25

Колос уронит зерно, и обернется оно новым колосом. Жизнь, как звездочки зодиака, вычерчивает во времени замкнутый круг. От жатвы до нового урожая провисит на матице[55] затейливый венок, сплетенный из последних пшеничных колосьев, связуя концы и начала, замыкая бессчетно повторенным кольцом причины и следствия. Посев за посевом, поколение за поколением. Человек — не зерно, хоть и зерна, возможно, полны друг пред другом неповторимых различий, человек — не звезда, хоть и звездам исчислены сроки. Метеорным сверкающим следом прочерчены наши судьбы. Мы летим из темноты и сгораем во тьме.

Был вечер последнего в году праздника девы Марии. За тополями нездешним светом горела даль. И мазанки Надь-Кароя то заливала бутафорская синька, то гасила непроглядная тень.

В «Олене» готовились к танцевальному вечеру. Убирали стены золотом тугих венков, выковыривали из позеленевших шандалов расплывшиеся огарки. Скрипачи в малиновых безрукавках истово натирали смычки канифолью.

Петефи вместе с Ришко решили прогуляться по главной улице, едва очнувшейся от зноя. Предвечерняя яркость нежной лаской блеснула в глаза. Из сада напротив пахнула цветочная сладость. Мир был словно застигнут врасплох в потаенный момент перемены дневных декораций. Жара спала, прохлада не снизошла, и сквозь выпитый воздух с неестественной четкостью различалось все, что прежде казалось невидимым: налитые кровью жилки листьев, ползущих по шершавой стене, полосатые улитки, облепившие водосток, острые пики садовой ограды, истекающие огнем.

Но прежде чем все эти незначительные штришки очертились в мозгу, Петефи увидел девичье лицо и белое платье в тени абрикоса. Платье смутно синело, сливаясь с изгибом скамьи, но оставалось освещенным лицо, и мельчайшие его движения различались издалека. Весь облик был мгновенно постигнут, угадан, волшебным обмиранием отозвался внутри, а взгляд, расчленяя вновь и вновь на детали, не уставал выхватывать то корону волос и пробор посредине, то лоб, высокий и чистый, то упрямые скулы, то влажно темневший капризный рот. Азиатским забытым бредом повеяло от этих скул угловатых, от мечтательных карих очей.

— Кто это? — прошептал поэт, придерживая разбежавшегося Ришко. — Вон там, на скамейке в саду?

— Где? Ах, эта. — Ришко, знавший всех хорошеньких девушек в округе, картинно подбоченился. — Это Юлия, дочка эрдёдского управляющего.

— Какого управляющего? — переспросил Петефи, не отводя глаз от скамейки под абрикосом.

— Игнаца Сендреи, управляющего замком Эрдёд. Он, кстати, принадлежит тому самому графу Каройи, которого ты позавчера так лихо разделал.

— Будь проклят граф и его продажные предки! — пылко воскликнул поэт. — Но я благословляю замок, в котором живет такая девушка.

— Неужели она тебе нравится?

— Да она прекрасна! Разве ты не видишь?

— Ну-ну, — скептически промычал Ришко. — На мой взгляд, ничего особенного. Обычная провинциальная барышня. Избалованна, как всякая единственная дочка, взбалмошна, к тому же заметно косит. Приглядись хорошенько.

Девушка, ощутив на себе чье-то пристальное внимание, подняла глаза, но различила лишь темные тени за оградой, сквозь которую струился тягучий медлительный свет. Она и в самом деле немножко косила, но это уже ничего не могло изменить. Ее встревоженный ускользающий взгляд лишь окончательно пленил восторженного поэта, Отныне действительность перестала существовать для него. Все творило воображение. Порвав оковы привычного времени, в котором живут и чувствуют люди, оно с непостижимой быстротой охватило необъятные дали и расцветило вселенную праздничными гирляндами. Полилась полузабытая мелодия, как из музыкальной шкатулки. Сказочная страна фей приоткрыла оплетенные вьющимися розами воротца. Поманила призраком счастья неосознанная мечта.

— Я хочу знать о ней все! — Жестом слепого он нащупал и крепко сжал руку приятеля. — Слышишь, все…

— Ее папаша, весьма несимпатичный, между прочим, господин, кичащийся своими дворянскими предками…

— К дьяволу папашу! — закинув руки за голову, мечтательно выдохнул Петефи. — Меня интересует только дочь.

— Вот я и говорю, — упрямо тряхнул головой Ришко. — Папаша лишь совсем недавно забрал ее из пансиона фрау Танцер, вернее, Лиллы Лейтеи, где дочерей из благородных семейств обучают иностранным языкам и хорошим манерам. Не знаю, как насчет манер, но по-французски она двух слов связать не может. Только и хватает, чтобы надписать на конверте «Mademoiselle Marie de Terey». — Он указал на окна, блистающие в глубине сада. — Это подруга, у которой она сейчас гостит. Они переписываются чуть ли не ежедневно.

