непроглядной синькой стеклу.

— Интересно, когда? — усмехнулась она через силу. — Вы же уезжаете на рассвете, — вздохнула с неожиданной горечью, — Разве не так?

Нелике позволила себе на мгновение забыться, увлечься, но действительность достаточно властно заявила о себе, и приходилось срочно перестраивать неписаные правила игры. Ей и в голову не могло прийти, что для Петефи все развивалось значительно серьезнее. И уж никак не могла вообразить Корнелия Приелль, что даже время, что провели они вместе в этом жалком гостиничном номере, по-разному текло для каждого из них, что за эти считанные часы Петефи пережил целую жизнь, дошел до грани смерти и вернулся к исходной точке, придумав новый поворот. Ее как громом поразило, когда он обреченно заметался в тесном пространстве между письменным столиком, кроватью и вдруг бросился к двери.

— Я не позволю, чтобы глупые обстоятельства распоряжались моей судьбой! — выкрикнул он на прощание.

«Милый мальчик, — сказала она себе, — это всего лишь шутка». И принялась одеваться к вечернему представлению. Но пальцы почему-то дрожали, не слушались. Она едва не опоздала, путаясь в шнуровках, ломая неподатливые крючки. Пунцовая от досады, проклиная все и вся, сорвала напоследок венок, растерла засохшие, ломкие листья.

Как назло, ей предстояло сыграть невесту в «Семи сыновьях Лары», а впору было изобразить разгневанную фурию. «Что со мной? — подумала бедная Нелике. — Неужели и вправду влюбилась?.. Ненавижу, ненавижу себя!»

Но, по-видимому, так уж сложился этот совершенно изумительный сумасшедший день, что за одной неожиданностью следовала другая. Воля поэта, одержимого навязчивым бредом, преображала явления и смещала понятия, опрокидывала условности и снимала запреты.

Это было похоже на колдовство, темное наваждение, роковым образом меняющее привычный мир. Корнелия просто не понимала, что происходит. Но и поэт едва ли сумел бы определить захлестнувшее его чувство. Нечто тайное, долго прятавшееся в сокровенных извилинах, неожиданно вырвалось, расправило крылья и увлекло за собой в головокружительный полет. Не было слов на обычном людском языке, чтобы назвать это властное побудительное движение. Временное помрачение? Упрямый каприз? А может быть, просто любовный удар на французский манер? Ходульные определения, бледные тени ненайденных слов. Поэту трудно быть таким, как все. Преобразованная воображением реальность жестоко мстит за блистательное насилие, размывая нечеткие грани. Пророческая зоркость оборачивается близорукостью школяра, и явь химерически смешивается с мечтою. Из-под пера в такие мгновения срываются чарующие гротески, но не дай господь перепутать с фантазией жизнь. Поэт уподобится лунатику, блуждающему по крышам.

Петефи поклялся себе, что на сей раз все переиначит по-своему. До сих пор судьба упорно разрушала его мечты об идеальной любви, но всему есть пределы. Хватит покорно смиряться с навязанными извне обстоятельствами, пора продиктовать свои условия. Он бунтовал, в сущности, против миропорядка, но думал, заблуждаясь, что сражается за любовь.

Женская всепроницающая интуиция подсказала бедняжке Корнелии, что выбор поэта был во многом случаен. Она просто вовремя подвернулась под руку.

Оглядев перед третьим актом себя в трюмо — белое платье и фата на диво красили и молодили ее, — актриса уронила слезу и понравилась себе еще больше. С мстительной радостью подумала, что сумеет затмить Фелике в любой трагической роли. Кажется, Нелике начинала понимать поэта. Ей показалось даже, что она видит себя сейчас его глазами. Если им суждено еще когда-нибудь встретиться, то она обязательно наденет белое. Напрасно она слушалась эту дуру мадам, желтое вовсе не ее цвет. Белое и только белое, быть может, простеганное серебряной нитью…

— Ах, невеста уже готова? — В зеркале отразилось возбужденное лицо Петефи. — Превосходно. — Он нервно потер руки и остановился у нее за спиной. Суетные мысли мигом вылетели из головы Корнелии. Вот уж сюрприз, так сюрприз! Она прикрыла глаза и суеверно коснулась дерева подзеркальника, заставленного бесчисленными флаконами и баночками. Фантасмагория длилась.

— Жених тоже, кажется, на месте? — справившись с внезапным волнением, подыграла Нелике. — Священника только недостает.

— За ним дело не станет, — пылко заверил поэт. — Стоит вам лишь слово сказать… Вы действительно согласны?

— Пожалуй, — протянула она, проникаясь неуверенной мыслью, что для него все обстоит гораздо серьезнее, чем это могло показаться.

— Ждите меня здесь! Я возвращусь еще до того, как закончатся ваши «Семь стенаний Лары».

— «Семь сыновей»…

— Пусть сыновей, отцов, матерей… Мне безразлично! Разве вы не видите, что со мной? Я совершенно потерял голову… Не уходите без меня из театра, Корнелия. Мы сегодня же обвенчаемся. — Он припал к ее руке и, как это уже было сегодня, стремительно кинулся к двери.

Она понимала, что происходит непоправимое, что ей нужно остановить его, задержать, но не было сил пошевелить даже пальцем. Слова воспринимались замедленно, едва задевая сознание.

— Куда тебя несет? — возмутился Ференц Дюлаи, которого поэт едва не опрокинул в узком коридорчике.

— За пастором! Скорей домучивайте свою пьесу и готовьтесь к свадебному пиру. Сегодня мы с Корнелией венчаемся и приглашаем всех, кто нас любит! — поспешно объяснил Петефи и убежал.

Одетый мавром Дюлаи с выпученными глазами ворвался к Корнелии. Долго не мог обрести дар речи и лишь беззвучно разевал рот.

