ПЕРВЫЙ ДРУЖОК

Есть люди, у которых уже с детства проявляется склонность к исследованиям, искусству или технике; они как бы с юных лет готовят себя к призванию ученого, художника или инженера. Моя жизнь сложилась иначе. Не только с детства, но, даже став взрослым человеком, я не имел никакого представления о том, чем буду заниматься: стану ли выращивать хлеб в поле или работать у станка на заводе, пойду ли сплавлять лес по рекам или стану водить поезда. И меньше всего я мог себе представить, что когда-нибудь стану животноводом.

Вспоминая свое детство, я стараюсь найти в нем хотя бы какой-нибудь случай, который мог бы объяснить, как зародилась во мне любовь к животным. Но, когда человеку перевалило за семьдесят, ему совсем нелегко припомнить все, что было с ним в возрасте семи или даже семнадцати лет.

В памяти встает небольшое местечко Вайкуляны на юге Латвии, тесная наемная избушка… Здесь я жил вместе с матерью. Отца я видел редко: зимой он работал на лесозаготовках, летом — на сплаве. Домой приходил только два раза в году — большой, молчаливый, в высоких сапогах. Руки огромные, будто вырезанные из корней дерева.

Мать подолгу болела. Помню ее доброе исхудалое лицо, русые волосы, разбросанные по подушке, грустные глаза… В последнее время она постоянно следила за мной, как будто желая наглядеться на меня досыта и попрощаться навсегда. Однажды отец отвез ее в больницу, километров за тридцать от нашего местечка, и больше я ее не видел.

Мне было тогда лет десять или одиннадцать. Каждый день я бегал в школу в старом отцовском пиджаке; длинные его рукава болтались почти до колен. Мне всегда было очень холодно, всегда хотелось есть, и я спешил домой. Но, как только раскрывал дверь, сердце сразу сжималось: мать в больнице. А какой дом без матери? Печь не топлена, в избе сумрачно, не прибрано…

В один из ненастных осенних дней я, прибежав до мой, затопил печь, принес из колодца воды и поставил на огонь котелок с картошкой.

Когда мать была дома, печь нагревалась быстро, дрова потрескивали весело и вода в котелке закипала с каким-то озорным бульканьем. Но в тот день все было не так: печь оставалась холодной, дрова потрескивали сухо и враждебно и вода в котелке не булькала, а ворчала, будто была чем-то недовольна. И, сколько я ни возился, огонь не разгорался, вода не закипала, и некому было мне помочь.

Вдруг мне показалось, что так теперь всю жизнь и будет; никто мне больше не придет на помощь, никогда мне больше не согреться, не поесть горячей картошки. Усталый и голодный, я почувствовал такую жалость к себе, что сел на грязный пол возле печки и заплакал.

Поздно вечером вернулся отец. Он пришел угрюмый. Молча снял мокрую одежду, молча сел на скамью и стал стягивать с ног свои громадные сапоги.

Он и всегда был человеком молчаливым — другой раз за весь день от него слова не дождешься, — но сейчас в его молчаливой хмурости было нечто такое, что я сразу понял: мать умерла. Догадка была ужасной. Я весь сжался, как от удара, перестал плакать и только глядел не отрываясь в глаза отцу и ожидал от него страшного подтверждения. Но он ничего не сказал, а подошел к печке, переложил дрова, и они сразу вспыхнули шумным и ярким пламенем.

Молча ходил отец по избе, собирая какие-то вещи, а потом, когда сварилась картошка, подвинул ко мне котелок и я услышал его глухой, хрипловатый голос:

— Ешь, сынок, ешь. Я вот тоже рос без матери…

Большими, заскорузлыми от черной работы пальцами он вынимал из котелка золотистые картофелины, обжигаясь, перекидывал их из руки в руку и первый раз в жизни говорил со мной обстоятельно и долго. Он рассказал мне в тот вечер о том, как девятилетним мальчиком остался сиротой, как отдали его в батраки, какой трудной была вся его долгая безрадостная жизнь.

— Всю жизнь я работал не разгибая спины, — говорил он, — ни разу как следует не отдохнул. И ничего за свою жизнь не нажил: нет у меня ни кола ни двора. Утешаюсь я только тем, что никогда никого не обманул и никто на всем свете не может сказать, что я плохо работал.

На всю жизнь запомнился мне этот разговор. До поздней ночи мы сидели за столом, не зажигая лампы, и отец говорил со мной как со взрослым. И действительно, с каждой минутой я чувствовал себя все взрослее и понимал, что с этого дня кончилось мое детство, что начинается какая-то другая, новая и пока неведомая мне жизнь.

