ПОЛЫНЬЯ

Дела в нашем совхозе шли все хуже и хуже. В деревнях продолжалась ожесточенная классовая борьба, кулачество отчаянно сопротивлялось коллективизации. Колхозы и совхозы были еще очень молоды и только становились на ноги.

Все это не могло пройти мимо нас. Директора по-прежнему часто менялись. Порядка в хозяйстве было мало, народ из совхоза стал разбегаться. Пришла весна, а работать в поле некому: некому пахать землю, сеять, расчищать пастбища. Вместо ушедших стали нанимать на полевые работы кого придется. Появились у нас в Караваеве какие-то подозрительные личности: кулаки, бежавшие из своих деревень, пьяницы, которых всюду выгоняли с работы, жулики, живущие по поддельным документам.

Они появлялись невесть откуда, работали неделю, две, самое большее — месяц, а потом их выгоняли или они сами скрывались, прихватив с собой что попадет под руку.

Кормов с каждым днем становилось все меньше и меньше. Я с ног сбился, надо было и телят спасать, гибнущих от суставолома, и раздобывать корма для животных.

Вспоминается хмурый зимний день 1932 года. В конторе совхоза холодно, сумрачно. Сюда пришло много народу — все в полушубках, в ватниках, в валенках, женщины закутаны платками. Здесь бригадиры, новый завхоз, новый директор, агроном, начальник политотдела. Все кричат и перебивают друг друга. Напрасно стучит по столу начальник политотдела, пытаясь восстановить порядок. В комнате шум такой, что ничего нельзя понять.

Я стою в стороне у окна, и меня всего колотит от отчаяния и злобы. Только что мы узнали, что весь силос, заложенный осенью в силосную башню, сгнил, превратился в труху, что кормить им животных нельзя. Сейчас выясняют, кто в этом виноват.

Я понимаю, что главное сейчас не в том, чтобы найти виновного. Все кричат и горячатся только потому, что, так же как и я, видят, что создалось очень трудное положение и что кормить стадо нечем, и что дела совхоза поэтому очень плохи.

Концентратов у нас почти не осталось, картошки и свеклы тоже мало, силос сгнил. Я забрал к себе ключи от кормовых складов и сам стал выдавать корма бригадирам, бережно отвешивая каждый килограмм.

Все стадо из-за плохого кормления изо дня в день снижало удои. Средние удои по стаду оказались почти в два раза ниже тех, которых мы добились к 1929 году. Главная забота — хотя бы сохранить упитанность и удои наших лучших коров, выделенных в племенное ядро, таких, как Шабриха, Ревизия, Богатая, Любка.

На скотный двор прихожу пораньше, чтобы в одиночестве, без помех, пока еще не пришли доярки и бригадиры, поразмыслить о животных, посмотреть, как они выглядят, сколько дали молока вчера, а в зависимости от всего этого определить им рацион. Когда соберутся бригадиры, они будут просить побольше кормов для своих животных: одни будут просить, другие требовать. Ну, иногда и не устоишь, поддашься уговорам.

И вот я хожу один между животными. На скотном дворе тускло светят керосиновые фонари. Здесь тепло, чисто, покоем и миром веет от лежащих животных, от их размеренной, неторопливой жвачки.

Услышав мои шаги, коровы поворачивают головы, некоторые важно и медленно поднимаются. Сколько достоинства и красоты в этих крупных животных!

Но вот начинают собираться бригадиры и доярки. Первой, как всегда, появляется маленькая, бойкая Ульяна Баркова. Она теперь не просто доярка, а бригадир. Вслед за ней приходит тоже маленькая, но, в отличие от Барковой, всегда тихая, незаметная Александра Матвеевна Волкова. Потом — Кошелева с Греховой. Все это мои друзья, помощники, особенно подружившиеся и сблизившиеся в дни наших общих трудностей.

Я всматриваюсь в их лица. Как постарели все они за один последний год! Вот и седина появилась у Кошелевой, а раньше я седины у нее не замечал. У Барковой — морщинки под глазами. А у Волковой кожа стала желтоватой, и лицо похудело, и на шее жилки. Я знаю, как трудно им приходится, этим замечательным женщинам.

Все наши усилия наталкивались на множество препятствий, и препятствия возникали главным образом из-за того, что не было в совхозе настоящего директора, который мог бы обо всем позаботиться.


Однажды мне сообщили, что заболела корова Камера. Она была отличной коровой, изо дня в день прибавляла удои, и я надеялся, что за год мы получим от нее не меньше молока, чем от наших лучших животных.

