14

Воистину блажен умеющий ждать. Правы оказались умудренные жизнью бойцы. Площадная брань критиков не только не убила поэта, но разнесла славу о нем по всем венгерским комитатам. И хоть хула от этого не умерилась, в терновом венце зардела первая роза.

Не веря своим глазам, Петефи прочел первый о себе похвальный отзыв.

«Можно смело сказать, что он истинный гений, — писал восторженный, но одинокий ценитель. — Точно молния, пробил он себе путь в небе венгерской поэзии и сверкает теперь среди самых блестящих, самых крупных звезд, с холодной и насмешливой улыбкой взирая на то, как завистливо моргают эти маленькие падающие звездочки… Эти господа считают величайшим недостатком Петефи, что он пишет так, как чувствует и думает… И разве не страшно виноват Петефи, что он посмел заговорить на языке народа? Удивляюсь, как это его еще не привлекли за такое демократическое преступление к суду с обвинением в измене родине… Но напрасно тщатся эти гусеницы объесть вечнозеленые листья венца Петефи. Изнемогая от напрасных усилий, они сами же падут с древа жизни в могилу забвения, а поэт, которого они забрасывали грязью, нетронутый и победоносный, переступит порог дворца бессмертия».

Несмотря на некоторую выспренность, статья звучала пророчески.

Немало позабавило Петефи и то обстоятельство, что вырезки со столь лестной оценкой прислали ему, словно заранее сговорившись, сразу несколько человек. И первым среди них, что было удивительнее всего, оказался не кто иной, как Лайош Кути.

До Шандора доходили последнее время вести, что Кути упорно домогается с ним встреч. Но после первого и последнего свидания их в Пожони, когда боготворимый местными дамами светский лев едва взглянул на представленного ему молодого поэта, Петефи отнюдь не жаждал возобновить знакомство. Лишь неустанные увещевания издателя Эмиха подточили его упрямое нежелание и заставили откликнуться на пятое, а то и шестое приглашение, любезно написанное на обороте визитки. Чего только не сделает зависимый от всех и вся литератор ради издателя, купившего у него ненаписанные еще строки! Да и не стоило так уж препираться с добряком Эмихом из-за такой, в сущности, малости, как ни к чему не обязывающий визит. Тем более в столь трудную для поэта пору, когда он, порвав с Имре Вахотом, вновь соскальзывал по наклонной от бедности к нищете.

Видит небо, Петефи не настраивал себя по дороге на схватку, но отвращение и злость так и взметнулись в нем, когда он переступил порог дома Кути.

Кокетливая горничная внушительных форм, играя бедрами, провела гостей через анфиладу комнат в дальние покои, где в дверях кабинета дожидался с застывшей улыбкой радушный хозяин. В тяжелом, почти оранжерейном воздухе Петефи чувствовал себя рыбой, выброшенной на горячий песок. Пряные испарения тропических растений, смешанные с ароматом парижских духов и дымом восточных курильниц, вызывали тошноту. Покруживалась голова, в глазах мелькало от полированных, инкрустированных перламутром столиков, горок с кружевным фарфором из Севра и китайскими нефритовыми безделушками. Пробираясь сложным путем мимо бесчисленных пуфиков и разных подставок для наргиле, Петефи едва удержался от желания поддать ногой катавшуюся по толстому ковру кошку. Стены комнат тоже были завешаны мягкими хоросанскими коврами, а с лепного вызолоченного потолка спальни ниспадал живописными складками тончайший муслин, приоткрывая необъятное, подпираемое пухленькими амурчиками ложе.

В таком доме могла жить модная гетера, но только не художник, тонким искусством слова зарабатывающий свой хлеб. От этого алькова, от всей этой нарочито выставленной напоказ роскоши веяло чем-то постыдным, недостойным уважающего себя мужчины. Петефи знал, конечно, о слухах, ходивших насчет богатых поклонниц Кути, выписывавших для своего кумира французскую мебель и брюссельские кружева. Тем более что Кути не только не опровергал подобную молву, но даже как будто гордился ею. И все же Шандор, утром едва наскребший семь крейцеров на доплатное письмо, пожалел собрата по ремеслу, у которого господь в гневе своем отнял и вкус, и разум. Все было ненавистно гонимому жизнью артисту в этом жилище великосветского баловня и карточного партнера эрцгерцога Иосифа.