Рано утром мы вышли с отцом из дому. Весь день шагали по дороге, неся в руках свои пожитки: у него в руках узелок да у меня узелок, вот и все наше богатство. Погода в тот день была такая же ненастная, как и накануне. Низкие тучи быстро мчались по серому, сумрачному небу. Дорогу размыло дождем, и ноги вязли в липкой грязи.

Уже начало смеркаться, когда мы подошли к большому лесу. На опушке стоял дом, вокруг него виднелись хозяйственные пристройки. Здесь помещалась контора лесопромышленника, у которого служил отец.

Толстый рыжий хозяин, господин Иель, с трубкой во рту, стоял у окна. Засунув руки в карманы брюк, он выпятил живот и раскачивал на нем золотую цепочку, увешанную брелоками.

Отец у порога мял в руках шапку, низко кланялся и незаметно подталкивал меня, чтобы я тоже кланялся.

А хозяин не спеша говорил:

— Можешь нисколько за него не беспокоиться, Иоганн! Ты меня не первый год знаешь, не обижаются на меня люди. Я своим батракам и служащим как родной отец. Первое время мальчонка пусть по хозяйству побегает, поможет кому что потребуется, а потом, как подрастет, я его в лес отправлю. Если баловать и лениться не будет, так я ему и сапоги к зиме справлю, чтобы босой не бегал.

Отец ушел. С тех пор я его больше не видел. Всю зиму он работал где-то в другой волости, там он, как я узнал позднее, заболел и умер. А я стал полбатраком — так в старой Латвии назывались дети и подростки, работавшие по найму и получавшие за свой труд половину вознаграждения, выплачиваемого взрослым батракам.

Хорошо помню первую ночь своей самостоятельной жизни. Эту ночь мне пришлось провести в конторе. Хозяин бросил мне какую-то овчину и ушел. Я остался один.

В комнате быстро смеркалось. Было холодно. Из другой половины дома не доносилось ни звука, будто все вымерло там.

Я улегся на пол и прикрылся овчиной. Хотелось спать, но уснуть я не мог. Вскоре стемнело настолько, что ничего нельзя было различить. На дворе стояла черная ночь. Ветер усиливался. Он выл протяжно и уныло. А в доме царила могильная тишина. Я дрожал от страха. Чувство одиночества было таким сильным, какого мне не довелось испытать больше никогда в жизни. Казалось, я остался один в целом мире и никому на свете нет до меня никакого дела.

Я все ворочался и ворочался под своей дырявой овчиной, однако не смог сомкнуть глаз. Как мне тогда хотелось, чтобы возле меня оказалась мама, чтобы я мог прижаться к ней, как это бывало прежде. Пусть хотя бы отец вернулся, пусть ненадолго, хотя бы только заглянул в дверь, окликнул меня по имени, мне и того было бы довольно. Пусть, наконец, кто угодно вошел бы в комнату, даже совсем незнакомый человек, лишь бы услышать живой голос!

Но никто не шел ко мне. Только ветер завывал за окнами да где-то под полом скреблись мыши.

Я поднялся, накинул на плечи овчину и нащупал дверь. В сенях наткнулся на пустое ведро; оно покатилось, загремев на весь дом. Но и этот шум никого не разбудил — может, в эту ночь и впрямь в доме никто не ночевал, кроме меня?

Я нащупал в темноте еще одну дверь и только притронулся к ней, как ветер рванул ее с силой и распахнул настежь. Небо было темное, тревожное. Почти со всех сторон к дому подступал лес. Он мрачно шумел, будто желая запугать меня еще сильнее, будто вопил о том, чтобы я шел обратно, будто грозил мне близкой бедой.

Однако, как мне страшно ни было, я не мог вернуться в дом, где не было ни одной живой души.

Тут мне послышалось, будто где-то рядом животное пережевывает жвачку. Я прислушался — шорохи доносились из хлева. Я вошел туда.

В хлеву было тепло, сладковато пахло навозом, шуршала солома. Кто-то добродушно дышал и посапывал. Я прошел немного вперед и различил в темноте корову, а возле нее — теленочка. Я погладил его по мягкой шелковистой шерстке, и он благодарно лизнул мою руку мокрым шершавым языком.

Эта ответная ласка животного успокоила меня, я прижался к теленочку всем телом, и мне показалось, что я нашел себе верного друга, с которым теперь не буду больше испытывать ни тоскливого одиночества, ни страха.

Рядом с теленочком я проспал всю ночь, и с тех пор приходил к нему всякий раз, когда кто-нибудь обижал меня. Я разговаривал с ним, как с человеком, и мне казалось, что нахожу утешение во всех своих бедах.