Корнелия не выдержала и расхохоталась. Напряжение требовало разрядки, и она долго не могла успокоиться.

— Это правда? — наконец смог спросить Дюлаи, кивнув на оставшуюся открытой дверь.

— Наверное, — пряча глаза, пожала плечами Корнелия. — Откуда я знаю.

— Он сумасшедший! — уверенно заявил непревзойденный трагик. — Но ты, Нелике, ты-то куда смотрела?

— Ах, оставь, — она передернула плечами. — Я совсем ничего не понимаю… Пусть будет, как будет.

— Разве ты не видишь, что он не в себе? — Дюлаи опустился прямо на пол у ног Корнелии. — Это горячка, которая завтра пройдет. — Он едва успевал вытирать пот с черного и жирного от грима лица. — Опомнись, Нелике! Вы оба будете жестоко раскаиваться.

Возразить было нечего, Стиснув зубы — ее начала бить холодная дрожь, — Корнелия встала с пуфика и, шатаясь, проковыляла к софе. Упала ничком и, не выдержав напряжения, разрыдалась.

Когда Нелике немного пришла в себя и смогла сделать несколько глотков из услужливо поднесенного стакана, в уборной собралась чуть ли не вся труппа. Судя по хмурым, встревоженным лицам, актеры уже знали новость, и она не слишком обрадовала их. Одна только Фелике взирала на Корнелию с жалостью и пониманием.

— Скажи нам, что вы пошутили. — Она вынула кружевной платочек, принялась вытирать заплаканное лицо подруги. — Правда? — продолжала увещевать, испытующе заглядывая в глаза. — По крайней мере, не сегодня, не сейчас? — И упала вдруг на колени, умоляюще осыпая поцелуями злополучное белое платье.

В комнате стало так тихо, что, когда забренчал — в который раз — колокольчик, актерам показалось, будто возвестили конец света, а не начало нового действия.

— На выход, господа, на выход, — потребовал обеспокоенный антрепренер, обрывая трудное объяснение. Чувства чувствами, а играть надо. Нетерпеливая публика ждет. И топает ногами, и возмущается, и свистит…

Когда Корнелия в наряде невесты выходила на сцену, Петефи что было мочи стучался в ставни Тота Кёневеша, смиренного протестантского пастора, привыкшего ложиться с наступлением тьмы, а вставать с петухами.

— Что вам угодно, сударь мой? — осведомился наконец заспанный служитель господа, приоткрывая дверь. Был он в ночном колпаке и защищал от ветра зажженную свечку.

— Я хочу обвенчаться.

— Превосходно. Приходите завтра с утра.

— Я уезжаю на рассвете. Мне нужно немедленно.

— Невозможно, сударь. — Пастор сделал движение закрыть дверь, но Петефи проворно просунул ногу. — Протестантская обрядность препятствует венчанию при свечах. Мы не какие-нибудь католики, милостивый государь, так-то, и предпочитаем для совершения таинства божий день.

Вновь судьба жестоко мстила поэту. Он проваливался в бездну в ту самую минуту, когда таким близким виделся зенит. Поражение казалось нестерпимым: Корнелия ждет, они дали друг другу слово, и все обрушивалось из-за упорного противодействия абсолютно чуждых, непостижимых сил.

От пастора он вернулся подавленным, готовым на любую крайность.

— Все против нас: земля и небо, — сказал, мрачно потупившись, поджидавшей его Корнелии.

— Значит, так угодно судьбе, — промолвила Нелике. Ее обуревали самые противоречивые чувства. Но над всей этой внутренней бурей, над сожалением и над едкой досадой преобладало все-таки облегчение. Несмотря ни на что, она была рада, что разрешилось именно так, ничем, и не верила в продолжение. Все кончено, но она почти счастлива, что в ее жизни было такое. Она навсегда сохранит в себе ощущение взлета. Ее любви домогались многие, но еще никто не предлагал ей свое имя.

Украдкой поглядывая на замкнувшегося в своем одиноком горе поэта, провожавшего ее до гостиницы, Корнелия мысленно благодарила его за этот поистине удивительный день.

— Нас бы все осудили, — попыталась Нелике развеять свою и чужую печаль. — Даже самые близкие. — Она улыбнулась сквозь слезы, ободряюще и облегченно.

— Чтоб он сгорел в аду, этот пастор! — выругался поэт. — Проклятые попы!

— Почему пастор? — спросила Нелике, примеряясь к его торопливым шагам. Только теперь она начала понимать, что произошло. — Ведь я католичка!

— В самом деле? — удивился Петефи, загораясь внезапной надеждой. — Тогда все еще можно поправить. Если католический священник окажется более сговорчивым, чем пастор, я готов в ту же секунду переменить веру. Почему бы нам не обручиться по католическому обряду?

— Не будем больше об этом, — вздохнула Нелике не без сожаления.

Она подумала о том, что еще могла бы вернуть утраченное и привязать к себе крепко-крепко этого упрямого, страдающего мальчика, но что-то уже навсегда изменилось в ней, и она не воспользуется минутной слабостью.

«И все-таки я ни о чем не жалею, — дивясь себе, подумала Корнелия. — Он мой товарищ и великий поэт. Ему ведь так мало нужно: чуточку ласки, душевного тепла, несколько хороших, искренних слов. Если это поможет ему вернуть веру в себя, немножко передохнуть и залечить душевные раны, я охотно пожертвую собой. Это ведь такая малость…»

Отперев свою комнатку, Корнелия Приелль сочувственно улыбнулась, и оставила дверь открытой, и поманила за собой.

Часы на башне ратуши пробили полночь. Курьерская карета отправлялась в шесть утра.

Загрузка...