Кути полураскрыл объятия и сделал шаг навстречу долгожданному гостю. Отражаясь в зеркалах, обрамленных бронзовыми завитками, они медленно сблизились, столь непохожие, столь противоположные друг другу, что близорукому Эмиху стало неуютно. Он вдруг пугающе ясно представил себе, чем это может кончиться. Если набычившийся, мрачно сверкающий глазами из-под насупленных бровей Петефи отвергнет протянутую руку, может возникнуть неприятное объяснение, даже дуэль, а этого чувствительный издатель боялся смертельно.

Но Кути ловко избег опасной ситуации, преувеличенно крепко обняв Эмиха. Ломая беднягу так, что у того хрустнули кости, словесные приветствия он адресовал, однако, Петефи, и возможное недоразумение на первых порах разрешилось.

В кабинете, где безделушек было едва ли не больше, чем книг, сидели в креслах два неизвестных господина. Едва закончилась церемония взаимных представлений, как они поспешили раскланяться. У прозорливого Эмиха сложилось впечатление, что именно так и было задумано с самого начала. Он не мог лишь понять, зачем понадобилась Кути эта торопливая демонстрация, да и сам Петефи, которого пришлось тащить чуть ли не на аркане.

Вначале нехитрые петли пустой, чисто светской болтовни плел один лишь хозяин, потому что Петефи угрюмо отмалчивался, а Эмих, пытаясь разгадать истинную подоплеку встречи, отделывался междометиями. Но постепенно беседа приблизилась к злободневным литературным делам и стала всеобщей.

— Мне было особенно приятно направить к вам первую ласточку, дорогой Петефи, — намекнул Кути на давешнюю рецензию. — Не сомневаюсь, что теперь и остальные критики воздадут должное вашим стихам. О, они великолепны, — он томно возвел очи к потолку. — И достойны всяческой похвалы.

Нет людей, абсолютно нечувствительных к лести. Тем более беззащитен пред нею поэт, так доверчиво раскрывающий сердце, все свое сокровенное раздающий другим. Вот почему, не доверяясь ни смыслу, ни тону преувеличенных похвал, Шандор тем не менее внимал им не без сочувствия.

— Чем пламеннее влюблялся я в вашу музу, — не прерывал сладкоголосого журчания Кути, — тем сильнее зрело во мне желание предостеречь вас от некоторых неверных шагов. Это ведь так естественно, не правда ли? — и, не дождавшись согласного кивка, поспешил объясниться: — Только этим и вызвано мое настойчивое стремление продолжить наше знакомство, начавшееся, быть может, и не слишком удачно еще в Пресбурге.

— В Пожони, — уточнил Петефи на мадьярский лад.

— Совершенно справедливо, в Пожони… Я сохранил об этом периоде жизни самые прелестные воспоминания.

— А я нет, — не давал усыпить себя сладкой музыкой Шандор. — Разве непотребные девки, просто так, по доброте душевной, дававшие мне временами ночлег, вспоминаются с теплотой. Я околевал там от голода и спал на садовых скамейках.

— Как много вам пришлось пережить, — вздохнул Кути. — Но теперь все переменилось, вы знамениты, по-прежнему молоды, у вас прекрасное будущее.

— Разве что будущее, — с горечью усмехнулся Петефи.

— Скоро выйдет у нас твоя книга, — ласково попенял ему Эмих. — И ты снова будешь богат. Такова участь артиста, — заметил философски, — то пусто, то густо.

— Собственно, именно эти мысли и владели мной все это время, — поспешно вернулся к исходной точке Кути. — У такого артиста, как вы, дорогой друг, — не решаясь обращаться к коллеге на «ты», он называл его «дорогим другом», — должно быть прочное положение и, простите за прозу, твердый доход.