— Подруга, отец… Какое мне до них дело? Я хочу, чтобы меня представили ей. Незамедлительно.

— Думаю, это нетрудно устроить. Хотя бы сегодня же, на балу. Готов держать пари, что мы увидим ее в танцзале «Оленя».

Девушка в саду захлопнула книгу, лежавшую на коленях, бросила последний взгляд на улицу и ушла в дом.

— Ты мне поможешь? — спросил Петефи, глядя ей вслед.

— Охотно, но имей в виду, что отец просватал ее за барона Ураи… По крайней мере, так говорят.

— Что граф, что барон — все едино. Плевать!

— Тогда смелее вперед! На тебя работает твоя слава. Весь город гудит по поводу недавней баталии.

— Это может мне повредить? — нахмурился Петефи.

— Совсем напротив. Дамы от тебя без ума. Как же: один против всех! Поэтому будь решительным, дерзким. Юлия ведь тоже воспитана на французских романах и наверняка мечтает о таком герое, как ты. Больше всего ее восхищает храбрость.

— Превосходно! — Петефи рванулся к парадному входу, убранному по торжественному случаю снопами пшеницы. — Я побегу одеваться!..

Поворачивая зеркало над умывальником то вверх, то вниз, Петефи в который раз оглядел по частям свой туалет.

Черная шнурованная аттила с отложным широким воротником была еще ничего, но серые суконные брюки и, главное, стоптанные башмаки не слишком подходили для бала. Впрочем, ничего, сойдет. Поэт, прихотью судьбы завернувший в неведомое захолустье, может позволить себе небрежность в одежде. Откуда ему знать, что в гостинице, где придется остановиться, состоится роскошный бал? Тем более он не танцует, не ищет знакомств. Просто забредет от нечего делать на огонек, послушать музыку, полюбоваться на барышень, опрокинуть стаканчик в буфете.

Так оно и получилось, как было задумано. Он с рассеянным видом остановился в дверях, когда вечер был в самом разгаре. Только что отгремел галоп, и кавалеры разводили взволнованно дышащих барышень по местам. Отыскав взглядом приятелей — они уже сидели рядом с Юлией и ее подругой Мари, — Шандор пересек танцевальную залу. Шел нарочито медленно, хоть и стучало нетерпеливо и обмирало от волнения сердце.

На него оглядывались, перешептывались с улыбкой. Но атмосфера не казалась враждебной. Скорее наоборот, ощущалась всеобщая заинтересованность. Если появление прославленного поэта и явилось для кого-нибудь неожиданностью, то неожиданность эта была приятной. Она льстила самолюбию и дразнила воображение. От него определенно чего-то ждали, быть может нового, щекочущего нервы скандала, чтоб удивлять потом рассказами соседей в долгие зимние вечера.

Но поэт и не помышлял о драке. Мирно и даже робко был настроен в этот раз, и разноцветные огни, как кометы, кружились перед его глазами, пока он проталкивался сквозь оживленное, надушенное столпотворение. До других ему не было дела, но девушка, которой друзья поспешили назвать его имя, уже знала о нем и явно его ждала. Она была и взволнована, и смущена, ей льстили известность представленного кавалера, и всеобщая заинтересованность, и ощутимая аура влюбленности, вдруг коснувшаяся ее.

В первое мгновение, впрочем, Юлия Сендреи разочарованно померкла. Поэт оказался совсем не таким, как она себе его представляла. Он ничем не напоминал ни графа фон Рудольштадта, ни других героев Жорж Санд, изломанных, сильных, прекрасных. Мальчишеская худоба, непокорный ежик волос и торчащий зуб, то и дело обнажавшийся в застенчивой улыбке, никак не вязались с шумной славой бретера и храбреца. Конечно, она слыхала о нем и раньше. Ей даже попадались какие-то его стихи, скорее всего слишком сложные, потому что она не поняла их и мгновенно забыла. Но литературная шумиха, слабо докатывавшаяся до отдаленных углов, и стихи, пусть самые распрекрасные, и даже разочаровывающая внешность — вскоре все это отошло на невидимый план, растворилось в упоительном чувстве своего собственного лучезарного блеска.

Этот юный герой, о котором вот уже третий день шумит весь Надь-Карой, определенно сделал ее, Юлию, царицей бала. Его почтительная робость и молчаливое обожание — как иначе можно истолковать эти угрюмо-пламенные взгляды? — приковали к ней всеобщее внимание. Кавалеры наперебой приглашали ее на танец, дамы расспрашивали о ней осведомленных подруг.

Кто она, эта Цирцея, так и слышалось в шелесте шелка, укротившая отчаянного буяна? Как зовут эту очаровательную волшебницу?