Два часа назад я был возле ее стойла. Она спокойно стояла и поедала из кормушки свою порцию кормов. И вдруг теперь лежит, вытянув шею, откинув голову назад, с неподвижными глазами, в которых застыли боль и мука. Ее бока то вздуваются громадной горой, то опадают так, что видны ребра. Вокруг Камеры столпились доярки и скотники. Вся бригада смотрит на животное с ужасом. Евдокия Исаевна Грехова, доившая и кормившая Камеру, стоит перед ней оцепеневшая.

— Ветеринара позвали? — спрашиваю я.

— Позовешь его, как же! — говорят доярки. — Бегали за ним — лежит пьяный, лыка не вяжет.

Я раскрываю корове пасть, прощупываю глотку, слушаю сердце — оно бьется неровными толчками: то смолкает, то начинает биться учащенно, точно захлебывается.

— Как это произошло?

— Поела она с аппетитом, — рассказывает доярка, — всю кормушку вылизала. Стала я ее доить, надоила с половину подойника, она стоит себе, на меня поглядывает, потом вдруг пошатнулась — и на бок. Вот так и лежит!

«Что же могло попасть в корм?» — думаю я.

Корова делает мучительные движения ногами, пытается еще дальше откинуть голову, глаза ее стекленеют…

При вскрытии в сердце животного была обнаружена игла. Что это, случайность? Небрежность? Вредительство?..

Беда шла за бедой.

Через несколько дней ночью на скотный двор пришел какой-то пьяный. Дежурная скотница не хотела его пускать. Он сказал, что работает у нас в совхозе, что новый директор велел ему принести фонарь, и, снимая фонарь, он уронил его, чуть не наделав пожара.

Еще через неделю обнаружилось, что кто-то сбил замок с кормового склада и увез несколько мешков картофеля.

Опасаясь, чтобы какое-нибудь животное опять не погибло от иглы, гвоздя или проволоки, попавшей в корма, мы стали перетряхивать все сено, перевеивать отруби.

На скотном дворе и в телятнике установили ночное дежурство. Я сам обходил по ночам склады. На всю жизнь запомнил эти тоскливые ночи и невеселые мысли, когда мне казалось, что какая-то страшная сила противоборствует всем нашим стараниям и тянет совхоз назад.

Однажды ночью я встретил возле складов начальника политотдела Ивана Дмитриевича Варварина. Это был человек лет тридцати, высокого роста, плотный, с большой шевелюрой. Шел он неторопливыми шагами по скрипучему снегу, заложив за спину руки, а когда подошел ко мне и зажег спичку, чтобы закурить, я увидел на его лице следы тех же мыслей, того же отчаяния и тех же поисков выхода из положения, которые мучили меня.

Пошли вместе. Молчали. Потом он сказал:

— Плохо дело, Станислав Иваныч. Весна скоро. Ездил вчера в город. Докладывал, что директора надо менять. Завалим весеннюю посевную, и будущей зимой еще хуже будет. Берите пока, Станислав Иваныч, все в свои руки. Партийная организация вам поможет. Сейчас не приходится считаться: кто директор, кто полевод, а кто животновод. Если мы в течение этого года не поднимем полеводство, то потеряем и стадо. Короче говоря, через несколько дней проведем открытое партийное собрание. Докладчиком будете вы.

Оратор я неважный и длинных докладов делать не люблю. Я сказал только, что если мы не вырастим на полях урожай, не накосим сена, не расчистим пастбища, не заложим силоса, то никто за нас этого не сделает. Только заготовив корма, мы сможем получить от стада хорошие удои и ценное потомство, и тогда в кассе нашего совхоза будут деньги и сами мы будем сыты и одеты.

Каждый работник совхоза понимал все это не хуже меня.

Я сказал, что когда человек попадает в полынью, то, каким бы он ни был усталым и как бы ему ни было тяжело, он изо всех сил цепляется за лед до тех пор, пока не выберется на твердую поверхность.

— Вот в таком же положении находимся теперь и мы с вами, — продолжал я. — И если мы не хотим пойти на дно, то должны не жалеть своих сил и не думать об отдыхе до тех пор, пока не выберемся на твердую поверхность. И мы не должны терять ни одного дня на праздные разговоры, а надо завтра же всем вместе — и животноводам, и полеводам, и конторским работникам, — всем, кто есть в коллективе, взяться за вывозку навоза.

Я перечислил еще многое, что следует сделать в первую очередь, а кончил свою короткую речь так:

— Чтобы выбраться из полыньи, нам придется затратить огромные усилия. Другого выхода у нас нет. Готовы ли мы на это?