— Бесспорно, — поддакнул Эмих с известной опаской. Разговор о доходах собственных авторов неприятно травмировал чувствительную душу.

— Как бы вы посмотрели на свое, причем самое деятельное, участие в новом литературном журнале?

— Что за журнал? — насторожился Петефи.

— Пока еще не знаю, — беззаботно отмахнулся Кути. — Даже названия еще не придумано… Но тем не менее это дело ближайшего будущего, и мне бы хотелось заранее заручиться вашим согласием.

— На что именно?

— Разумеется, на публикацию ваших творений. Более ничего, никаких других обязанностей. — Кути убеждал торопливо и жарко, словно самого себя стремился в чем-то переубедить. — Условия самые подходящие. Сто, а то и сто пятьдесят пенгё-форинтов в месяц. Это синекура, мой друг, понимаете, си-не-кура, о какой можно только мечтать.

— Какого направления будет придерживаться журнал? — спросил Петефи хрипло и резко.

— О, самого либерального, можете быть совершенно спокойны. — Кути умоляюще прижал к груди скрещенные руки. — Но без крайностей, разумеется, без самых крайних крайностей, — счел нужным он конфузливо уточнить.

— Что имеется в виду под «крайними крайностями»? — Поэт безотчетно повторил интонацию.

— Видите ли, дорогой друг, — Кути сосредоточенно замолчал, подыскивая нужные слова. — В вашей душе таятся неисчерпаемые сокровища поэзии, но вы часто тратите их необдуманно и расточительно. Не разбрасывайтесь, и вас увенчают лавры… — он споткнулся и, не совладав, должно быть, с собой, сухо уточнил: — …одного из ведущих поэтов страны. — А хотел ведь сказать «первого», но не сумел, язык не повернулся, ибо лишь себя почитал за первого и не был в этом мнении одинок.

— Не разбрасываться? — вяло удивился Петефи, не заметив запинки. — Это как же понять?

— Ну, если угодно, не мечите бисер перед свиньями. Вы ведь хотите писать для народа, но пишете почему-то лишь для крестьян, для наименее чувствительного к поэзии и наиболее грубого слоя общества. Увлекаясь, вы, по-видимому, просто забываете, что народ и чернь — понятия далеко не равноценные.

— Кто же тогда по-вашему представляет народ?

— Кто? Ну, это по-моему ясно: элита, образованное, думающее, ответственное за свои поступки меньшинство. Оно и олицетворяет нацию, ее творческое начало.

— А «чернь», значит, миллионы обездоленных венгров?

— Не стоит прибегать к таким грубым приемам полемики, дорогой друг, — укоризненно улыбнулся Кути. — В своем узком кругу мы бы могли обойтись без взаимных уколов… Хорошо, каюсь, я оговорился, употребив слово «чернь», но ведь вы понимаете, о чем я говорю?..

— Вы склоняете меня на путь дворянской поэзии, хотите зачислить в стан ревнителей реформ?

— По-вашему это дурно, реформы? Экий вы колючий.

— Может быть, оно и не дурно, да только не для меня. Я и вправду не салонный цветочек, а буйный степной чертополох.

— Очень жаль… Вооружившись большей умеренностью, вы бы смогли принести много пользы: народу, себе лично, да и критиков ваших порядком обезоружили бы.

— А что критики? Мнят себя Юпитерами-громовержцами, а толку чуть. Я, как видите, жив и здоров, несмотря на всю их трескотню. Проходит неделя-другая, и от их писаний даже следа не остается, а стихи живут.

— Вижу, что не переубедил вас, — с притворным вздохом развел руками Кути и дернул сонетку звонка. — Кофе по-турецки, — велел заглянувшей в комнату горничной. — В дубовой столовой.

— Прошу прощения, но я тороплюсь. — Петефи решительно поднялся, увлекая своим примером задремавшего Эмиха.