Чуткий на чужие переживания, одаренный проснувшейся вдруг нечеловеческой зоркостью, поэт сразу же уловил перемену настроений. Обогретый благодарным вниманием — Юлия не могла не чувствовать благодарности к человеку, вознесшему ее на недосягаемый пьедестал, — он оживился, оттаял, начал непринужденно болтать, сначала по-французски, затем по-венгерски, когда обнаружил, что она смеется невпопад и вообще не всегда понимает его.

Жаль, что он не умел танцевать. Когда кружась в объятиях полузнакомых кавалеров, она ловила его напряженный и ищущий взгляд, ей становилось как-то не по себе. Что ж это, думала она, за наваждение? Откуда? Почему? По какому праву? И не могла понять и ощущала приятную, расслабляющую истому. Не хотелось противиться, не хотелось рвать тончайшую нить, что лопнет от одного лишь усилия воли, столь нежданно, столь непозволительно возникшую между ними.

Любовь всегда подобна чуду, потому что необъяснима. Понять и исчислить ее нельзя, как нельзя понять и исчислить веру. Но была ли чудом эта крохотная искра, воспламенившаяся под пение провинциальных смычков?

Приближение музы, ее властный, как гроза, налетевший порыв поэт или рожденный стать поэтом может принять за любовь. Его закружит, завертит, вознесет в небеса и швырнет с размаху на грешную землю, где лишь острые камни омоются кровью. Ах, нет, не одни только камни… Боль, кровь, даже ставшая грязью в песках, перельются в заветные строки. И кто знает, что время оставит себе: восторги, молитвы или спазмы, кровавую массу на месте крушенья. Равно благословенны полет и провал. Равно мудры нектар опьянения и горечь ошибки. И сколь бы краток ни был блистательный взлет поэта, его с лихвой хватит на сотни простых человеческих жизней, а порой и на все человечество до скончания лет. Мудрено ли, что семнадцатилетнюю девочку втянул пробудившийся смерч? Завертел ее с такой быстротой, что память отшибло, что не только маменькины советы забылись, но и само ощущение времени исчезло?

К концу вечера Юлии показалось, что она знает поэта давно, что они, прожив долгую жизнь, приблизились к опасному пику, а может, обрыву.

Неприкаянный, одинокий, гонимый поэт всем существом рвался навстречу любви и безоглядно бросился на первый же огонек. Ему на помощь пришла вся скука провинции, где жили сплетнями и мечтою от бала до бала. Вся романтическая эпоха с культом порыва и преувеличенными восторгами божественного безумия, громыхая слегка проржавевшей сталью и попахивая нафталином, по первому зову встала у него за спиной.

Гремела музыка, сотрясая полы, скакали разгоряченные пары, распорядитель с газовым бантом что-то выкрикивал и делал ручкой.

Петефи и сам не заметил, когда заговорил о любви. Очнулся, лишь услышав уклончивый ответ.

— Я слышала, что поэты так непостоянны. Они быстро воспламеняются и еще скорее остывают. — Она первой опомнилась от наваждения. Стреляя глазками, как учили подруги, играла голоском, помахивала веером. — Разве девушке можно доверяться поэту?

— А Петрарка? А божественный Данте? — Он едва понимал смысл ее кокетливых простеньких слов. От него ждали легкого флирта, а он зачем-то звучно декламировал итальянские терцины. — Нет ничего возвышеннее, чем любовь поэта, — сказал под конец. — Она движет солнца и светила.

— Но мне трудно поверить, чтобы кто-нибудь мог по-настоящему влюбиться всего за несколько часов, — настаивала она, томно вздыхая.

— Порой достаточно и мига, — твердил он свое, так и не вспомнив, когда успел объясниться. — Данте видел свою Беатриче один только миг и до гроба сохранил ей верность.

— Верность в мечтах!

— Может и так, но разве он не обессмертил свою возлюбленную навеки?

— Я так и знала… — Она капризно ударила его веером по руке. — Нет, я устала, прошу простить, — отказала склонившемуся в поклоне кавалеру. — …так и знала, что вы заговорите об идеальной любви, — вновь обратила томный взгляд на Петефи. — В каждом поэте сидит ловелас. Вы мечетесь из крайности в крайность между идеальной любовью и обманом и губите нас, бедняжек, рискнувших поверить прекрасным словам. Возможно, идеальная любовь и способна возникнуть с первого взгляда, но любовь настоящая, тем более верность…

— Но вспомните хотя бы Шекспира! — Литература, как всегда, выручала его. Волнение было не властно смутить память. — Сколько времени понадобилось Ромео, чтобы полюбить на всю жизнь?

— Н-не помню…

— Минута, одна-единственная минута! А знаете ли вы что-либо более прекрасное, чем любовь Ромео и Юлии? Я не знаю! Ее звали Юлией, четырнадцатилетнюю пылкую веронезку, как и вас, Юлия!

— Но вы не Ромео!

— Да, я не Ромео. Я Александр Петефи. Но любовь считаю величайшим даром и презираю тех, кто не ценит его или любит лишь частицей сердца.

Загрузка...