Я оглядел мужчин и женщин, заполнивших большую комнату конторы. Люди сидели хмурые, опустив головы, молчали. В комнате было холодно, женщины не развязывали платков, мужчины не снимали шапок. Большая керосиновая лампа, висевшая под потолком, тускло светила сквозь облака синего табачного дыма.

— Готовы ли мы на это? — спросил я еще раз, не дождавшись ответа.

И снова молчание.

Потом кто-то спросил:

— А когда выходить завтра?

Другой голос ответил:

— Надо бы пораньше, как рассветет.

— Мы после утренней дойки начнем, — сказала Ульяна Баркова. И обратилась к дояркам: — Верно, девочки?


Следующий день выдался метельный, вьюжный. Утром почти не рассвело, низко над землей стлались тучи. Знойный ветер пронизывал до костей. Но погода не остановила людей, весь день в поля шли сани с навозом, а за ними, утопая по колено в снегу и наклонившись навстречу колючим порывам ветра, шагали рабочие совхоза.

Всю зиму, весну, лето и осень у нас был сплошной субботник: не считаясь со своими должностями, не считаясь с выходными днями, с часами отдыха, дружный коллектив доярок, телятниц, скотников и кое-кто из рабочих полеводческих бригад работали самоотверженно. Почти каждый день после своей основной работы люди отправлялись на поля, пастбища, на луга. Доярки помогали полеводам, полеводы — скотникам, скотники — строителям, строители — механизаторам.

Наша дружная работа не пропала даром: мы опять обеспечили скот кормами: на лугах росли хорошие травы, силосные башни были заполнены. И снова стали расти удои во всем нашем стаде.

Но тут у нас возникла новая неприятность. Однажды, возвратившись из командировки в Москву, директор совхоза вызывает в свой кабинет меня, начальника политотдела, главного агронома и других руководящих работников и, как ни в чем не бывало, говорит:

— Могу вам сообщить, товарищи, что готовится одно очень серьезное решение. Вышестоящие организации хотят изменить профиль нашего совхоза. Нам собираются предложить заняться льноводством.

— А животноводство? — спросил я, встревожившись не на шутку.

— А животноводство — это не наше дело. Самых ценных животных, оставленных на племя, мы передадим какому-нибудь племенному совхозу, а тех, что похуже, часть продадим колхозам, а часть оставим у себя. Но племенным делом заниматься больше не будем.

— Почему? — спросил я. — Почему готовится такое решение?

— А потому, что у нас в стаде чистопородных животных нет, все наши животные безродные, в племенные книги они не записаны и предки их никому не известны.

— Так на кой черт нам их предки, — не сдержался я, — когда у нас есть их потомки? Ни за каких чистопородных швицев я не отдам дочерей и внуков нашей Послушницы. Вы только посмотрите на них! Чем они уступают лучшим представителям швицкой породы? И экстерьер, и живой вес, и удои — все это сделает честь любому чистопородному стаду.

Начальник политотдела Иван Дмитриевич Варварин, видя мое волнение, сказал:

— А ты, Станислав Иваныч, не расстраивайся раньше времени. Решение ведь еще не принято. Напишем в Москву письмо, если надо будет — поедем сами. Короче говоря, будем бороться.

— Будем бороться, — сказал я, — будем бороться изо всех сил! Если даже никак не удастся отстоять все племенное стадо, то, может быть, нам оставят хотя бы Послушницу II, хотя бы ее одну! И мы все начнем сначала, как начинали семь лет назад.

Очень горько было мне в те дни. Ничего я не говорил своим друзьям дояркам, и они не понимали, почему я прихожу на скотный двор такой мрачный и почему с грустью смотрю на животных, будто прощаясь с ними.

В это время я вполне понимал, что животноводство — это мое призвание, самое любимое дело моей жизни. Но главная привлекательность животноводства заключалась для меня в племенном деле. Я все больше убеждался, что качество потомства зависит не только от наследственных данных родителей, но и от тех условий, в которых животные содержались. Улучшая кормление и содержание скота, мы видели, как влияем тем самым и на его потомство. Это значило, что, кроме того «волшебного жезла», о котором писал Чарлз Дарвин, есть еще один «волшебный жезл», с помощью которого можно воздействовать на природу. И вдруг… от всего этого отказаться? В самом начале прервать работу, от которой ждешь замечательных результатов?

«Нет, — решил я, — это невозможно! Надо срочно ехать в Москву и всеми силами добиваться, чтобы совхоз наш оставался животноводческим».

Но уехать в Москву мне никак не удавалось потому что к этому времени разгорелась борьба вокруг выращивания телят в неотапливаемых помещениях.

Загрузка...