Первое время я работал в доме хозяина. Работников у Иеля было много: и стряпухи, и конюх, и лесорубы. Из всех батраков я был самым маленьким, а дел у меня было не меньше, чем у других. Лесоруб, знай себе, рубит лес, стряпуха варит обед, конюх ходит за лошадьми. А мне определенного дела положено не было: кто что скажет, то и выполняй. И вот всю зиму, осень и лето, с рассвета до темноты, только и было слышно: «Стасик, воду принеси! Стасик, лошадь запряги! Стасик, хворосту собери!..»

Я все делал легко и быстро. То бежал в контору, то в лес, то на конюшню, то на кухню. Но хоть бы раз кто заметил мое рвение и похвалил за быстроту и расторопность! Хоть бы раз кто заметил, как я стараюсь сделать лучше. Нет, весь день меня только ругали: «Почему, шельмец, хворосту мало принес? Почему пол в конторе плохо подметен? Почему, паршивец, за гусями не смотришь?..»

И, только дождавшись ночи, я брал свою овчину и шел к теленочку. Расскажешь ему про свои горести, и будто легче станет.

Помню, однажды увидел я у хозяйского сынка книжку с картинкой на обложке.

«Может, — думаю, — я уже и грамоту позабыл. Сколько времени книжки в руках не держал!»

Попросил:

— Дай почитать!

— Не дам, — ответил хозяйский сынок, сидя на крылечке и надкусывая яблоко. — От тебя навозом воняет.

— Ну и что же, что навозом воняет, — сказал я, — не нравится — не нюхай. Дай почитать!

— Папаша увидит, что ты книжки читаешь, со двора тебя сгонит, с голоду помрешь. Он тебя не для этого нанимал! — заявил барчонок.

— А я спрячусь куда-нибудь, — сказал я, — он и не увидит. Дай книжку, я тебе лук со стрелами сделаю, такой лук, что ты ворону на лету подстрелишь.

— Ну, возьми, — сказал барчонок, — только руки сначала вытри.

Я спрятал книжку под рубаху и решил: «Выдастся свободная минута, заберусь куда-нибудь, посмотрю, может, и правда, уже разучился читать».

Но свободной минуты в тот день все не выдавалось. И только под вечер, когда солнце опустилось так низко, что из-за леса была видна лишь половина огромного огненного шара, послала меня стряпуха набрать хворост для растопки.

Хорошо в лесу. Тихо.

Я набрал большую охапку сухих веток, вышел с ней на лужайку, сел на пенек, раскрыл книжку, но не успел прочитать и первой страницы, как вдруг увидел хозяина.

Толстый, рыжий, с трубкой во рту, он шел ко мне усмехаясь.

— Так-то ты за мои милости мне служишь, — сказал он, беря из моих рук книжку. — Я тебя кормлю, одеваю, я тебе вместо родного отца, я из тебя человека хочу сделать, даже сапоги тебе подарил, а ты вместо благодарности в лес уходишь книжки читать! — Он помолчал, как бы обдумывая, что сказать еще, попыхтел трубкой и продолжал, не повышая голоса: — Лес рубить, как твой отец, ты и без книжек сумеешь, а вот то, что ты лодырь и зря мой хлеб ешь, за это тебя отец не похвалил бы. А ну, скидывай сапоги и отправляйся на все четыре стороны, негодный обманщик!

Так мне стало обидно, что он назвал меня лодырем и обманщиком, что бросился я на землю, стянул с себя один сапог, другой, размотал портянки и крикнул:

— Вот, подавитесь своими сапогами! — и зашагал босой в лес, оставив на лужайке собранный хворост.

А хозяин стоял возле брошенной пары сапог, попыхивал трубкой и не остановил меня, не позвал обратно.

Я забрался в чащу орешника и заплакал. Я знал, что я не лодырь и не обманщик, что работал изо всех сил. «Нет, — думал я, — никогда больше не вернусь к этому хозяину. Не надо мне его сапог, не надо мне его благодарности, пойду куда глаза глядят, авось не пропаду как-нибудь!»

Пока я так размышлял, потухли последние солнечные лучи, в лесу стало темно и страшно. «Куда я пойду? — думал я. — Да и кто возьмет работника в конце лета?»

Только поздно вечером, когда совсем стемнело, нашел я брошенный хворост, взвалил вязанку на плечи и тихо побрел в усадьбу.

И вот я опять в хлеву, возле своего молчаливого друга — теленка. Я рассказал ему все, что со мной случилось в этот день, и оттого, что все было рассказано, мне стало легче, и я почувствовал такую нежность и благодарность к животному, что сохранил эти чувства на всю жизнь.

Может быть, с тех пор я и полюбил животных. Не знаю… Знаю только, что именно с тех пор испытываю к животным доверие, уважение и дружелюбие — чувство, без которого, наверно, не мог бы стать животноводом.

Загрузка...