— А я-то надеялся, что мы вместе поужинаем, — вновь неискренне огорчился Кути. — Ожидаются интересные люди: архитектор Кошшаи, генерал Янковиц, отец Бальдур…

— Терпеть не могу попов, — потеряв терпение, махнул рукой Петефи. — А иезуитов особенно. Их подлейшая цензура высосала из нашей литературы живую кровь… Честь имею кланяться! — бросил и кинулся прочь.

Порывисто, резко, что, впрочем, не считалось дурным тоном в эпоху «бури и натиска».

— Ничего не поделаешь, — сочувственно развел руками Эмих, — такой уж он дикий…

Вечером, беседуя с Бальдуром, Кути, не жалея подробностей, пересказал свой разговор. В пересказе вышла, однако, небольшая перестановка. Отзыв Петефи о попах и иезуитах перемещен был в начало рассказа, а согласие поэта на большую умеренность, к чему якобы сумел склонить его ловкий мастак Кути, — в конец.

— Одним словом, у меня создалось впечатление, что в нем произошли известные сдвиги к лучшему, — заключил он доклад. — Во всяком случае, он безропотно принял половину ассигнованной вами суммы. Это, я считаю, большой успех.

— Почему половину? — осведомился иезуит.

— Не хотелось рисковать сразу всем, — озабоченно признался Кути. — В случае явно выраженного движения к добру можно будет подкормить его еще раз. Так будет вернее.

— Допустим. — Бальдур на мгновение поднял глаза. — А вы верите в такое движение?

— Ничуть, — зачем-то бравируя, ответил Кути. — Этот недоучка способен на любую подлость. Денежки-то он взял, но я не поручусь, что в эту минуту там, в якобинском кабаке, не кропаются строки о… черных сутанах, — досказал чуть ли не со сладострастием.

— Что ж, — бесстрастно ответил отец Бальдур, — посчитаем тогда наш маленький опыт неудавшимся… По крайней мере, половина денег, что вы столь рачительно уберегли, пойдет на богоугодные цели.

— Конечно, — поддакнул, потеряв почему-то голос, Кути. — Вы совершенно правы, монсеньор.

В ту же ночь, понтируя против гостившего у эрцгерцога палатина фельдмаршал-лейтенанта Кауница, он спустил две тысячи пенгё. Подвела бубновая дама, которую его превосходительство придавил тузом.

Болтая за ликерами и сигарой с недавними партнерами по ломберному столу, он вновь, но уже в самых черных красках пересказал свой диалог с поэтом.

— Можете верить моему глазу, господа, — сделал окончательный вывод, — он сумасшедший.

— Или русский шпион? — высказал свою точку зрения Кауниц.

— А что? Вполне возможно, — словно бы прицениваясь, склонил голову набок Лайош Кути. — Он, знаете, обмолвился как-то, что хотел бы видеть на венгерском престоле словака.

— Тогда вы правы, он действительно сумасшедший, — заключил Кауниц.

О деньгах, которые нужно будет вернуть, как только Петефи напечатает очередное злопыхательское творение, чего, видимо, не придется ждать особенно долго, он старался не думать.

Той же ночью в «Пильваксе» действительно родился набросок: «Что вы лаетесь, собаки? Не боюсь! Умерьте злость! В глотку вам, чтоб подавились, суну крепкую я кость. Не тепличный я цветочек, вам меня но срезать, нет! Я безудержной природы дикий, вольный первоцвет!»

Догадавшись, а это было вовсе не трудно, что на сей раз его просто хотят купить, он ощутил удалую бесшабашную ярость, которую и поспешил перелить в энергичные, злые стихи. О другой стороне предпринятой Кути неуклюжей попытки он, естественно, не догадывался. Зато отец Бальдур удостоверился, что, по крайней мере, одна из двух певчих птичек уже крепко запуталась в его силках. Две тысячи пенгё за великосветского шпиона со столь разветвленными связями, в сущности, было не очень дорого.

Загрузка...